Страница:
Он нашел между рёбрами точку входа. Прицелился толстой полой иглой. Хеллбой учил его на пластикате протыкать тело так, чтобы попасть в плевральную полость, но не задеть лёгкое. Но то было на твёрдой земле. Эней стиснул зубы, левой рукой крепко прижал Мэй к столу и вонзил иголку на точно рассчитанную глубину. Девушка даже не вздрогнула — то ли уже подействовало обезболивающее, то ли она слишком ослабела. Всё, что Эней мог — это ободряюще сжать ей руку, потому что кровь сама не потекла, нужно было отсосать немного. Вот, чего боялся Игорь.
Эней взял трубку в губы. Антоха выскочил на палубу.
Как ни старался Андрей, но кровь попала в рот. Солёная, как морская вода. От Мэй шел запах моря. Только вчера он собирал губами налет морской соли с её тела. Только вчера касался тёплой раковины, которая пахла морем сама по себе. Только вчера…
Забыть.
Кровь пошла, Эней подсоединил пакет, зацепил его «липучкой» за бинт. Потом можно будет вернуть эту кровь, во время переливания. Если для Мэй будет это «потом»…
— Эне… ш…
— Да? — он склонился к самым ее губам.
— Холод…
— Сейчас. Сейчас, маленькая…
Игорь уже все понял: раскрыл дверь в одну из кормовых кают, ножом разрезал скотч.
— Я сам, — сказал он.
Эней посмотрел на длиннющий порез, тянущийся наискосок через грудь Игоря — прощальный подарок Билла. Хорошо. Раз говорит, что сможет — значит, сможет. За себя Эней не готов был поручиться.
Игорь осторожно поднял Мэй на руки, с ловкостью акробата прошел по пляшущему полу кухни и уложил девушку в каюте на койку. Каютой давно не пользовались, простыни были чистые. Эней укрыл жену одеялом и сел на край постели, держа Мэй за руку. Игорь сел рядом, заправил хирургический степлер — хорошо Билл оборудовал яхту, грех жаловаться — и, разрезав на Энее майку, начал шить.
— Катера-такси до Мальмё наверняка отменили, — сказал Эней. — Но паромы должны ходить. Ещё только полдесятого. Ребята как раз успеют забрать наш грузовичок и сесть на последний.
— Ребята? — переспросил Игорь.
— Да. Мы трое поедем на машине Билла.
— Андрей, её сейчас нельзя перевозить.
— А мы и не будем сейчас. Мы останемся в доке, пока… Мэй не станет лучше. Так или иначе.
— Ты устал, — это был не вопрос, не возражение, просто констатация факта.
— Все устали. Позови Костю. Она не должна оставаться одна, а мне нужно быть у руля. Антоха пусть сварит всем кофе.
Дождавшись Костю, Андрей поднялся на палубу. Антон, получив конкретное и несложное поручение, с облегчением взялся за дело. Игорь напомнил себе, что нужно будет прибраться — отпечатки пальцев и всё остальное. А пока…
Он спустился в трюм. Десперадо и Билл лежали рядом. Голова Десперадо была прострелена, Билл целился в белую макушку — а попал в чёрную. Игорь осторожно закрыл немому снайперу глаза и повернулся к Биллу.
Он следил за Робертсоном достаточно долго, чтобы при случае скопировать всё: походку, характерные движения, манеру одеваться. Они были почти одного роста, сходного сложения, даже костная структура черепа похожа. Немного грима — и господин Робертсон сутки-другие побудет полтергейстом. Конечно, голос и датский язык… тут уж ничего не сделаешь. Но Робертсон англичанин, и человек, не знающий его лично, не удивится.
Яхту качнуло, развернуло — а ветер донёс далекий сигнал парома. Кричи, кричи, славный город Копенгаген. Есть о ком.
Наутро, естественно, побоище на острове Прёвестен обнаружили. Сменщик сторожа нашел четверых мёртвых старших и шестерых людей. Двоих потребили, троих застрелили, один подорвался на мине или гранате.
Один из убитых был идентифицирован как ночной смотритель музея, трое — как объявленные в розыск террористы, в оперативных разработках проходящие под кличками Могол, Шелти и Малыш. Двое других оказались вполне законопослушными гражданами, Кариной Эммерих и Александром Бордаком. Значит, не такими уж законопослушными.
Как только выяснилось, что убитые — террористы, дело перешло в СБ. Высоких господ из люксембургского клана опознали уже после ДНК-анализа: к утру от трупов осталось так мало, что другим способом опознать их было нельзя. Увы, люксембургский клан не мог поделиться информацией о том, на кого они работали. Даже если бы хотел: имя нанимателя знал только командир группы.
Зашли с другого конца: в драке участвовало больше людей, чем полегло. Трое высоких господ обезглавлены, а из покойных террористов никто не имел холодного оружия с подходящими характеристиками. В здании маяка нашлась одна выломанная дверь, за которой кого-то держали прикованным к железному стеллажу. В траве у маяка — взломанные наручники и анклеты. Это значило, что в деле участвовал кто-то из сотрудников музея — и, взяв в оборот дневной персонал полицейские узнали, что, да: сам по себе старый Кристиан Огард ни в чем таком замечен не был, но водил дружбу с человеком, имени которого никто не знал, внешность описать затруднялись, про катер тоже не могли сказать ничего конкретного — но вспомнили, что один раз он появился на острове со связкой бамбуковых мечей.
Уже что-то. Через несколько часов работы группа, проверявшая додзё и группа, проверявшая суда, находившиеся в море вечером воскресенья, пересеклись на имени Орвилла Робертсона. Дневному смотрителю показали фотографию. Да, сказал смотритель, именно этот человек и дружил с покойным Огардом.
Это было уже утро вторника, и агенты, направленные в дом Робертсона, никого не нашли.
Нашли в доке. Господин Робертсон лежал в своём собственном катере на столе, как викинг в погребальной ладье, до подбородка накрытый простыней, на которой красовались иероглифы: «тэнтю».
По данным экспертизы, господин Робертсон умер аккурат воскресным вечером. Умер от несовместимых с жизнью травм, нанесенных, судя по всему, тем же самым лезвием, каким были снесены головы как минимум двух высоких господ. Досье Малгожаты Ясиры гласило, что она первый дан кендо. Её учитель Каспер был четвертым даном. Покойный Робертсон — шестым. На что только не способна женщина в ярости.
