Страница:
— Право, — Андрей горько скривил рот. — Замечательно. Прекрасно. Вот у меня есть это право. Что прикажете с ним делать?
— Ничего не прикажу. Вот этот ребёнок внутри вас — он продолжает верить, что однажды вы победите последнего врага, и тут-то всё станет хорошо: мама с папой встанут, засмеются и позовут его домой ужинать.
— Неправда. Я не был таким дураком. Мне было уже тринадцать.
— Разве в лучшее верят только дураки? — вздохнул врач, — Вера в лучшее подвешена ни на чём. Но только дети умеют верить, спокойно мирясь с этим. Взрослея, мы пытаемся подвести под эту веру какие-то фундаменты. Турусы на колесах. Может быть, вы запретили себе верить в то, что однажды последний враг падёт и мама снова улыбнётся вам. Вы заставили себя повзрослеть — рывком. Но ребёнок вас перехитрил, Андрей. Он спрятался там, глубоко у вас внутри — и все эти годы требовал от вас невозможного. А вы старались выполнить его требования, не вникая в их суть. Долгий срок. Поверьте мне как врачу: то, что вы надорвались только сейчас — чудо.
— Так что мне делать теперь? — Эней уже не чувствовал раздражения. Только ошеломление. И обострившуюся сердечную боль. — Придушить окончательно… этого ребёнка?
— Да что вы! Это ведь лучшее, что в вас есть, Андрей. Не всё лучшее, но большей частью. Можно и так. Многие так делают. Вот те люди, которые напугали вас — они, скорее всего, совершили такой душевный аборт. Но я в таких операциях не помощник, и вы пришли сюда не за этим. Вы хотите его спасти. Он должен жить. У него должны быть свои права. Своя… «детская комната» — вот здесь, — Давидюк легонько ткнул Андрея в грудь длинным пальцем. — Просто нельзя позволять ему диктовать вам смысл жизни. Вы с ним оба сейчас убиты тем, что в очередной раз не смогли спасти того, кого любите. Он кричит вам, что вы в таком случае не годитесь вообще ни на что. И вам хочется его заткнуть.
— Ещё как, — обессиленно согласился Эней. — И поэтому я… не даю себе дышать?
Доктор кивнул.
— А он не прав?
— Конечно. Так или иначе, Андрей, вся терапия сводится к обретению смысла в этой жизни и сил в этом смысле. Вы своим мечом не воскресите тех, кого любите — но веру в то, что однажды всё будет хорошо, можно хранить и без меча. Она подвешена ни на чём — и такой её нужно принимать. Люди, которых вы любили и потеряли — прекрасные люди, и это факт, которого не отменят страдания и смерть. В любви есть смысл, даже если любимый мёртв. Любовь прекрасна сама по себе. Сама глубина ваших страданий свидетельство тому, что у вас всё было по-настоящему. Андрей, через этот кабинет прошли сотни людей, растративших годы на мишуру. Я смотрю на вас — и знаете? — радуюсь, что вижу человека, способного любить всем сердцем, до крови. Потому что обратных случаев — «дай-дай-дай мне любви, или хотя бы продай» — насмотрелся до тошноты. Бедняг, которые мучаются и мучают других от того, что здесь, — он коснулся пальцем груди Энея, — у них не рана, а пустота.
— У которых есть, что есть — те подчас не могут есть… — что-то такое говорил Игорь, или пересказывал… А, это он о своей семье так отзывался. О благородном и старинном роде Искренниковых…
«А мы сидим без хлеба…»
— Да, — согласился доктор. — А мы можем.
— От этого… боль не уменьшается.
— Отнять у вас боль означало бы — отнять человечность. Они становятся тем, кем становятся, нередко из страха перед болью. Они не знают, что в ней можно черпать силу. Я могу вас научить. Та беспомощность, которую вы пережили ребенком — она уже не вернётся. Вы просто не поместитесь в неё, как в свои детские ботинки. И вместе с тем — вы найдёте в ней глубокий ресурс внутренних сил. Вы готовы идти со мной дальше?
— Да, — Эней сглотнул.
— Мне хотелось бы, чтобы к нашей следующей встрече вы прочитали одну книгу, — он снял с полки томик, протянул Андрею. На обложке темнели тиснёные, еще хранящие следы позолоты, буквы: «В. Франкл. Человек в поисках смысла».
— Книга старая, издана в самом начале Реконструкции, она тогда многим пригодилась, — сказал врач. — Начните с предисловия, биография этого человека очень важна. Недели вам хватит?
— Да, — Эней прикинул толщину книги на глаз. Если читать на ночь по пятьдесят страниц — вполне…
— Приходите через неделю, в это же время, — Давидюк улыбнулся.
— И Шахерезада прекратила дозволенные речи, — пробормотал Эней, поднимаясь. — А если я возьму да и не куплюсь?
— Это ваш свободный выбор. Я его приму. — Давидюк встал и разблокировал дверь. Эней развернулся было к выходу, но взгляд его упал на полку с чашками.
— Скажите, а этот тест — какую чашку выберешь — что значит?
— Тест? — Давидюк пожал плечами. — Помилуйте. Это просто чашки. Мне их дарят. Все почему-то решают, что я их коллекционирую — и дарят, и дарят…
…Эней вышел на улицу и почувствовал какую-то перемену в окружающей обстановке. Нет, день по-прежнему оставался пасмурным, а город — серым, но в воздухе сквозила какая-то свежесть. Это, конечно, иллюзия — перемена произошла внутри, а не снаружи. После визита к доктору боль не прошла, даже как будто усилилась — но переменился ее характер. Давидюк словно вскрыл нарыв — и, несмотря на то, что рана опять кровоточила, стало легче. Что ж, спасибо…
Парк был маленький. Островок зелени среди гранита, притягивающий из окрестных кварталов всех, кому «нужно дышать свежим воздухом». Эней не стал заходить в ворота — оперся рукой на высокую решетку и через нее смотрел на бегающих взапуски детишек постарше и на мам и нянь с колясками или ходунками. Особенно ему понравились серьёзные господа между годом и полутора, перебирающие ногами по мелкому гравию и полностью сосредоточенные на этом процессе.
