– Мотай отсюда, – сказала Сексула. Девушка не обратила на нее внимания.
   – Я способна дать тебе все то же, что и она, а кроме этого, у меня есть...
   – Сифон ты ему дашь или чего похуже, в тебя ж каждый мудак тыкался. – Сексула прошлась вокруг девочки, с преувеличенным отвращением качая головой.
   – Я дам тебе гораздо больше, – продолжила та, проглотив смущение. – Через акт любви ты причастишься к Господу нашему Иисусу Христу, во имя...
   – Эти пёзды думают, что если во имя Господа, то чисто, – сказала Сексула. – На самом-то деле на них иначе никто не позарится. Кости с дыркой!
   Луди рассмеялся – словно что-то большое и сочное плюхнулось в пустой бумажный пакет. Девушка поморщилась.
   – Иисус Христос, которому я служу...
   Сексула фыркнула:
   – При чем тут Иисус!
   Это переполнило чашу девочкиного терпения.
   – Можешь говорить обо мне все, что угодно, но ты... ты... – Она замахнулась на Сексулу сумкой. – Что ты знаешь об Иисусе? Он никогда не касался тебя руками!
   – Мужчина меня касался. – Сексула подмигнула Луди. – А я ему даю самую старую религию с самыми новыми фокусами.
   – Пожалуйста, не ходи с ней! – Руки девочки трепетали у груди Минголлы. – Я видела, что делает Господь, он делал... чудо! Чудо из праха!
   Речь ее становилась все более бессвязной, сама она жалкой, и Минголла, вдруг за нее испугавшись, коснулся ее разума и вслушался в статический шум ее мыслей, в треск полуоформленных образов и воспоминаний...
 
   ...самое гнусное, это то, что я сделаю, сделаю, неважно что, и тогда не будет, как в подвале, свет через паутину, не будет через паутину на треснутом стекле, серый, как его сердце, сморщенный, как его сердце, и боль прямо через меня, яркая, она цветная и яркая, и я это сделаю, пусть он опять, боль такая яркая, что Бог заметит, Бог простит, но не в подвале, не...
   ...какой подвал, какая боль...
   ...это ты...
   ...какой подвал, какая боль...
   ...это ты, это истинно ты, о Боже, благодарю тебя, да...
   ...какой подвал, какая боль...
   ...подвал, да, в приюте для бездомных, я спала в подвале, тепло, там было тепло от печки, и я проснулась, и он был на мне, почти во мне, и там нельзя, надо, чтобы никто не видел, и это очень больно...
   ...кто...
   ...старик, там много стариков, но я не видела лица, только руки у меня на плечах, желтые руки, ноготь раздавлен, багровый и черный, как коготь, впился мне в плечи, давит к полу, и мое лицо в пыли, на языке, когда я закричала, пыль, прах, и печь ревет, никто не слышит, только я сама, сама слышала свой голос в пламени печи, голос поет в пламени, даже через боль он пел радостно, потому что столько новых чувств, и я хотела... это ты, истинно ты, истинно...
   ...что ты хотела...
   ...пыли, снова вкуса пыли, но не смогла, он потащил меня за волосы, потащил мою голову назад, согнул меня, сломал меня, сказал, что убьет, если расскажу, но я не хотела рассказывать, не хотела, чтобы кто-то узнал, хотела пыли во рту...
   ...зачем...
   ...чтобы проглотить боль, как кошки, когда их тошнит, глотают свою рвоту, и им лучше, не оставляют на полу, а забирают себе, делают собой, и, когда он ушел, я так и сделала, я лакала пыль, как кошка свою рвоту, пока язык не посерел, и...
   ...боль ушла...
   ...да, нет, да, ненадолго, но она всегда там, всегда приходит опять, всегда густая и серая навсегда, и я должна лакать еще и еще, и это ты, истинно, прошу тебя, прошу, скажи мне, это ты...
   ...
   ...прошу тебя, о, прошу...
   ...
   ...это ты, мне нужен твой голос, я не знала, что голос может быть таким горячим, это ты, скажи...
   ...да...
   ...о боже, забери ее, пожалуйста, дай мне цвет и яркость без боли, пожалуйста...
   ...да...
   ...о, о, я...
   ...слушай...
   ...я слушаю, слушаю...
   ...представь человека, который на тебя набросился...
   ...я не могу, я...