Но по данным дорожной службы, господин Робертсон вел весьма активную загробную жизнь. Полицейские снитчи зафиксировали его машину по дороге на Хёльсингер, в Копенгагене он покупал по карточке перевязочные материалы, анальгетики и препараты крови. Аптекарь прекрасно помнил реплику, которую отпустил напарник по поводу англичанина: «Свинья, десять лет прожил в Дании, а языка не выучил».
Просмотр логов полицейских снитчей, патрулировавших мост, показал, что «Британника» Робертсона пересекла пролив вечером понедельника. Поиск по городу обнаружил машину на крытой парковке у моста. Анализ генматериала не дал ничего за отсутствием генматериала: машину хорошенько обработали растворителем. След оборвался.
При сильном ранении боль ощущается не сразу, она как будто не поспевает за пулей — сначала просто удар, который отправляет тебя в нокаут. Потом сознание какие-то секунды сопротивляется боли, отказывается ее понимать и принимать. За это время можно что-то отыграть: проползти ещё метр, выстрелить… Потому что после — уже всё. Боль обрушивается обломками здания, переломанными стропилами — и намертво прибивает тебя к земле. Конец. Ты мечтаешь об одном — потерять сознание. Или умереть, безразлично. Или хотя бы — чтоб не трогали. Тот, кто шевелит тебя, даже для оказания помощи — твой лютый враг. Так было с Энеем лишь однажды — когда он слетел с мотоцикла и шестнадцать метров юзом проехал по земле на спине и на брюхе.
Сейчас было хуже.
Он целые сутки знал, что Мэй умрёт. Это было неизбежно. Ни один «мясник» с таким ранением не справился бы, да Эней и не знал «мясников» в Дании. Андрей всю ночь держал Малгожату за руку — всё ещё теплую — и не мог разобрать, узнаёт она его или нет. Он колол ей анальгетик, чтобы она не плакала от боли в своем сне — и не решался ввести сразу тройную дозу. Пока Мэй была жива, жила и дурацкая, невозможная надежда на чудо.
Ведь есть же Бог. Есть же. И Эней молился. Чуть ли не впервые в жизни молился по-настоящему.
Ночь они провели в доке, утром Игорь с документами и ключами Билла отправился к нему домой, взял там его одежду и карточку, наложил грим и купил в аптеке медикаменты. Потом они разложили заднее сиденье джипа и устроили Мэй там. Десперадо уложили в багажник, а Билла разместили на столе в кубрике, накрыли простыней, надписали и закрыли в доке. Раз уж начали, сказал Игорь, — доведём до конца.
Эней, скорчившись в три погибели, ехал рядом с Мэй. Кровь не унималась. Он расходовал сначала пакеты Билла, потом — пакеты, купленные Игорем. Спать было нельзя — он колол себе стимуляторы. Из-за них в каждый текущий момент сознание было ясным — но стоило мгновению перейти из настоящего в прошлое, как его заволакивало непроницаемой мглой. Эней знал, что они доехали до Хельсингборга, но не помнил, как — хотя сам вёл машину после того как Игоря вырубило. В точке рандеву встретились с Костей — тот продлил аренду грузовичка и ждал. Под прикрытием темноты на дороге живую и мёртвого перенесли из джипа в грузовик. Потом на яхту.
Когда слабое дыхание Мэй остановилось насовсем — это был только удар, Эней лишь немного «поплыл». Он ещё мог действовать. Он вывел «Стрелу» из порта, положил на курс юг-юг-запад, потом передал руль Антохе и вернулся в каюту. Костя предложил помощь, но Эней всё сделал сам — одел жену в её единственное платье, завернул в ту простыню, на которой они спали вместе и в то одеяло, которым они укрывались, положил туда же её флейту и катану, зашил — так что лица уже больше и не было, слепой мешок — вынес на палубу и опустил на доски рядом с завёрнутым точно так же Десперадо.
Нет, нет. Конечно, нет. Он двадцать раз всё перепроверил, прежде чем зашить этот мешок — а начёт Десперадо никаких сомнений не было с самого начала.
Костя — бледный, под глазами круги, на повязке над лбом опять проступила кровь — вышел из кубрика. В облачении.
Когда над волнами, перекрывая ветер, разнеслись первые слова заупокойной службы — «Благословен Господь Бог наш!» — Эней вздрогнул. Ему вдруг захотелось треснуть Костю покрепче — и так же внезапно и жгуче стало стыдно этого желания. Нельзя. Костя делает то, что должен, преодолевая боль и головокружение, исполняет свои обязанности — он священник, у него работа такая. А что Энею сейчас больно слышать, как Бога называют человеколюбцем — это можно сказать и потом… даже не на исповеди — потому что исповедоваться я больше, наверное, не захочу. Я вообще не хочу иметь с этим ничего общего. Не могу, не желаю этого принять. Он вдруг вспомнил царя Давида — как тот постился и молился, когда ребёнок болел, и перестал, когда ребёнок умер. Сложил покаянный псалом, и устроил резню в Раве Иудейской…
И вот тут Энея подрубило. Он упал на колени, цепляясь руками за леер — но тяжесть гнула, гнула, и до встающей дыбом палубы оставалось чуть — он сдался и лёг, на тот бок, где было сердце, осколочная граната, застывшая в самом начале взрыва. Его окатило водой — но внутрь, где всё горело, не попало ни капли.
Он разжал руки. Ещё один скачок судна — и «человек за бортом». Кто-то затормошил, поднял… Не трогайте! Не трогайте, пожалуйста!
— Ван Хельсинг, — это Игорь. — Андрей, я тебя сейчас спущу в каюту, держись за меня.
— Игорь, — просипел Эней. — Скажи… Если даже так, то почему… Он так долго нас мучил?
— Не знаю, Ван Хельсинг, — как-то неощутимо они оказались в чреве яхты, в каюте Игоря и Кости. — Не знаю. Ты просто полежи. Хочешь — выпей. А я побуду рядом.
Эней лег на койку — и как будто впервые увидел глаза данпила. Не бывшего вампира, а человека, похоронившего жену.
— Ты… сильнее меня, — проговорил он.
— Нет. Всего лишь старше, — Цумэ сел, подтянул колени к груди. — Когда Милену схватили, я знал, что само по себе это… не смертельно. Что я переживу это и смогу жить дальше — и не был бы вампиром, так даже захотел бы жить дальше. Ты не слабей меня, Андрей. Ты просто первый раз нырнул — но зато с головой.
Они снова надолго замолчали об одном. Потом Игорь опять надломил это молчание:
— И знаешь что… может быть, сейчас это тебе покажется неважным утешением… Но у вас всё было правильно.