Эней не знал, сколько времени стоял и смотрел — наверное, долго, потому что когда небо разродилось дождем и дети побежали из садика, а мамы с колясками, сумками-«кенгуру» и ходунами раскрыли зонтики и задернули пологи своих маленьких «экипажей», он отнял руку от решетки и почувствовал, что она занемела.
Застегнув плащ, он зашагал к метро. Зонта с собой не было, да не очень-то и хотелось прятаться под зонт. Дождь шел густой, тяжелый — пока Эней добрался до станции, он успел изрядно промокнуть.
В метро продавались цветы. Девушка в ларьке скучала, слушая музыку через комм. Эней не обратил бы внимания ни на нее, ни на ларек — если бы не заметил, уже почти миновав стеклянный загончик, охапку роз. Синих. Совершенно синих, с зелёным отливом, как море в ясный день. Генмод, наверное.
Он всего три раза дарил Мэй цветы: на свадьбу, в Варшаве и Братиславе.
— Сударыня, — вернувшись к ларьку, он легонько тюкнул пальцем в стекло. — Эти синие розы — сколько они стоят?
— Двенадцать. Подарочную упаковку хотите? У меня есть речная трава и ленты как раз под цвет.
— Нет, спасибо. Просто дайте все.
— Двенадцать — это за штуку. Вместе выйдет сто пятьдесят шесть.
— Я понял. Дайте все.
Девушка со вздохом шагнула к вазончику.
— Ну, может, не все, а дюжину? — спросила она. — Тринадцать — несчастливое число.
— Я не верю в приметы.
— А она? — девушка улыбнулась.
— Она тем более.
Продавщица развернула упаковочную плёнку, ловко спеленала розы, сунула карточку Энея в прорезь терминала.
— Приятного свидания.
— Спасибо.
Розы почти не пахли. Генмод, точно. А может, и нет. В генмод и запах встроить могли…
Или просто холодно им здесь.
Он прошёл станцию насквозь, свернул в переход, поднялся на этаж выше, прошёл еще одну станцию. Где-то по дороге заметил, что ему улыбаются встречные — молодой человек, с цветами…
Он сел в вагон скоростного трамвая. Линия вела в сторону, чуть ли не прямо противоположную дому. К порту. К заливу.
Они ехали в трамвае вместе с дождём. Он внутри — дождь снаружи. Дождь был таким же, только похолоднее. Дождь, и брусчатка, и пакгаузы, а вот вода в заливе оказалась не зелёной, а желтовато-серой.
Синие розы как-то очень быстро потерялись в волнах. Эней запрокинул голову, подставляя лицо дождю. Со стороны никто не разберёт, где холодные капли, а где горячие.
Он стоял на волнорезе, пока не замёрз, а когда спрятал руки в карман, чтобы согреть, наткнулся на комм, который отключил, входя в кабинет психотерапевта. Едва он нажал на кнопку, комм завибрировал. Судя по логу пропущенных звонков, ребята звали его уже четвёртый раз.
— Ты где? — раздался голос Кости. Эней включил визор, и увидел, как на лице Кена раздражение сменяется удивлением — пейзаж, передаваемый коммом Энея, говорил сам за себя.
— Чего тебя на море понесло? — спросил Костя уже мягче. Эней не ответил и Костя, похоже, понял. — Когда будешь-то?
— Сейчас на трамвай сяду, — пообещал Эней и, действительно, пошел по волнорезу обратно, к берегу, к городу, к дому…
— Ну, мы ждём, — кивнул Костя. — Чай кипятим.
— Я скоро, — пообещал Эней и отключил комм.
Конечно, его «скоро» напрямую зависело от расписания трамвая и метро, но когда он поднялся на второй этаж, в квартиру над офисом (табличка на входе уже гласила, что здесь располагается детективно-охранное агентство «Лунный свет», хотя никто из них пока не имел права работать), горячий чай его действительно ждал. Костя молча отобрал у него мокрый плащ, выдал взамен безразмерное полотенце и показал на ванну. Игорь положил на стиральную машинку сухие футболку, брюки и носки. Антон сунул в микроволновку чашку грибного супа.
Через пять минут Андрей сидел со всеми за столом, грел руки о чашку, поцеживал суп и смотрел новости. На мониторе в синем южном небе таяла слепяще-желтая звезда. Репортёрша, уже не заботясь о прическе, которую безнадежно поставил дыбом степной ветер, увлеченно рассказывала о старте очередного «русского челнока» в рамках проекта «Сеттльмент». Речь шла об очистке космоса от неимоверного количества дряни, которую набросали за полтора века.
— Между прочим, пилоты — старшие, — как бы вскользь бросил Антон.
— Есть один древний анекдот, еще довоенных времен, — Андрей улыбнулся воспоминанию: анекдот отцу рассказал Ростбиф, еще в бытность свою таинственным визитером. — Карпаты, раннее утро, двое дядек перекрикиваются через полонину: «Ву-уйко-о-о! — Га-а? — А ви чу-ули? — Шо-о? — Совєти до ко-осмосу полетiли! — Шо, усi? — Та нє, єдин! — Ото якби усi…» (103).
Никто не смеялся. Андрей поднял голову — на него смотрели как Валаам на ишака.
— Что, не смешно? — удивился он.
Эпилог-1. Харон
В котловане выло и шуршало — непонятно чем шуршало, не могло там быть пыли и мусора. Это, наверное, какой-нибудь местный ветер трется о конусы рассеивателей, как верблюд о забор. Лучше бы ему оттуда убраться, еще немножко — и сгорит, бедняга. Потому что мачты отведены и сверхтяжелая «Энергия-ВМО» стоит на пусковом устройстве. 60 метров в высоту, 15 в диаметре. Ее так, стоймя, и вывезли на старт — когда перестраивали космодром, Волков настоял на том, чтобы монтажный корпус делали по старому американскому образцу. Ну, будет башня под сто метров — разве нам пенобетона жалко? Зато ракету можно собирать в вертикальном положении и риск при установке много меньше.