   ...он старый, желтушный, волосы седые, всклокоченные, на лице карта из дыр и бед, из морщин и пороков, он в лохмотьях, и сердце его в лохмотьях, зубов нет, десны цвета крови, а глаза голубые, водянистые, слезливые, ты видишь его...
   ...да, но...
   ...смотри...
   ...он... распадается, трескается, трещины по всему телу, а кожа, кожа отслаивается...
   ...и что...
   ...свет...
   ...смотри...
   ...он светится изнутри, свет сквозь трещины, и свет...
   ...что со светом...
   ...свет... входит в меня, сияет лучами, сияет в меня...
   ...чистый, очищает...
   ...да, а старика больше нет, только свет наполняет меня...
   ...что ты чувствуешь...
   ...не знаю, иначе, я другая...
   ...сильнее...
   ...да...
   ...сильная, чтобы уйти, начать все сначала, начать новый путь, новую жизнь...
   ...но где...
   ...ты должна уйти...
   ...как...
   ...уходи отсюда, уходи сейчас, скорее, найди другое место, маленький город, деревню, белые дома и фермы, и там ты будешь прекрасна, открыта, как цветок, от всего сердца, тело чистое и милое, ты будешь дышать новым воздухом, новые мысли, и любовь...
   ...любовь...
   ...любовь подхватит тебя, вознесет, излечит, и ты забудешь подвал, боль, забудешь прямо сейчас и никогда не вспомнишь, а если когда-нибудь опять начнется старая боль, даже не мысль, а только начало, плохое чувство, страх, ты услышишь мой голос и узнаешь, что только радость истинна, ты чувствуешь радость...
   ...да, да...
   ...и никогда не слушай других голосов, лишь этот голос настоящий, только радость...
   ...я не стану, обещаю...
   ...и красота твоя будет подобна аромату, мысли, знанию, огню, истине, и ты отдашь ее только тому, кто увидит эту красоту, чьи касания станут для тебя кладом, чье сердце познает твое сердце, и, когда он придет к тебе, мой голос скажет, что это он, подаст тебе знак и назовет его имя...
   ...любовь...
   ...да, любовь навсегда, любовь отныне, и он уведет тебя, единственную и любимую в царство духа, где цвет и яркость, но нет боли...
   ...любовь...
   ...сейчас уходи, уходи, ищи новый дом...
   ...но...
   ...я буду с тобой...
   ...всегда...
   ...да, всегда, иди...
   ...я боюсь...
   ...к свету, иди к свету, он обещает радость, иди...
 
   Девушка попятилась. Ошеломленное лицо сияет.
   – Я... Мне нужно идти. – Она улыбнулась. – Извините. Мне пора.
   Сексула злорадно рассмеялась.
   – Подожди. – Девушка полезла в сумку, достала оттуда что-то и сунула Минголле в руку. На пластиковой карточке, сложив молитвенно руки, описывал круги голографический бородач в белой тоге. Минголла сказал спасибо, но девочка уже понеслась к дверям и быстро, срываясь на бег, выскочила на улицу. Луди сказал:
   – Нет двадцатки, тогда выматывайся.
   Сексула потерлась о Минголлу.
   – Ну, ты ж правда ветеран, докажи как-нибудь.
   И он все вспомнил, сила подтолкнула его память. Он потерял, потерялся в Америке, в тоске и бестолковщине, и даже когда найдет ту, кого ищет, и даже победив вместе, они не обретут того, что потеряли, а будут жить без цели и плана, не понимая, кого победили. Луди требовал двадцатку, Сексула заявила, что или он возьмет себя в руки, или она уходит, потому что, будь ты хоть сто раз ветеран, нельзя же заниматься этим на улице, а Минголла таращился через стеклянную дверь на страну, где он родился, на ожившую фреску мишуры и распада, одновременно чужую и знакомую, вглядывался в нарисованные лица и невидящие глаза, думал, что же ему делать, а маленький Иисус все ходил и ходил кругами у него в руке.
 
   ...Стены кабинета Исагирре обрели четкость, и Минголла выпрыгнул из кресла, чувствуя все ту же тошноту и еще большую потерянность в душной тишине отеля. Мысли кружились, он силился постичь, что же произошло. Это было так реально! Будущее... то, что произойдет потом. И вместе с тем отчетливый привкус галлюцинации. Сознание расплывается, искажения. И девушка. Он слышал ее мысли, отвечал им. Но невероятнее всего – он ее вылечил. Паранойя и путаница в голове были ему хорошо знакомы. Но спокойствие, душа, полная сострадания, – этого человека он не знал никогда. Нет, все-таки галлюцинация. Надо будет рассказать Исагирре, и... секунду подумав, Минголла решил молчать. На случай, если это одновременно галлюцинация и реальность.