— Но теперь-то нет. Нет, Игорь… Ты… — он не мог сказать «не представляешь себе», потому что Игорь-то как раз представлял. Он вспомнил вдруг бабу Таню — и образа в углу, образа, которых она не могла видеть. Люди страдали и тяжелее, теряли больше — и не отчаивались — значит, это переносимо; значит, он сможет это перенести, и незачем распускать себя.
Он вдруг начал задыхаться. Вдыхал до боли, до треска в рёбрах — и не мог насытиться воздухом. Потом, так же внезапно, это прошло.
— Дядя Миша ошибся, — прошептал он. — Хреновый из меня крестоносец.
— Мокрый из тебя крестоносец. Разденься и завернись в одеяло, я сейчас сухую одежду принесу.
Игорь обернулся меньше чем за полминуты, но когда вернулся, Эней уже спал — как есть: одетый, мокрый, скорчившись на левом боку и обхватив себя руками. Игорь вздохнул, положил одежду в изголовье и вышел.
Интермедия: Леноре ничего не снится
Эней взял трубку в губы. Антоха выскочил на палубу.
Как ни старался Андрей, но кровь попала в рот. Солёная, как морская вода. От Мэй шел запах моря. Только вчера он собирал губами налет морской соли с её тела. Только вчера касался тёплой раковины, которая пахла морем сама по себе. Только вчера…
Забыть.
Кровь пошла, Эней подсоединил пакет, зацепил его «липучкой» за бинт. Потом можно будет вернуть эту кровь, во время переливания. Если для Мэй будет это «потом»…
— Эне… ш…
— Да? — он склонился к самым ее губам.
— Холод…
— Сейчас. Сейчас, маленькая…
Игорь уже все понял: раскрыл дверь в одну из кормовых кают, ножом разрезал скотч.
— Я сам, — сказал он.
Эней посмотрел на длиннющий порез, тянущийся наискосок через грудь Игоря — прощальный подарок Билла. Хорошо. Раз говорит, что сможет — значит, сможет. За себя Эней не готов был поручиться.
Игорь осторожно поднял Мэй на руки, с ловкостью акробата прошел по пляшущему полу кухни и уложил девушку в каюте на койку. Каютой давно не пользовались, простыни были чистые. Эней укрыл жену одеялом и сел на край постели, держа Мэй за руку. Игорь сел рядом, заправил хирургический степлер — хорошо Билл оборудовал яхту, грех жаловаться — и, разрезав на Энее майку, начал шить.
— Катера-такси до Мальмё наверняка отменили, — сказал Эней. — Но паромы должны ходить. Ещё только полдесятого. Ребята как раз успеют забрать наш грузовичок и сесть на последний.
— Ребята? — переспросил Игорь.
— Да. Мы трое поедем на машине Билла.
— Андрей, её сейчас нельзя перевозить.
— А мы и не будем сейчас. Мы останемся в доке, пока… Мэй не станет лучше. Так или иначе.
— Ты устал, — это был не вопрос, не возражение, просто констатация факта.
— Все устали. Позови Костю. Она не должна оставаться одна, а мне нужно быть у руля. Антоха пусть сварит всем кофе.
Дождавшись Костю, Андрей поднялся на палубу. Антон, получив конкретное и несложное поручение, с облегчением взялся за дело. Игорь напомнил себе, что нужно будет прибраться — отпечатки пальцев и всё остальное. А пока…
Он спустился в трюм. Десперадо и Билл лежали рядом. Голова Десперадо была прострелена, Билл целился в белую макушку — а попал в чёрную. Игорь осторожно закрыл немому снайперу глаза и повернулся к Биллу.
Он следил за Робертсоном достаточно долго, чтобы при случае скопировать всё: походку, характерные движения, манеру одеваться. Они были почти одного роста, сходного сложения, даже костная структура черепа похожа. Немного грима — и господин Робертсон сутки-другие побудет полтергейстом. Конечно, голос и датский язык… тут уж ничего не сделаешь. Но Робертсон англичанин, и человек, не знающий его лично, не удивится.
Яхту качнуло, развернуло — а ветер донёс далекий сигнал парома. Кричи, кричи, славный город Копенгаген. Есть о ком.
* * *
Наутро, естественно, побоище на острове Прёвестен обнаружили. Сменщик сторожа нашел четверых мёртвых старших и шестерых людей. Двоих потребили, троих застрелили, один подорвался на мине или гранате.
Один из убитых был идентифицирован как ночной смотритель музея, трое — как объявленные в розыск террористы, в оперативных разработках проходящие под кличками Могол, Шелти и Малыш. Двое других оказались вполне законопослушными гражданами, Кариной Эммерих и Александром Бордаком. Значит, не такими уж законопослушными.
Как только выяснилось, что убитые — террористы, дело перешло в СБ. Высоких господ из люксембургского клана опознали уже после ДНК-анализа: к утру от трупов осталось так мало, что другим способом опознать их было нельзя. Увы, люксембургский клан не мог поделиться информацией о том, на кого они работали. Даже если бы хотел: имя нанимателя знал только командир группы.
Зашли с другого конца: в драке участвовало больше людей, чем полегло. Трое высоких господ обезглавлены, а из покойных террористов никто не имел холодного оружия с подходящими характеристиками. В здании маяка нашлась одна выломанная дверь, за которой кого-то держали прикованным к железному стеллажу. В траве у маяка — взломанные наручники и анклеты. Это значило, что в деле участвовал кто-то из сотрудников музея — и, взяв в оборот дневной персонал полицейские узнали, что, да: сам по себе старый Кристиан Огард ни в чем таком замечен не был, но водил дружбу с человеком, имени которого никто не знал, внешность описать затруднялись, про катер тоже не могли сказать ничего конкретного — но вспомнили, что один раз он появился на острове со связкой бамбуковых мечей.
Уже что-то. Через несколько часов работы группа, проверявшая додзё и группа, проверявшая суда, находившиеся в море вечером воскресенья, пересеклись на имени Орвилла Робертсона. Дневному смотрителю показали фотографию. Да, сказал смотритель, именно этот человек и дружил с покойным Огардом.
Это было уже утро вторника, и агенты, направленные в дом Робертсона, никого не нашли.
Нашли в доке. Господин Робертсон лежал в своём собственном катере на столе, как викинг в погребальной ладье, до подбородка накрытый простыней, на которой красовались иероглифы: «тэнтю».