В аппаратной последний раз тестируют системы — и носителя, и модуля. Это быстро, ветер. Пять минут. Если, конечно, тест не отыщет дыру. Сильный ветер, ветер. Раньше в такую погоду не летали. Впрочем, Аркадий Петрович рассказывал, что раннюю модель той же «Энергии» запустили как-то поперек штормового предупреждения. И ничего. Обошлось. Он здесь работал когда-то — инженером по системам жизнеобеспечения.
Он много чего рассказывал, Аркадий Петрович. Например, о некоем полковнике, предложившем заменить в каких-то запалах спирт — керосином. Изобретательность имела причину весьма прозаическую: спирта в нужном количестве не было, выпили его. А когда наверху одобрили-таки керосиновые запалы, полковник сотоварищи радостно допил остатки. Шутка? Выдумка? Здесь, на Байконуре, господин советник оказывался неожиданно способен и на то, и на другое.
И говорил о старых временах с чувством очень похожим на… счастье, наверное.
Впрочем, сейчас Волкова здесь, можно сказать, нет. Он слушает тест. Один из тех случаев, когда стоит позавидовать старшим. Габриэлян мог бы уследить за процедурой, иди она раз во сто медленнее. А Волков успевает в реальном времени. Сейчас это его корпус, его разгонные модули, его полезный груз. И это его радость держит сейчас всех на полигоне едва не в полуметре над землей. Любимая игрушка, по-настоящему любимая. И можно не скрывать, что любимая. И здесь, и во внешнем мире.
Совершенно открыто идут поезда через Казахстан. За 20 километров отсюда меняется ширина колеи — да, перегрузка дело хлопотное, но… А потом полотно упирается в периметр. Сейсмодатчики, сенсоры электроемкости объема, лазерная сеть. Инфразвуковой барьер. Минные поля. И, конечно, охрана — старшие, люди и собаки. Куда же без собак.
Вот ветер, тот может проникнуть сюда без спроса. Но то ветер. Человек тоже может пройти везде, если есть время, силы, ресурсы. И удача. Здесь всего этого потребуется много.
Главным образом — много времени. А времени у любопытствующих в обрез.
Третий и последний модуль корабля «Эстафета» идет на орбиту через… через три с половиной минуты. Соберут его уже там, на станции. Все в рамках международной программы. Испытания ионного двигателя — тоже в рамках программы. И испытания эти, конечно же, будут неудачными, как и все предыдущие за последние 80 лет. С одной маленькой поправкой. Неудачными — для посторонних. В число которых, вообще-то, положено бы входить и Габриэляну.
Но случилась накладка. Габриэляну нравится влезать туда, куда ему входить не положено — хотя бы это стоило головы, буде кто узнает. Такие дела, ветер.
Иней — вот, что шуршит в котловане. Иней, осыпающийся с топливных баков со сжиженным газом.
Гремучая смесь…
Иней. В котловане стало чуть светлее, и стал виден этот серебряный блеск. Красиво. И жалко этой красоты. А впрочем, я не в последний раз ее вижу. Если Волков не прикончит меня — скорее всего, при неудачной попытке инициации — то нам с этой красотой долго еще будет по дороге. Успеем сжиться настолько, что жаль будет расходиться по разные стороны баррикад.
А может быть придется, ветер.
Габриэлян знал, что излучает сейчас восхищение и сожаление. Аркадий Петрович медленно — для высокого господина медленно — развернулся к нему от пульта.
Ни слова. Только взгляд — понимание, одобрение. Улыбка. И опять разворот к экрану.
Нет, Аркадий Петрович. Я сожалею совсем не о том, о чем вы подумали и о чем сожалеете сами. Не о преходящей красоте и не о гигантской доле человеческого труда и выдумки, которая вот-вот исчезнет в пламени, чтобы другая, не меньшая, доля рано или поздно достигла пояса астероидов. И не о том, что мои шансы дожить до торжества вашего дела относятся к области ничтожно малых величин. Я-то точно знаю, что они равны нулю — даже если исключить весьма вероятную попытку инициации. Я ведь твердо намерен отобрать у вас любимую игрушку. А вы такого никому не простите.
Вы думаете, что она разрешит проблему. Как оружие и как вектор развития. Вы хотите, чтобы власти Аахена пришел конец — но ваша устояла. Перебить большую часть волков, сохранить большую часть овец, запустить маховик экспансии, разложить хрупкие предметы по разным корзинам — и проводить собственную политику, отбирая в волки самых лучших, самых достойных — таких как Санин… или я… Или…
…Картинка на одном из мониторов показывала двоих пилотов в кабине. Рогозин и Стасов. Ветераны войны. Птенцы Волкова. Обоим за девяносто — старшие считают свой возраст от «кровавого причастия». Способны на шестимесячную «голодовку», отлично переносят солнечный свет, резистентны к жестким излучениям и могут проделать путь туда, к поясу астероидов, на немыслимом для человека ускорении. В космосе пока что полно опасностей, от которых человека невозможно прикрыть — а старшего не нужно. Нет у нас ни силовых полей для защиты от тяжелых частиц, ни антигравитации… которая, может быть, благодаря этим испытаниям как раз и появится — но пока ее нет… А риск сойти с ума без кровавой подпитки принят в расчет — корабль, в случае чего, вернется и без пилотов. Только с драгоценными данными.
…А есть еще Матвеева и Зурабянц. Вернее, их уже нет. Вчера были, а этой ночью перестали быть. Ангцы, добровольные жертвы. Добровольное соглашение дает варку самую долгую отсрочку между потреблениями.
Снимки Матвеевой и Зурабянца появятся в заголовках новостей рядом с фотографиями пилотов. Их прощальные видеопослания покажут сейчас, в прямом репортаже с Байконура — и, может быть, через полгода, когда Рогозин и Стасов вернутся. Тела агнцев запечатают в вакуумные контейнеры и отошлют родным. В их школах и институтах повесят мемориальные доски…
Все, конец тестирования. Оба пилота вскинули руки в прощальном жесте. Когда-то вы сочли их достойными, Аркадий Петрович. Я, правда, по собственным критериям в «достойные» не прохожу, но по вашим — вполне. Может быть, ваша система и будет работать достаточно долго — по меркам человеческой жизни. Но как только первый рывок экспансии сойдет на нет, она выродится в новый Аахен. Это лучше, чем ничего, много лучше, но это все же паллиатив.