 
   Море переливалось аквамариновыми и бледно-фиолетовыми полосами, коричневатыми над песком, бурыми водорослями и мутным мелководьем. Волны яркие, как зубная паста, разбивались о коралловые рифы, оставляя за собой темную зыбь. Крабы, растопыривая белые костяные клешни, торопливо выкарабкивались из-под пристани на прибрежную бахрому водорослей; журавль с видом заправского египтянина шагал по едва прикрывавшей песок блестящей водяной пленке. Петухи кукарекали и ждали ответа. В прибрежных лианах суетились сцинки. Рыбак в шортах и красном шлеме, отталкиваясь шестом, гнал к каналу плоскодонку. Неподалеку от шлакоблочной стены с деревянными воротами рылась в грязном песке привязанная к кокосовой пальме пятнистая свинья. И Минголла, сидя у моря на пальмовом пне футах в пятидесяти от борова, держал в ладони колибри. Бутылочного цвета, с рубиновой грудкой, птенец был размером с ногтевую фалангу большого пальца.
   С пляжа доносились злые голоса, это спорили о чем-то своем Исагирре и Тулли.
   – ...Незачем... – Вот и все, что слышал Минголла.
   У него в ладони бился за существование живой самоцвет колибри – бился судорожно, раздувая горлышко. Минголла уже искал гнездо, но безуспешно. Хотелось что-то сделать для этой птички, не оставлять же ее просто так на песке.
   – К черту! – отмахнулся Тулли. Исагирре стоял, сложив на груди руки. Минголла попробовал успокоить колибри.
   Осторожно тронул его мозг и почувствовал электрический контакт, похожий на крошечный прерывчатый огонек на самом конце своих мыслей. Птичье горлышко больше не билось.
   – Ладно, как хочешь! Больше я тебе ничего не скажу!
   Сильно топая, Тулли подошел поближе, упал на песок, и Минголла спрятал колибри в кулак. Теплый птенец ткнулся клювом ему в ладонь. По телу пробежала дрожь – призрак чувства.
   – Хоть бы кто хоть раз подумал, кому нужна эта чертова война, – проворчал Тулли.
   Минголла отвел руки за спину, вырыл в песке ямку и устроил птенцу тайные похороны.
   – Нет, ты глянь: здесь война. – Тулли стукнул кулаком по земле. – А тут ни хрена. – Он стукнул еще раз совсем рядом. – Одни мудаки шлют других мудаков делать то, до чего никому нет дела.
   – Что стряслось-то? – спросил Минголла.
   – Да все косоглазая Чифуэнтес, которая обосрала тебе мозги...
   – И что?
   – Надумали послать тебя в Петэн, чтобы ты приволок ее сюда на допрос. – Тулли сердито вздохнул. – Я Исагирре так и сказал: мужик, это ж ему только размениваться почем зря. Он может кое-что получше. А доктор говорит: так и надо.
   – Ну и что, – ответил Минголла. – Я не против.
   Тулли искоса глянул на него:
   – Видать, совсем тебе ее не жалко.
   – Жалко, – бесстрастно ответил Минголла, внимательно глядя, как из-под самого солнца вылетают скворцы, словно отрываясь от его сердцевины кусками крылатой материи. На пальму с треском опустился гриф.
   – Странный ты стал, Дэви, – сказал Тулли. – Смотри не обожгись.
   – У тебя было, чтоб ты слышал слова, когда трогал чье-то сознание? – спросил Минголла.
   – Слова? Не, такого не припомню... но слыхал об одном парне, у него вроде какие-то слова когда-то мелькали. А чего ты спрашиваешь?
   – Привиделось мне.
   – Что привиделось? – Тулли, похоже, заинтересовался всерьез.
   Минголла пожал плечами и прокрутил в голове свою недавнюю галлюцинацию, раздумывая над тем, была ли связь с той христианской девочкой чем-то большим, нежели простая фантазия.
   – Ты собираешься меня инструктировать насчет Железного Баррио?