По данным экспертизы, господин Робертсон умер аккурат воскресным вечером. Умер от несовместимых с жизнью травм, нанесенных, судя по всему, тем же самым лезвием, каким были снесены головы как минимум двух высоких господ. Досье Малгожаты Ясиры гласило, что она первый дан кендо. Её учитель Каспер был четвертым даном. Покойный Робертсон — шестым. На что только не способна женщина в ярости.
Но по данным дорожной службы, господин Робертсон вел весьма активную загробную жизнь. Полицейские снитчи зафиксировали его машину по дороге на Хёльсингер, в Копенгагене он покупал по карточке перевязочные материалы, анальгетики и препараты крови. Аптекарь прекрасно помнил реплику, которую отпустил напарник по поводу англичанина: «Свинья, десять лет прожил в Дании, а языка не выучил».
Просмотр логов полицейских снитчей, патрулировавших мост, показал, что «Британника» Робертсона пересекла пролив вечером понедельника. Поиск по городу обнаружил машину на крытой парковке у моста. Анализ генматериала не дал ничего за отсутствием генматериала: машину хорошенько обработали растворителем. След оборвался.
* * *
При сильном ранении боль ощущается не сразу, она как будто не поспевает за пулей — сначала просто удар, который отправляет тебя в нокаут. Потом сознание какие-то секунды сопротивляется боли, отказывается ее понимать и принимать. За это время можно что-то отыграть: проползти ещё метр, выстрелить… Потому что после — уже всё. Боль обрушивается обломками здания, переломанными стропилами — и намертво прибивает тебя к земле. Конец. Ты мечтаешь об одном — потерять сознание. Или умереть, безразлично. Или хотя бы — чтоб не трогали. Тот, кто шевелит тебя, даже для оказания помощи — твой лютый враг. Так было с Энеем лишь однажды — когда он слетел с мотоцикла и шестнадцать метров юзом проехал по земле на спине и на брюхе.
Сейчас было хуже.
Он целые сутки знал, что Мэй умрёт. Это было неизбежно. Ни один «мясник» с таким ранением не справился бы, да Эней и не знал «мясников» в Дании. Андрей всю ночь держал Малгожату за руку — всё ещё теплую — и не мог разобрать, узнаёт она его или нет. Он колол ей анальгетик, чтобы она не плакала от боли в своем сне — и не решался ввести сразу тройную дозу. Пока Мэй была жива, жила и дурацкая, невозможная надежда на чудо.
Ведь есть же Бог. Есть же. И Эней молился. Чуть ли не впервые в жизни молился по-настоящему.
Ночь они провели в доке, утром Игорь с документами и ключами Билла отправился к нему домой, взял там его одежду и карточку, наложил грим и купил в аптеке медикаменты. Потом они разложили заднее сиденье джипа и устроили Мэй там. Десперадо уложили в багажник, а Билла разместили на столе в кубрике, накрыли простыней, надписали и закрыли в доке. Раз уж начали, сказал Игорь, — доведём до конца.
Эней, скорчившись в три погибели, ехал рядом с Мэй. Кровь не унималась. Он расходовал сначала пакеты Билла, потом — пакеты, купленные Игорем. Спать было нельзя — он колол себе стимуляторы. Из-за них в каждый текущий момент сознание было ясным — но стоило мгновению перейти из настоящего в прошлое, как его заволакивало непроницаемой мглой. Эней знал, что они доехали до Хельсингборга, но не помнил, как — хотя сам вёл машину после того как Игоря вырубило. В точке рандеву встретились с Костей — тот продлил аренду грузовичка и ждал. Под прикрытием темноты на дороге живую и мёртвого перенесли из джипа в грузовик. Потом на яхту.
Когда слабое дыхание Мэй остановилось насовсем — это был только удар, Эней лишь немного «поплыл». Он ещё мог действовать. Он вывел «Стрелу» из порта, положил на курс юг-юг-запад, потом передал руль Антохе и вернулся в каюту. Костя предложил помощь, но Эней всё сделал сам — одел жену в её единственное платье, завернул в ту простыню, на которой они спали вместе и в то одеяло, которым они укрывались, положил туда же её флейту и катану, зашил — так что лица уже больше и не было, слепой мешок — вынес на палубу и опустил на доски рядом с завёрнутым точно так же Десперадо.
Море волновалось, и тела елозили по доскам, головы перекатывались под тканью из стороны в сторону, словно мертвецы возражали кому-то — и возникла безумная мысль: «Мы сейчас утопим их живыми!»
Никому не доверяй
наших самых страшных тайн.
Никому не говори, что мы умрём.
В этой книге между строк
спрятан настоящий бог.
Он смеётся, он любуется тобой.
Нет, нет. Конечно, нет. Он двадцать раз всё перепроверил, прежде чем зашить этот мешок — а начёт Десперадо никаких сомнений не было с самого начала.
Костя — бледный, под глазами круги, на повязке над лбом опять проступила кровь — вышел из кубрика. В облачении.
Когда над волнами, перекрывая ветер, разнеслись первые слова заупокойной службы — «Благословен Господь Бог наш!» — Эней вздрогнул. Ему вдруг захотелось треснуть Костю покрепче — и так же внезапно и жгуче стало стыдно этого желания. Нельзя. Костя делает то, что должен, преодолевая боль и головокружение, исполняет свои обязанности — он священник, у него работа такая. А что Энею сейчас больно слышать, как Бога называют человеколюбцем — это можно сказать и потом… даже не на исповеди — потому что исповедоваться я больше, наверное, не захочу. Я вообще не хочу иметь с этим ничего общего. Не могу, не желаю этого принять. Он вдруг вспомнил царя Давида — как тот постился и молился, когда ребёнок болел, и перестал, когда ребёнок умер. Сложил покаянный псалом, и устроил резню в Раве Иудейской…
Море нетерпеливо облизывалось, пробовало тела перехлёстывающими через борт волнами, и когда Цумэ с Кеном подняли на руки каждый своего и ногами вперед опустили в воду — поглотило обоих мертвецов сразу же, даже не чавкнуло.
Ты красива, словно взмах
волшебной палочки в руках
незнакомки из забытого мной сна.
Мы лежим на облаках,
а внизу бежит река.
Нам вернули наши пули — все, сполна… (88)
И вот тут Энея подрубило. Он упал на колени, цепляясь руками за леер — но тяжесть гнула, гнула, и до встающей дыбом палубы оставалось чуть — он сдался и лёг, на тот бок, где было сердце, осколочная граната, застывшая в самом начале взрыва. Его окатило водой — но внутрь, где всё горело, не попало ни капли.