…Санин поднялся из кресла и жестом пригласил Аркадия Петровича занять его место. Необременительная, но почетная часть работы: поворот стартового ключа.
Аркадий Петрович протянул руку и принял его — ключ был большим и тяжелым даже на вид, как и положено ключу от сокровищницы. И наверняка холодным. И на ключ он не очень походил, а походил на вынутый из гнезда тумблер…
Волков опять поймал краем сознания волну от референта — четкий чистый сигнал, хоть включай в коммуникационную систему. Улыбнулся про себя. Его коллеги по-прежнему считали, что все замки открываются одним и тем же ломом. Что ж, он сделал, что мог. Не хотят слушать — их воля. Но черта им, а не мировой порядок. И черта им, а не конец света. И черту — тоже. Еще три года — и мы сможем выиграть войну. Еще восемь — и мы уйдем за точку невозвращения. Уж столько я продержусь.
В Аахене не забеспокоились, когда Волков перекупил у американцев телескоп Хаббла. Это выглядело милым чудачеством русского, выросшего в эпоху, когда плавание к Антарктиде было мероприятием не менее фантастическим, чем сегодня полет к Марсу. У всех, в конце концов, были свои игрушки: половина американского совета любила гонять скоростные машины по дну соленого озера, покойный фон Литтенхайм развлекался мотокроссом, бразильский советник время от времени лично возглавлял антипиратские экспедиции (по некоторым данным, пиратские — тоже). Ну, а у русского страсть к космическим корабликам. Конечно, опасаться Совет опасался — не зря же «Сеттльмент», отдали русским, а не американцам, которые действительно могли с этим проектом стать пятисотфунтовой гориллой, ночующей, где хочет. С географическим положением Штатов давать им возможность выстроить еще и космическую оборону? Совет испугался и передал дело Рождественскому: пусть русские возятся. Кто-то же должен запускать спутники связи и слежения и чистить орбиту от всякого мусора. Давно было известно даже ребенку, что свой ресурс развития ракетные двигатели давно исчерпали, а альтернатива им — пока что предмет фантастики.
Вот только Аркадий Петрович не любил считаться с общеизвестными истинами. Он нашел в послевоенном Новосибирске загибавшегося от голода Санина. Инициировал его и дал лабораторию — еще тогда, когда они с Коваленко, Рыбаком и почившим в диаволе Рождественским собирали Россию по кусочкам, когда Аахенского союза еще не было, а Договор Сантаны только пробивал себе дорогу.
Любую задачу можно решить. Любую. Нужно только время, ресурсы и головы. Причем, не обязательно гениальные. Гении срезают углы. Но просто упорный и талантливый человек дойдет в ту же точку — рано или поздно. Волков ждал три поколения — и дождался.
Синтетический голос закончил отсчет и сказал «пуск». Волков повернул ключ.
Сейчас они видели то, что напрочь не попадает на видео — гало вокруг дюз. Еще немного, и оно станет ярче самого огня.
Точка в небе. Конец Аахену, или конец нам. Совет может (вернее, думает, что может) удержать в руках планету, но даже они понимают, что их не хватит на большее. И если сведения о новом двигателе просочатся за пределы узкого круга знающих, до того, как мы выйдем наверх и возьмем под контроль гравитационный колодец — нас просто похоронят.
— Ничего не прикажу. Вот этот ребёнок внутри вас — он продолжает верить, что однажды вы победите последнего врага, и тут-то всё станет хорошо: мама с папой встанут, засмеются и позовут его домой ужинать.
— Неправда. Я не был таким дураком. Мне было уже тринадцать.
— Разве в лучшее верят только дураки? — вздохнул врач, — Вера в лучшее подвешена ни на чём. Но только дети умеют верить, спокойно мирясь с этим. Взрослея, мы пытаемся подвести под эту веру какие-то фундаменты. Турусы на колесах. Может быть, вы запретили себе верить в то, что однажды последний враг падёт и мама снова улыбнётся вам. Вы заставили себя повзрослеть — рывком. Но ребёнок вас перехитрил, Андрей. Он спрятался там, глубоко у вас внутри — и все эти годы требовал от вас невозможного. А вы старались выполнить его требования, не вникая в их суть. Долгий срок. Поверьте мне как врачу: то, что вы надорвались только сейчас — чудо.
— Так что мне делать теперь? — Эней уже не чувствовал раздражения. Только ошеломление. И обострившуюся сердечную боль. — Придушить окончательно… этого ребёнка?
— Да что вы! Это ведь лучшее, что в вас есть, Андрей. Не всё лучшее, но большей частью. Можно и так. Многие так делают. Вот те люди, которые напугали вас — они, скорее всего, совершили такой душевный аборт. Но я в таких операциях не помощник, и вы пришли сюда не за этим. Вы хотите его спасти. Он должен жить. У него должны быть свои права. Своя… «детская комната» — вот здесь, — Давидюк легонько ткнул Андрея в грудь длинным пальцем. — Просто нельзя позволять ему диктовать вам смысл жизни. Вы с ним оба сейчас убиты тем, что в очередной раз не смогли спасти того, кого любите. Он кричит вам, что вы в таком случае не годитесь вообще ни на что. И вам хочется его заткнуть.
— Ещё как, — обессиленно согласился Эней. — И поэтому я… не даю себе дышать?
Доктор кивнул.
— А он не прав?
— Конечно. Так или иначе, Андрей, вся терапия сводится к обретению смысла в этой жизни и сил в этом смысле. Вы своим мечом не воскресите тех, кого любите — но веру в то, что однажды всё будет хорошо, можно хранить и без меча. Она подвешена ни на чём — и такой её нужно принимать. Люди, которых вы любили и потеряли — прекрасные люди, и это факт, которого не отменят страдания и смерть. В любви есть смысл, даже если любимый мёртв. Любовь прекрасна сама по себе. Сама глубина ваших страданий свидетельство тому, что у вас всё было по-настоящему. Андрей, через этот кабинет прошли сотни людей, растративших годы на мишуру. Я смотрю на вас — и знаете? — радуюсь, что вижу человека, способного любить всем сердцем, до крови. Потому что обратных случаев — «дай-дай-дай мне любви, или хотя бы продай» — насмотрелся до тошноты. Бедняг, которые мучаются и мучают других от того, что здесь, — он коснулся пальцем груди Энея, — у них не рана, а пустота.
— У которых есть, что есть — те подчас не могут есть… — что-то такое говорил Игорь, или пересказывал… А, это он о своей семье так отзывался. О благородном и старинном роде Искренниковых…
«А мы сидим без хлеба…»
— Да, — согласился доктор. — А мы можем.
— От этого… боль не уменьшается.
— Отнять у вас боль означало бы — отнять человечность. Они становятся тем, кем становятся, нередко из страха перед болью. Они не знают, что в ней можно черпать силу. Я могу вас научить. Та беспомощность, которую вы пережили ребенком — она уже не вернётся. Вы просто не поместитесь в неё, как в свои детские ботинки. И вместе с тем — вы найдёте в ней глубокий ресурс внутренних сил. Вы готовы идти со мной дальше?
— Да, — Эней сглотнул.
— Мне хотелось бы, чтобы к нашей следующей встрече вы прочитали одну книгу, — он снял с полки томик, протянул Андрею. На обложке темнели тиснёные, еще хранящие следы позолоты, буквы: «В. Франкл. Человек в поисках смысла».
— Книга старая, издана в самом начале Реконструкции, она тогда многим пригодилась, — сказал врач. — Начните с предисловия, биография этого человека очень важна. Недели вам хватит?
— Да, — Эней прикинул толщину книги на глаз. Если читать на ночь по пятьдесят страниц — вполне…
— Приходите через неделю, в это же время, — Давидюк улыбнулся.
— И Шахерезада прекратила дозволенные речи, — пробормотал Эней, поднимаясь. — А если я возьму да и не куплюсь?
— Это ваш свободный выбор. Я его приму. — Давидюк встал и разблокировал дверь. Эней развернулся было к выходу, но взгляд его упал на полку с чашками.
— Скажите, а этот тест — какую чашку выберешь — что значит?
— Тест? — Давидюк пожал плечами. — Помилуйте. Это просто чашки. Мне их дарят. Все почему-то решают, что я их коллекционирую — и дарят, и дарят…
…Эней вышел на улицу и почувствовал какую-то перемену в окружающей обстановке. Нет, день по-прежнему оставался пасмурным, а город — серым, но в воздухе сквозила какая-то свежесть. Это, конечно, иллюзия — перемена произошла внутри, а не снаружи. После визита к доктору боль не прошла, даже как будто усилилась — но переменился ее характер. Давидюк словно вскрыл нарыв — и, несмотря на то, что рана опять кровоточила, стало легче. Что ж, спасибо…
Парк был маленький. Островок зелени среди гранита, притягивающий из окрестных кварталов всех, кому «нужно дышать свежим воздухом». Эней не стал заходить в ворота — оперся рукой на высокую решетку и через нее смотрел на бегающих взапуски детишек постарше и на мам и нянь с колясками или ходунками. Особенно ему понравились серьёзные господа между годом и полутора, перебирающие ногами по мелкому гравию и полностью сосредоточенные на этом процессе.
Эней не знал, сколько времени стоял и смотрел — наверное, долго, потому что когда небо разродилось дождем и дети побежали из садика, а мамы с колясками, сумками-«кенгуру» и ходунами раскрыли зонтики и задернули пологи своих маленьких «экипажей», он отнял руку от решетки и почувствовал, что она занемела.
Застегнув плащ, он зашагал к метро. Зонта с собой не было, да не очень-то и хотелось прятаться под зонт. Дождь шел густой, тяжелый — пока Эней добрался до станции, он успел изрядно промокнуть.
В метро продавались цветы. Девушка в ларьке скучала, слушая музыку через комм. Эней не обратил бы внимания ни на нее, ни на ларек — если бы не заметил, уже почти миновав стеклянный загончик, охапку роз. Синих. Совершенно синих, с зелёным отливом, как море в ясный день. Генмод, наверное.
Он всего три раза дарил Мэй цветы: на свадьбу, в Варшаве и Братиславе.
— Сударыня, — вернувшись к ларьку, он легонько тюкнул пальцем в стекло. — Эти синие розы — сколько они стоят?
— Двенадцать. Подарочную упаковку хотите? У меня есть речная трава и ленты как раз под цвет.
— Нет, спасибо. Просто дайте все.
— Двенадцать — это за штуку. Вместе выйдет сто пятьдесят шесть.
— Я понял. Дайте все.
Девушка со вздохом шагнула к вазончику.
— Ну, может, не все, а дюжину? — спросила она. — Тринадцать — несчастливое число.
— Я не верю в приметы.
— А она? — девушка улыбнулась.
— Она тем более.
Продавщица развернула упаковочную плёнку, ловко спеленала розы, сунула карточку Энея в прорезь терминала.
— Приятного свидания.
— Спасибо.
Розы почти не пахли. Генмод, точно. А может, и нет. В генмод и запах встроить могли…
Или просто холодно им здесь.
Он прошёл станцию насквозь, свернул в переход, поднялся на этаж выше, прошёл еще одну станцию. Где-то по дороге заметил, что ему улыбаются встречные — молодой человек, с цветами…
Он сел в вагон скоростного трамвая. Линия вела в сторону, чуть ли не прямо противоположную дому. К порту. К заливу.
Они ехали в трамвае вместе с дождём. Он внутри — дождь снаружи. Дождь был таким же, только похолоднее. Дождь, и брусчатка, и пакгаузы, а вот вода в заливе оказалась не зелёной, а желтовато-серой.