Он разжал руки. Ещё один скачок судна — и «человек за бортом». Кто-то затормошил, поднял… Не трогайте! Не трогайте, пожалуйста!
— Ван Хельсинг, — это Игорь. — Андрей, я тебя сейчас спущу в каюту, держись за меня.
— Игорь, — просипел Эней. — Скажи… Если даже так, то почему… Он так долго нас мучил?
— Не знаю, Ван Хельсинг, — как-то неощутимо они оказались в чреве яхты, в каюте Игоря и Кости. — Не знаю. Ты просто полежи. Хочешь — выпей. А я побуду рядом.
Эней лег на койку — и как будто впервые увидел глаза данпила. Не бывшего вампира, а человека, похоронившего жену.
— Ты… сильнее меня, — проговорил он.
— Нет. Всего лишь старше, — Цумэ сел, подтянул колени к груди. — Когда Милену схватили, я знал, что само по себе это… не смертельно. Что я переживу это и смогу жить дальше — и не был бы вампиром, так даже захотел бы жить дальше. Ты не слабей меня, Андрей. Ты просто первый раз нырнул — но зато с головой.
Они снова надолго замолчали об одном. Потом Игорь опять надломил это молчание:
— И знаешь что… может быть, сейчас это тебе покажется неважным утешением… Но у вас всё было правильно.
— Но теперь-то нет. Нет, Игорь… Ты… — он не мог сказать «не представляешь себе», потому что Игорь-то как раз представлял. Он вспомнил вдруг бабу Таню — и образа в углу, образа, которых она не могла видеть. Люди страдали и тяжелее, теряли больше — и не отчаивались — значит, это переносимо; значит, он сможет это перенести, и незачем распускать себя.
Он вдруг начал задыхаться. Вдыхал до боли, до треска в рёбрах — и не мог насытиться воздухом. Потом, так же внезапно, это прошло.
— Дядя Миша ошибся, — прошептал он. — Хреновый из меня крестоносец.
— Мокрый из тебя крестоносец. Разденься и завернись в одеяло, я сейчас сухую одежду принесу.
Игорь обернулся меньше чем за полминуты, но когда вернулся, Эней уже спал — как есть: одетый, мокрый, скорчившись на левом боку и обхватив себя руками. Игорь вздохнул, положил одежду в изголовье и вышел.
Интермедия: Леноре ничего не снится
Он проснулся в одиннадцать. В квартире было тихо. Странное ощущение, уже непривычное. Начиная со второго курса, он все чаще ночевал в общежитии — а там стены, конечно, не бумажные, но близки к тому. А на третьем курсе появился Король, который как раз общежитие терпеть не мог и при первой возможности начал застревать в городе, а ночевал, естественно, здесь. А где-то через год после выпуска как-то само собой оказалось, что в квартире живут трое.
Меньше всего произошедшему удивился Габриэлян. Что фамильное гнездо у них с причудами, он знал с детства. Началось это, кажется, в 1941, когда очередной предок вернулся в Москву из мест, откуда в те времена было дурным тоном возвращаться — и получил ордер на собственное прежнее жильё. Он тогда не придал этому значения. Вернее, не придал значения именно этому обстоятельству — все прочие события тех месяцев и сами проходили по классу чуда. Не заподозрили дурного и сыновья-художники двадцать лет спустя, когда им — вопреки всем законам имперского тяготения — предоставили соседнюю квартиру под мастерскую и разрешили прорезать дверь в стене. Решили, что вопрос рассматривал кто-то из старых знакомых отца. А вот внук, специалист по слуху у птиц, вернувшийся в конце девятьсот девяностых из своего Бостона возрождать родной институт, уже ничего и не подозревал. Просто знал. Приехал, поинтересовался жильем — и тут же услышал, что продаётся квартира, большая, в замечательном месте. И сравнительно недорого. Только по заключении договора, расчувствовавшийся агент признался, что в квартире… нехорошо. Пошаливают. Ну ещё бы. Ей, наверное, было грустно с чужими людьми.
И действительно, первые несколько недель кашляли краны, скрипели половицы, на привезенных из Бостона книгах оседала мелкая рыжая пыль, но потом всё наладилось. Даже Полночь и Поворот пережили здесь — разве что стекла пару раз меняли, да был год, когда воду приходилось ведрами таскать. Зато никто не погиб.
Эту историю несколько раз и в подробностях рассказывал дядя — и Габриэлян знал, что в нескольких пунктах она отклоняется от истины. Но у квартиры действительно были свои прихоти, свои предпочтения, своё представление о должном. В ней приживались — или не приживались — вещи, время от времени сами собой заводились домашние животные и иногда — люди. Кессель, обнаружив, что уже третий месяц подряд ночует у Габриэляна, огляделся с легким недоумением, пожал плечами и перевёз из Цитадели свое хозяйство, резонно решив, что если бы владелец квартиры возражал против присутствия в доме лишнего Суслика, он сказал бы об этом раньше. Король предпринял несколько попыток зажить своим домом — и сдался, кажется, на седьмой. А владелец радовался — в квартире стало существенно уютнее, да и система безопасности требовалась всего одна.
Сейчас квартира была пуста: Кессель и Король дежурили в ночь, а Габриэлян долёживал последние сутки отпуска по здоровью. Долёживал не с такой приятностью, как вчера, зато с большей пользой.
Отсутствие необходимости нестись куда-то тоже было непривычным. Дел-то накопилось довольно много, но вот разбираться с ними можно было со вкусом, не торопясь. В любой последовательности.
Он взял с прикроватного столика очки, надел. Мир вокруг совершил краткое движение всеми своими частями и стал чуть более четким. Забавно — его давно уже никто не спрашивал, почему он не делает операцию. Все считали, что знают, почему.
А во сне он видел так же, как без очков. Те самые минус два. Хотя в три с половиной никакой близорукости у него еще не было, она развилась годам к шести.
Сны он видел довольно часто, но не старался запоминать — и, пробудившись, как правило, не помнил. Иногда сон оставлял после себя настроение — как вино оставляет послевкусие — тогда он из любопытства пытался вспомнить, чем мозг развлекался в отсутствие хозяина. Но так бывало редко. И не в этот раз.
А этот сон он видел неоднократно и помнил до мельчайших деталей. Собственно, и сном это не было. Это было заново переживаемым во сне далеким прошлым.