Эней прошёл по волнорезу до самого конца, где волна изгрызла бетон, обнажив арматуру. Достал из-за пазухи косу Мэй, обернул ею стебли роз, снова скрепил резинкой. Поцеловал тугой чёрный жгут, который хранил теперь только его собственные тепло и запах. И бросил букет в море.
В побледневших листьях окна
зарастает прозрачной водой.
У воды нет ни смерти, ни дна.
Я прощаюсь с тобой.
Горсть тепла после долгой зимы
донесем в пять минут до утра,
доживем — наше море вины
поглощает время-дыра.
Это всё, что останется после меня…
Это всё, что возьму я с собой… (102)
Синие розы как-то очень быстро потерялись в волнах. Эней запрокинул голову, подставляя лицо дождю. Со стороны никто не разберёт, где холодные капли, а где горячие.
Он понял, почему выбрал Питер. У Мэй большая могила — целая Балтика. Может быть, ему хватит безумия поверить, что однажды настанет день — и Мэй выйдет к нему из этого моря. Во всяком случае, последнюю строчку Credo он с самого начала произносил совершенно искренне. Хотя на церковнославянском лучше — «чаю воскресения мёртвых». Не просто «жду» — а «чаю». Антоним к «отчаиваюсь».
С нами память сидит у стола,
а в руке её пламя свечи.
Ты такой хорошей была —
посмотри на меня, не молчи.
Крики чайки на белой стене,
окольцованной чёрной луной.
Нарисуй что-нибудь на окне
и шепни на прощанье рекой…
Это всё, что останется после меня.
Это всё, что возьму я с собой.
…А если и нет, если надежда напрасна — что ж, этих четырёх месяцев не перечеркнёт ничто. И если Мэй никогда уже не шагнёт из темноты — он в свой час войдёт в темноту, и больше не потеряет Мэй в чужих водах.
Две мечты, да печали стакан
мы, воскреснув, допили до дна.
Я не знаю, зачем тебе дан,
правит мною дорога-луна…
И не плачь, если можешь, прости.
Жизнь не сахар, a смерть нам не чай…
Мне свою дорогу нести.
До свидания, друг, и прощай!
Где-то там цветы уплывали в море. Если это генмод, они проживут ещё долго.
Это всё, что останется после меня.
Это всё, что возьму я с собой.
Он стоял на волнорезе, пока не замёрз, а когда спрятал руки в карман, чтобы согреть, наткнулся на комм, который отключил, входя в кабинет психотерапевта. Едва он нажал на кнопку, комм завибрировал. Судя по логу пропущенных звонков, ребята звали его уже четвёртый раз.
— Ты где? — раздался голос Кости. Эней включил визор, и увидел, как на лице Кена раздражение сменяется удивлением — пейзаж, передаваемый коммом Энея, говорил сам за себя.
— Чего тебя на море понесло? — спросил Костя уже мягче. Эней не ответил и Костя, похоже, понял. — Когда будешь-то?
— Сейчас на трамвай сяду, — пообещал Эней и, действительно, пошел по волнорезу обратно, к берегу, к городу, к дому…
— Ну, мы ждём, — кивнул Костя. — Чай кипятим.
— Я скоро, — пообещал Эней и отключил комм.
Конечно, его «скоро» напрямую зависело от расписания трамвая и метро, но когда он поднялся на второй этаж, в квартиру над офисом (табличка на входе уже гласила, что здесь располагается детективно-охранное агентство «Лунный свет», хотя никто из них пока не имел права работать), горячий чай его действительно ждал. Костя молча отобрал у него мокрый плащ, выдал взамен безразмерное полотенце и показал на ванну. Игорь положил на стиральную машинку сухие футболку, брюки и носки. Антон сунул в микроволновку чашку грибного супа.
Через пять минут Андрей сидел со всеми за столом, грел руки о чашку, поцеживал суп и смотрел новости. На мониторе в синем южном небе таяла слепяще-желтая звезда. Репортёрша, уже не заботясь о прическе, которую безнадежно поставил дыбом степной ветер, увлеченно рассказывала о старте очередного «русского челнока» в рамках проекта «Сеттльмент». Речь шла об очистке космоса от неимоверного количества дряни, которую набросали за полтора века.
— Между прочим, пилоты — старшие, — как бы вскользь бросил Антон.
— Есть один древний анекдот, еще довоенных времен, — Андрей улыбнулся воспоминанию: анекдот отцу рассказал Ростбиф, еще в бытность свою таинственным визитером. — Карпаты, раннее утро, двое дядек перекрикиваются через полонину: «Ву-уйко-о-о! — Га-а? — А ви чу-ули? — Шо-о? — Совєти до ко-осмосу полетiли! — Шо, усi? — Та нє, єдин! — Ото якби усi…» (103).
Никто не смеялся. Андрей поднял голову — на него смотрели как Валаам на ишака.
— Что, не смешно? — удивился он.
Эпилог-1. Харон
Потеряв в снегах его из виду,
Пусть она поет еще и ждет:
Генерал упрям и до Мадрида
Все равно когда-нибудь дойдет.
К. Симонов. «У огня»
В котловане выло и шуршало — непонятно чем шуршало, не могло там быть пыли и мусора. Это, наверное, какой-нибудь местный ветер трется о конусы рассеивателей, как верблюд о забор. Лучше бы ему оттуда убраться, еще немножко — и сгорит, бедняга. Потому что мачты отведены и сверхтяжелая «Энергия-ВМО» стоит на пусковом устройстве. 60 метров в высоту, 15 в диаметре. Ее так, стоймя, и вывезли на старт — когда перестраивали космодром, Волков настоял на том, чтобы монтажный корпус делали по старому американскому образцу. Ну, будет башня под сто метров — разве нам пенобетона жалко? Зато ракету можно собирать в вертикальном положении и риск при установке много меньше.
В аппаратной последний раз тестируют системы — и носителя, и модуля. Это быстро, ветер. Пять минут. Если, конечно, тест не отыщет дыру. Сильный ветер, ветер. Раньше в такую погоду не летали. Впрочем, Аркадий Петрович рассказывал, что раннюю модель той же «Энергии» запустили как-то поперек штормового предупреждения. И ничего. Обошлось. Он здесь работал когда-то — инженером по системам жизнеобеспечения.