— И мы едем незнамо куда, все мы едем и едем куда-то, — пропел, закашлялся. Нет, в таком виде никуда ехать нельзя. Это не тональность, это стиральная доска времен колчаковских и покоренья Крыма. А ехали они тогда на Яблоновый перевал к отцовскому приятелю. И собирались быть там к утру.
Была самая середина лета, венец. Днём купались в мелкой, но быстрой и холодной речке. Близкие горы были расчерчены аккуратными квадратиками полей. Ночью звезд высыпало столько, что Вадик не мог уснуть: над головой в заднем окне машины словно проплывал далекий большой город, раскинувшийся в небе…
Когда его выбросили из машины, он не испугался. Его взрослые никогда и ничего не делали зря. И если они его не предупредили, значит, у них есть причины — или это опять игра. Он любил играть.
Он почти не ушибся — длинные, полувысохшие уже стебли были с него ростом, а кое-где и повыше. Они здорово пружинили — и запах был не такой, как дома. Даже не такой, как на прошлой стоянке.
Встал, выпрямился, отцепил от штанины репей, посмотрел на руки. Большая светлая тарелка висела так низко, что можно было разглядеть даже пятна на ладонях. И пусть не ругаются, что порезался. Нечего было кидаться.
В траве что-то шуршало. Тут много кто живёт. А вот гул машины еле слышен — ушел далеко вперед. И света фар не видно — успели отъехать. И топота копыт, и рёва мотоциклов не слышно тоже.
Зато где прошла машина, было видно очень хорошо. Точно, игра.
Идти оказалось неудобно — отец зачем-то свернул и поехал прямо через холмы, по… бездорожью. Хорошее, длинное слово. Как поезд. Только значит наоборот. Машина траву примяла, но не везде. И вообще трава эта торчала во все стороны и норовила выскользнуть из под ног. Бежать он не пробовал после того, как ему первый раз подвернулся камень.
Потом дорогу перебежал заяц. Или кролик. Большой. Кажется. Выскочил с одной стороны и нырнул в траву на другой. Шшшурх — и как не было, только тени качаются. Это они всегда такие тихие, или он всех распугал? Очень хотелось рвануть за кроликом, но родители ждали. Он уже понял, где они — правый холм впереди немножко двоился, как будто его обвели светом. И не лунным, белым, а жёлтым. Там ниже по склону должна была стоять машина с зажжёнными фарами — иначе никак не получалось.
Она там и была — стояла с распахнутыми дверцами и вывороченным верхним люком, а вокруг носились с гиканьем — те самые, кого он увидел в заднее стекло, когда машина свернула с проселка.
Лечь, — сказал в голове папин голос. Лечь и лежать. Здесь большие зайцы. Или кролики. Маленькому мальчику легко среди них потеряться.
Нет, никакой мистики — он это понял впоследствии, просто подсознание было умнее сознания — что там соображает четырёхлетка. Подсознание отдало команду папиным голосом, и четырёхлетка послушался. А иначе любопытство одолело бы — и он непременно скатился бы туда, вниз, к хороводу всадников на железных и обычных конях.
…А потом он долго, очень долго спускался с холма. И думал — можно ли нажать кнопку тревоги, ну там, в куртке, где остался комм с детской сигналкой? Кто услышит раньше — милиция или те, кто отъехал?
Подошёл к машине. Она была тёплой, много теплее воздуха. Просто излучала тепло. Постоял какое-то время, привыкая к свету. И понял, что тревогу можно не поднимать. Потому что утром их, наверное, и так найдут.
Папа и мама лежали рядом с машиной. С мамой ничего не было, только длинный порез на шее и два на руках у локтей, и небольшие синяки — один раз он разрезал себе руку, чтобы вынуть осиное жало, начал сосать разрез и насосал такой же синяк. За разрез и синяк потом ругал дедушка. А еще у мамы было страшное лицо. У папы наоборот — порвана вся одежда и… всё остальное. Но лицо — очень спокойное, будто папа смотрит на машину и думает о чем-то. Он вообще был спокойным человеком. На груди папы лежал его пистолет — а выстрелов не было, Вадик не слышал их, пока шел. Наверное, достать успел, а выстрелить — уже нет. И тут Вадик понял, что папа и мама на самом деле не здесь. Здесь — только то, что осталось. Как перегоревшая лампочка.
Если бы Габриэлян кому-то рассказывал этот сон, то самым жутким, наверное, слушатель нашел бы тот факт, что кошмаром сон не был. Ни тогда, пережив это наяву, ни теперь он не испытывал страха и тоски. Настоящие кошмары Габриэляну снились раза два, и были совершенно неописуемы, ибо описать что-то можно только разумом, а кошмар в том и состоял, что разум исчезал начисто. О кошмарах Габриэлян не говорил совсем никому, а вот сном поделился с психологом училища. Габриэляну было любопытно, почему он переживал это иначе, нежели все прочие люди. Ну и на легенду этот разговор ложился очень неплохо.
Психолог долго объяснял, что это очень характерный случай посттравматического расстройства, что раньше ощущение было болезненным, но вытеснилось, и теперь стучится обратно через сны. В рамках теории все действительно сходилось — а вот с личным опытом не срасталось никак. Габриэлян помнил себя с трёх лет, помнил всё, отчетливо и подробно, и та ночь на общем фоне не выделялась ничем.
— Конь горяч и пролетка крылата… — получилось. Все получается, если предварительно принять душ и почистить зубы — это дядя ему объяснял. А он потом дразнил соучеников этой нехитрой мантрой.
Чай. Теперь чай. Зеленый тэгуаньиньский, со вкусом «саппари». А что у нас впереди? А впереди у нас питерское и новгородское управления.
Насыпав заварки на донышко, Габриэлян строго по инструкциям Короля сначала залил её кипятком ровно настолько, чтобы покрыть водой, через минуту — долил кипятка до половины чайника, ещё через две — залил доверху и начал смотреть, как распрямляются в горячей воде туго скрученные сухие листики.
Кружка называлась «аквариумом», потому что вмещала ровно полтора литра жидкости. И меньше половины в неё никогда не наливали. Король грозился запустить туда парочку вуалехвостов, но дальше угроз не шел — прекрасно понимал, что станет с его одеждой, расписанием, личной жизнью и компьютерными программами.
Габриэлян подумал, включил терминал, но питерцев трогать не стал. Как и новгородцев. А вывел на экран совсем другую игрушку. Посложнее, поинтересней. Подороже. Он уже месяца четыре знал, что ему не мерещится. Что это система. Решения, которые шли не по тем каналам. Визы на исследования, выдаваемые, как минимум, этажом-двумя выше, чем положено по цепочке командования. Деньги — не растраченные, не пропавшие, не… — просто выныривающие в областях, не имеющих отношения к заявленному бюджету, и честно потраченные там. Частью это шло через него — как ночной референт советника он оформлял и спускал вниз целые пакеты приказов. А потому точно знал, что тех или иных совещаний — просто не было. Или на них присутствовали совершенно другие люди и старшие и обсуждались совершенно другие вопросы. Частью они с Королём восстанавливали происходящее по кадровым перемещениям и движению финансовых потоков. Частью…
Он не знал, стоит ли делиться выводами с Сусликом и Королём. И точно знал, что пока не стоит делиться этим с Волковым. Волков его в лучшем случае просто убьёт, в худшем предложит инициацию, причем не в порядке теста, а без права обжалования. Он, конечно, всё равно её предложит рано или поздно, но лучше поздно. Однако делать что-то нужно уже сейчас, потому что если отследил я — может отследить и еще кто-то. Даже не обязательно враг.
Он вспомнил «Меморандум Ростбифа». Да, самое страшное — это случайные люди, совершающие случайные поступки. Как тот чиновник, который забыл дать оповещение по львовской области. Психолог был неправ — сон стучится в черепную коробку не для того, чтобы пробудить эмоциональную реакцию. Он напоминает об этой, именно об этой полынье, в которую провалились и родители, и забывчивый львовский службист, и многие другие…
Меньше всего произошедшему удивился Габриэлян. Что фамильное гнездо у них с причудами, он знал с детства. Началось это, кажется, в 1941, когда очередной предок вернулся в Москву из мест, откуда в те времена было дурным тоном возвращаться — и получил ордер на собственное прежнее жильё. Он тогда не придал этому значения. Вернее, не придал значения именно этому обстоятельству — все прочие события тех месяцев и сами проходили по классу чуда. Не заподозрили дурного и сыновья-художники двадцать лет спустя, когда им — вопреки всем законам имперского тяготения — предоставили соседнюю квартиру под мастерскую и разрешили прорезать дверь в стене. Решили, что вопрос рассматривал кто-то из старых знакомых отца. А вот внук, специалист по слуху у птиц, вернувшийся в конце девятьсот девяностых из своего Бостона возрождать родной институт, уже ничего и не подозревал. Просто знал. Приехал, поинтересовался жильем — и тут же услышал, что продаётся квартира, большая, в замечательном месте. И сравнительно недорого. Только по заключении договора, расчувствовавшийся агент признался, что в квартире… нехорошо. Пошаливают. Ну ещё бы. Ей, наверное, было грустно с чужими людьми.
И действительно, первые несколько недель кашляли краны, скрипели половицы, на привезенных из Бостона книгах оседала мелкая рыжая пыль, но потом всё наладилось. Даже Полночь и Поворот пережили здесь — разве что стекла пару раз меняли, да был год, когда воду приходилось ведрами таскать. Зато никто не погиб.
Эту историю несколько раз и в подробностях рассказывал дядя — и Габриэлян знал, что в нескольких пунктах она отклоняется от истины. Но у квартиры действительно были свои прихоти, свои предпочтения, своё представление о должном. В ней приживались — или не приживались — вещи, время от времени сами собой заводились домашние животные и иногда — люди. Кессель, обнаружив, что уже третий месяц подряд ночует у Габриэляна, огляделся с легким недоумением, пожал плечами и перевёз из Цитадели свое хозяйство, резонно решив, что если бы владелец квартиры возражал против присутствия в доме лишнего Суслика, он сказал бы об этом раньше. Король предпринял несколько попыток зажить своим домом — и сдался, кажется, на седьмой. А владелец радовался — в квартире стало существенно уютнее, да и система безопасности требовалась всего одна.
Сейчас квартира была пуста: Кессель и Король дежурили в ночь, а Габриэлян долёживал последние сутки отпуска по здоровью. Долёживал не с такой приятностью, как вчера, зато с большей пользой.
Отсутствие необходимости нестись куда-то тоже было непривычным. Дел-то накопилось довольно много, но вот разбираться с ними можно было со вкусом, не торопясь. В любой последовательности.
Он взял с прикроватного столика очки, надел. Мир вокруг совершил краткое движение всеми своими частями и стал чуть более четким. Забавно — его давно уже никто не спрашивал, почему он не делает операцию. Все считали, что знают, почему.
А во сне он видел так же, как без очков. Те самые минус два. Хотя в три с половиной никакой близорукости у него еще не было, она развилась годам к шести.
Сны он видел довольно часто, но не старался запоминать — и, пробудившись, как правило, не помнил. Иногда сон оставлял после себя настроение — как вино оставляет послевкусие — тогда он из любопытства пытался вспомнить, чем мозг развлекался в отсутствие хозяина. Но так бывало редко. И не в этот раз.
А этот сон он видел неоднократно и помнил до мельчайших деталей. Собственно, и сном это не было. Это было заново переживаемым во сне далеким прошлым.
— И мы едем незнамо куда, все мы едем и едем куда-то, — пропел, закашлялся. Нет, в таком виде никуда ехать нельзя. Это не тональность, это стиральная доска времен колчаковских и покоренья Крыма. А ехали они тогда на Яблоновый перевал к отцовскому приятелю. И собирались быть там к утру.
Была самая середина лета, венец. Днём купались в мелкой, но быстрой и холодной речке. Близкие горы были расчерчены аккуратными квадратиками полей. Ночью звезд высыпало столько, что Вадик не мог уснуть: над головой в заднем окне машины словно проплывал далекий большой город, раскинувшийся в небе…
Когда его выбросили из машины, он не испугался. Его взрослые никогда и ничего не делали зря. И если они его не предупредили, значит, у них есть причины — или это опять игра. Он любил играть.
Он почти не ушибся — длинные, полувысохшие уже стебли были с него ростом, а кое-где и повыше. Они здорово пружинили — и запах был не такой, как дома. Даже не такой, как на прошлой стоянке.
Встал, выпрямился, отцепил от штанины репей, посмотрел на руки. Большая светлая тарелка висела так низко, что можно было разглядеть даже пятна на ладонях. И пусть не ругаются, что порезался. Нечего было кидаться.
В траве что-то шуршало. Тут много кто живёт. А вот гул машины еле слышен — ушел далеко вперед. И света фар не видно — успели отъехать. И топота копыт, и рёва мотоциклов не слышно тоже.
Зато где прошла машина, было видно очень хорошо. Точно, игра.