Он много чего рассказывал, Аркадий Петрович. Например, о некоем полковнике, предложившем заменить в каких-то запалах спирт — керосином. Изобретательность имела причину весьма прозаическую: спирта в нужном количестве не было, выпили его. А когда наверху одобрили-таки керосиновые запалы, полковник сотоварищи радостно допил остатки. Шутка? Выдумка? Здесь, на Байконуре, господин советник оказывался неожиданно способен и на то, и на другое.
И говорил о старых временах с чувством очень похожим на… счастье, наверное.
Впрочем, сейчас Волкова здесь, можно сказать, нет. Он слушает тест. Один из тех случаев, когда стоит позавидовать старшим. Габриэлян мог бы уследить за процедурой, иди она раз во сто медленнее. А Волков успевает в реальном времени. Сейчас это его корпус, его разгонные модули, его полезный груз. И это его радость держит сейчас всех на полигоне едва не в полуметре над землей. Любимая игрушка, по-настоящему любимая. И можно не скрывать, что любимая. И здесь, и во внешнем мире.
Совершенно открыто идут поезда через Казахстан. За 20 километров отсюда меняется ширина колеи — да, перегрузка дело хлопотное, но… А потом полотно упирается в периметр. Сейсмодатчики, сенсоры электроемкости объема, лазерная сеть. Инфразвуковой барьер. Минные поля. И, конечно, охрана — старшие, люди и собаки. Куда же без собак.
Вот ветер, тот может проникнуть сюда без спроса. Но то ветер. Человек тоже может пройти везде, если есть время, силы, ресурсы. И удача. Здесь всего этого потребуется много.
Главным образом — много времени. А времени у любопытствующих в обрез.
Третий и последний модуль корабля «Эстафета» идет на орбиту через… через три с половиной минуты. Соберут его уже там, на станции. Все в рамках международной программы. Испытания ионного двигателя — тоже в рамках программы. И испытания эти, конечно же, будут неудачными, как и все предыдущие за последние 80 лет. С одной маленькой поправкой. Неудачными — для посторонних. В число которых, вообще-то, положено бы входить и Габриэляну.
Но случилась накладка. Габриэляну нравится влезать туда, куда ему входить не положено — хотя бы это стоило головы, буде кто узнает. Такие дела, ветер.
Иней — вот, что шуршит в котловане. Иней, осыпающийся с топливных баков со сжиженным газом.
Гремучая смесь…
Иней. В котловане стало чуть светлее, и стал виден этот серебряный блеск. Красиво. И жалко этой красоты. А впрочем, я не в последний раз ее вижу. Если Волков не прикончит меня — скорее всего, при неудачной попытке инициации — то нам с этой красотой долго еще будет по дороге. Успеем сжиться настолько, что жаль будет расходиться по разные стороны баррикад.
А может быть придется, ветер.
Габриэлян знал, что излучает сейчас восхищение и сожаление. Аркадий Петрович медленно — для высокого господина медленно — развернулся к нему от пульта.
Ни слова. Только взгляд — понимание, одобрение. Улыбка. И опять разворот к экрану.
Нет, Аркадий Петрович. Я сожалею совсем не о том, о чем вы подумали и о чем сожалеете сами. Не о преходящей красоте и не о гигантской доле человеческого труда и выдумки, которая вот-вот исчезнет в пламени, чтобы другая, не меньшая, доля рано или поздно достигла пояса астероидов. И не о том, что мои шансы дожить до торжества вашего дела относятся к области ничтожно малых величин. Я-то точно знаю, что они равны нулю — даже если исключить весьма вероятную попытку инициации. Я ведь твердо намерен отобрать у вас любимую игрушку. А вы такого никому не простите.
Вы думаете, что она разрешит проблему. Как оружие и как вектор развития. Вы хотите, чтобы власти Аахена пришел конец — но ваша устояла. Перебить большую часть волков, сохранить большую часть овец, запустить маховик экспансии, разложить хрупкие предметы по разным корзинам — и проводить собственную политику, отбирая в волки самых лучших, самых достойных — таких как Санин… или я… Или…
…Картинка на одном из мониторов показывала двоих пилотов в кабине. Рогозин и Стасов. Ветераны войны. Птенцы Волкова. Обоим за девяносто — старшие считают свой возраст от «кровавого причастия». Способны на шестимесячную «голодовку», отлично переносят солнечный свет, резистентны к жестким излучениям и могут проделать путь туда, к поясу астероидов, на немыслимом для человека ускорении. В космосе пока что полно опасностей, от которых человека невозможно прикрыть — а старшего не нужно. Нет у нас ни силовых полей для защиты от тяжелых частиц, ни антигравитации… которая, может быть, благодаря этим испытаниям как раз и появится — но пока ее нет… А риск сойти с ума без кровавой подпитки принят в расчет — корабль, в случае чего, вернется и без пилотов. Только с драгоценными данными.
…А есть еще Матвеева и Зурабянц. Вернее, их уже нет. Вчера были, а этой ночью перестали быть. Ангцы, добровольные жертвы. Добровольное соглашение дает варку самую долгую отсрочку между потреблениями.
Снимки Матвеевой и Зурабянца появятся в заголовках новостей рядом с фотографиями пилотов. Их прощальные видеопослания покажут сейчас, в прямом репортаже с Байконура — и, может быть, через полгода, когда Рогозин и Стасов вернутся. Тела агнцев запечатают в вакуумные контейнеры и отошлют родным. В их школах и институтах повесят мемориальные доски…
Все, конец тестирования. Оба пилота вскинули руки в прощальном жесте. Когда-то вы сочли их достойными, Аркадий Петрович. Я, правда, по собственным критериям в «достойные» не прохожу, но по вашим — вполне. Может быть, ваша система и будет работать достаточно долго — по меркам человеческой жизни. Но как только первый рывок экспансии сойдет на нет, она выродится в новый Аахен. Это лучше, чем ничего, много лучше, но это все же паллиатив.
…Санин поднялся из кресла и жестом пригласил Аркадия Петровича занять его место. Необременительная, но почетная часть работы: поворот стартового ключа.
Аркадий Петрович протянул руку и принял его — ключ был большим и тяжелым даже на вид, как и положено ключу от сокровищницы. И наверняка холодным. И на ключ он не очень походил, а походил на вынутый из гнезда тумблер…
Волков опять поймал краем сознания волну от референта — четкий чистый сигнал, хоть включай в коммуникационную систему. Улыбнулся про себя. Его коллеги по-прежнему считали, что все замки открываются одним и тем же ломом. Что ж, он сделал, что мог. Не хотят слушать — их воля. Но черта им, а не мировой порядок. И черта им, а не конец света. И черту — тоже. Еще три года — и мы сможем выиграть войну. Еще восемь — и мы уйдем за точку невозвращения. Уж столько я продержусь.
В Аахене не забеспокоились, когда Волков перекупил у американцев телескоп Хаббла. Это выглядело милым чудачеством русского, выросшего в эпоху, когда плавание к Антарктиде было мероприятием не менее фантастическим, чем сегодня полет к Марсу. У всех, в конце концов, были свои игрушки: половина американского совета любила гонять скоростные машины по дну соленого озера, покойный фон Литтенхайм развлекался мотокроссом, бразильский советник время от времени лично возглавлял антипиратские экспедиции (по некоторым данным, пиратские — тоже). Ну, а у русского страсть к космическим корабликам. Конечно, опасаться Совет опасался — не зря же «Сеттльмент», отдали русским, а не американцам, которые действительно могли с этим проектом стать пятисотфунтовой гориллой, ночующей, где хочет. С географическим положением Штатов давать им возможность выстроить еще и космическую оборону? Совет испугался и передал дело Рождественскому: пусть русские возятся. Кто-то же должен запускать спутники связи и слежения и чистить орбиту от всякого мусора. Давно было известно даже ребенку, что свой ресурс развития ракетные двигатели давно исчерпали, а альтернатива им — пока что предмет фантастики.
Вот только Аркадий Петрович не любил считаться с общеизвестными истинами. Он нашел в послевоенном Новосибирске загибавшегося от голода Санина. Инициировал его и дал лабораторию — еще тогда, когда они с Коваленко, Рыбаком и почившим в диаволе Рождественским собирали Россию по кусочкам, когда Аахенского союза еще не было, а Договор Сантаны только пробивал себе дорогу.
Любую задачу можно решить. Любую. Нужно только время, ресурсы и головы. Причем, не обязательно гениальные. Гении срезают углы. Но просто упорный и талантливый человек дойдет в ту же точку — рано или поздно. Волков ждал три поколения — и дождался.
Синтетический голос закончил отсчет и сказал «пуск». Волков повернул ключ.
Сейчас они видели то, что напрочь не попадает на видео — гало вокруг дюз. Еще немного, и оно станет ярче самого огня.
Точка в небе. Конец Аахену, или конец нам. Совет может (вернее, думает, что может) удержать в руках планету, но даже они понимают, что их не хватит на большее. И если сведения о новом двигателе просочатся за пределы узкого круга знающих, до того, как мы выйдем наверх и возьмем под контроль гравитационный колодец — нас просто похоронят.
Из письма Михаилу Винницкому (дешифровка, перевод с навахо)Интересные люди, вернее старшие, сидят в Аахене, доложу я вам. Девять лет назад довели до ума «Энергию-ВМО». Пять лет назад под эгидой СБ в Пахре восстановили циклотрон. Двадцать месяцев назад Санин сделал новый экспериментальный двигатель — а в январе Волков свалил окончательно обезумевшего Рождественского. И три месяца спустя в Дубне запустили установку ЭПОХА. Тихо-тихо под всякими сторонними лозунгами деньги идут в такие направления, где эксперименты лучше ставить где-нибудь между Марсом и Юпитером. Благо там уже взорвалось все, что могло.
Но нас должен сейчас беспокоить не сам пулемет, который собрал из подручного материала Аркадий Петрович, а то, как убедить аахенских господ, что это невинная детская коляска. Или что у них есть куда более важные и срочные проблемы.
Нам нужна — и очень нужна — классическая «красная селедка». Собачка в углу картины. Что угодно — лишь бы они не смотрели на руки.
Да, я бы согласился с тобой в том, что года три-четыре у нас есть — если бы не господин Уэмура. Этот начнет копать всенепременно. Готов поспорить, что уже начал, сразу после гибели фон Литтенхайма.
Нам повезло, что его на время унесло в сторону — кстати, он, в отличие от наших аналитиков, твердо убежден, что Талена прирезала группа «Тенчу». И я, пожалуй, склонюсь к его мнению: все-таки тысячелетний опыт обращения с холодным оружием значит очень много.
Кстати, он что-то несоразмерно живо заинтересовался этим вопросом, возможно нам стоит этим заняться — такие спонтанные реакции часто показывают, где человек — или старший — уязвим. А господин Уэмура Рэджи известен своей склонностью к мистике. Для него прошлое не прошло. Но это — в копилку. А пока что следующую неделю тебе стоило бы провести в Неаполе. Тамошним инвестиционным отделением Банко Унито заведует некий сеньор Висмара, в девичестве Молла. Если кто недавно и видел наших головорубов живыми — так это он. Впрочем, он и сам по себе интересен.
Я не думаю, что он пойдет на сотрудничество. Надавить нам на него нечем, и бояться «тэнчу» может кто угодно, только не он. Но вполне возможно, что информацию в обмен на информацию он даст.
Займись этим сейчас. Потому что запуск прошел успешно, монтаж идет нормально и — если я хоть что-то понимаю в Аркадии Петровиче — он в ближайшее время форсирует свой собственный отвлекающий маневр. Тихую, но не очень, чистку в СБ и регионах. Сообщение в пол-неба. «Волкову некогда, он занят внутренней гидрой…» И, как ты понимаешь, нас ждут крайне интересные полтора года. А отпуск за свой счет «по противуправительственной надобности» нашим с тобой трудовым соглашением не предусмотрен. Так что перестань поминать мою родословную и заказывай билет.