Идти оказалось неудобно — отец зачем-то свернул и поехал прямо через холмы, по… бездорожью. Хорошее, длинное слово. Как поезд. Только значит наоборот. Машина траву примяла, но не везде. И вообще трава эта торчала во все стороны и норовила выскользнуть из под ног. Бежать он не пробовал после того, как ему первый раз подвернулся камень.
Потом дорогу перебежал заяц. Или кролик. Большой. Кажется. Выскочил с одной стороны и нырнул в траву на другой. Шшшурх — и как не было, только тени качаются. Это они всегда такие тихие, или он всех распугал? Очень хотелось рвануть за кроликом, но родители ждали. Он уже понял, где они — правый холм впереди немножко двоился, как будто его обвели светом. И не лунным, белым, а жёлтым. Там ниже по склону должна была стоять машина с зажжёнными фарами — иначе никак не получалось.
Она там и была — стояла с распахнутыми дверцами и вывороченным верхним люком, а вокруг носились с гиканьем — те самые, кого он увидел в заднее стекло, когда машина свернула с проселка.
Лечь, — сказал в голове папин голос. Лечь и лежать. Здесь большие зайцы. Или кролики. Маленькому мальчику легко среди них потеряться.
Нет, никакой мистики — он это понял впоследствии, просто подсознание было умнее сознания — что там соображает четырёхлетка. Подсознание отдало команду папиным голосом, и четырёхлетка послушался. А иначе любопытство одолело бы — и он непременно скатился бы туда, вниз, к хороводу всадников на железных и обычных конях.
…А потом он долго, очень долго спускался с холма. И думал — можно ли нажать кнопку тревоги, ну там, в куртке, где остался комм с детской сигналкой? Кто услышит раньше — милиция или те, кто отъехал?
Подошёл к машине. Она была тёплой, много теплее воздуха. Просто излучала тепло. Постоял какое-то время, привыкая к свету. И понял, что тревогу можно не поднимать. Потому что утром их, наверное, и так найдут.
Папа и мама лежали рядом с машиной. С мамой ничего не было, только длинный порез на шее и два на руках у локтей, и небольшие синяки — один раз он разрезал себе руку, чтобы вынуть осиное жало, начал сосать разрез и насосал такой же синяк. За разрез и синяк потом ругал дедушка. А еще у мамы было страшное лицо. У папы наоборот — порвана вся одежда и… всё остальное. Но лицо — очень спокойное, будто папа смотрит на машину и думает о чем-то. Он вообще был спокойным человеком. На груди папы лежал его пистолет — а выстрелов не было, Вадик не слышал их, пока шел. Наверное, достать успел, а выстрелить — уже нет. И тут Вадик понял, что папа и мама на самом деле не здесь. Здесь — только то, что осталось. Как перегоревшая лампочка.
Если бы Габриэлян кому-то рассказывал этот сон, то самым жутким, наверное, слушатель нашел бы тот факт, что кошмаром сон не был. Ни тогда, пережив это наяву, ни теперь он не испытывал страха и тоски. Настоящие кошмары Габриэляну снились раза два, и были совершенно неописуемы, ибо описать что-то можно только разумом, а кошмар в том и состоял, что разум исчезал начисто. О кошмарах Габриэлян не говорил совсем никому, а вот сном поделился с психологом училища. Габриэляну было любопытно, почему он переживал это иначе, нежели все прочие люди. Ну и на легенду этот разговор ложился очень неплохо.
Психолог долго объяснял, что это очень характерный случай посттравматического расстройства, что раньше ощущение было болезненным, но вытеснилось, и теперь стучится обратно через сны. В рамках теории все действительно сходилось — а вот с личным опытом не срасталось никак. Габриэлян помнил себя с трёх лет, помнил всё, отчетливо и подробно, и та ночь на общем фоне не выделялась ничем.
— Конь горяч и пролетка крылата… — получилось. Все получается, если предварительно принять душ и почистить зубы — это дядя ему объяснял. А он потом дразнил соучеников этой нехитрой мантрой.
Чай. Теперь чай. Зеленый тэгуаньиньский, со вкусом «саппари». А что у нас впереди? А впереди у нас питерское и новгородское управления.
Насыпав заварки на донышко, Габриэлян строго по инструкциям Короля сначала залил её кипятком ровно настолько, чтобы покрыть водой, через минуту — долил кипятка до половины чайника, ещё через две — залил доверху и начал смотреть, как распрямляются в горячей воде туго скрученные сухие листики.
Кружка называлась «аквариумом», потому что вмещала ровно полтора литра жидкости. И меньше половины в неё никогда не наливали. Король грозился запустить туда парочку вуалехвостов, но дальше угроз не шел — прекрасно понимал, что станет с его одеждой, расписанием, личной жизнью и компьютерными программами.
Габриэлян подумал, включил терминал, но питерцев трогать не стал. Как и новгородцев. А вывел на экран совсем другую игрушку. Посложнее, поинтересней. Подороже. Он уже месяца четыре знал, что ему не мерещится. Что это система. Решения, которые шли не по тем каналам. Визы на исследования, выдаваемые, как минимум, этажом-двумя выше, чем положено по цепочке командования. Деньги — не растраченные, не пропавшие, не… — просто выныривающие в областях, не имеющих отношения к заявленному бюджету, и честно потраченные там. Частью это шло через него — как ночной референт советника он оформлял и спускал вниз целые пакеты приказов. А потому точно знал, что тех или иных совещаний — просто не было. Или на них присутствовали совершенно другие люди и старшие и обсуждались совершенно другие вопросы. Частью они с Королём восстанавливали происходящее по кадровым перемещениям и движению финансовых потоков. Частью…
Он не знал, стоит ли делиться выводами с Сусликом и Королём. И точно знал, что пока не стоит делиться этим с Волковым. Волков его в лучшем случае просто убьёт, в худшем предложит инициацию, причем не в порядке теста, а без права обжалования. Он, конечно, всё равно её предложит рано или поздно, но лучше поздно. Однако делать что-то нужно уже сейчас, потому что если отследил я — может отследить и еще кто-то. Даже не обязательно враг.
Он вспомнил «Меморандум Ростбифа». Да, самое страшное — это случайные люди, совершающие случайные поступки. Как тот чиновник, который забыл дать оповещение по львовской области. Психолог был неправ — сон стучится в черепную коробку не для того, чтобы пробудить эмоциональную реакцию. Он напоминает об этой, именно об этой полынье, в которую провалились и родители, и забывчивый львовский службист, и многие другие…