   Тулли еще раз вздохнул и вытащил из бокового кармана листы бумаги.
   – Ладно. Вот тебе план, но читать будешь потом, сейчас я скажу, как туда добраться. Ничего хитрого, вообще-то. Тамошние шлюхи...
   – Шлюхи?
   – Ага. У кучи народу в Баррио родня – как бы заложники, и, чтоб слегка заработать, охранники возят их баб на улицу. Знают, что далеко не убегут, а не то папашкам платить придется.
   Позади раздались голоса.
   Из ворот вышел коренастый чернокожий и маленький мальчик, мужчина держал в руках револьвер и мачете.
   – Спарджен, видать, решил-таки забить свою свинью, – заметил Тулли. – Короче, есть там одна шлюха... Альвина Гусман. Зеки ее уважают, потому как папаша у нее не кто-нибудь, а Эрмето Гусман – тот самый, что командовал в Гватемале Армией Гопоты. Оба они в Баррио – ну вроде как герои. Вот и все – свяжешься с ней, а дальше как по маслу.
   Свинья наблюдала за людьми и легонько похрюкивала, словно чего-то ждала. Остановившись футах в шести от нее, человек отщелкнул барабан.
   – Найти ее легко. По ночам на Авенида де ла Република, в каком-нибудь баре.
   Минголла тронул мозг этой свиньи, определил, что он достаточно крепок, и зацепился за край.
   – Прихватишь с собой дури, для обмена или еще для...
   – Зачем? Надо будет, я и так справлюсь.
   – Лучше не надо. Всех не ухватишь. Народ там грамотный – увидят, как легко все выходит, могут и просечь.
   Мужчина со щелчком захлопнул револьвер, мальчик что-то пропищал.
   – Как все пойдет, не мне тебе советовать, сам разберешься. Внутрь пролезешь легко. С охраной справишься без проблем. – Тулли толкнул его локтем. – Эй, друг! Ты чего не слушаешь? Самому же инструктаж приспичило.
   Раздался выстрел, и Тулли чуть не подпрыгнул. Но Минголла, для которого это не было неожиданностью, сделал вид, что не слышит.
 
   Вечером накануне того дня, когда Минголла должен был отправиться в Ла-Сейбу, он заперся у себя в комнате – почитать немного и пораньше уснуть. Он пролистал «Придуманный пансион» из одноименного сборника, перечитал полюбившиеся места: описание самого здания и старого бассейна с такой грязной водой, что тот казался огромной нефритовой лепехой; портрет хозяина пансиона, старого корейца, который все время сидел в инвалидном кресле, исписывая иероглифами длинные бумажные ленты и привязывая их к садовым лианам – на счастье; а еще служанки Серениты, она умерла последней из всех, кто подписал контракт, и смерть самого автора в точности повторила ее последние минуты. Как странно, думал Минголла, что два рассказа одного и того же писателя оказались такими разными – история двух враждующих кланов по-прежнему его раздражала. Однако он все же заставил себя дочитать до конца и с отвращением узнал, что их война так ничем и не кончилась. Потом затолкал книгу в уже собранный вещмешок, сунул голову под подушку и попытался заснуть. Но сон все не шел, в конце концов Минголла сдался и отправился бродить по пляжу, глядя, как закатное солнце забрасывает море блестками и как они растворяются в волнистой золотой линии, прочерченной по воде у самого рифа. Вскоре стемнело, Минголла сел на землю, прислонился спиной к стене отеля и, посматривая на гулявшие среди звезд бледные глыбы облаков, принялся колотить по песку палкой.
   – Смотри, жабу не прибей, – раздался девичий голос.
   Из тени пальм к нему направлялась Элизабет – в белом церковном платье с пылающими полосами лунного света, в руке псалтырь.
   – Почему это? – спросил Минголла.
   – Палка из маниоки, – ответила она. – Стукнешь жабу, другие тебя с острова сживут.
   Он рассмеялся.
   – Не бойся, не стукну.
   – И ничего смешного, – сказала она. – В прошлом году с сыном Надии Дилберт так и вышло. Жабы его молоком своим обрызгали, и ему жизнь не в жизнь стала.
   – Я осторожно, – заверил ее Минголла так же серьезно.
   Она подошла на пару шагов поближе, и глаза Минголлы пробежались по невысоким выпуклостям грудей, затянутым в кружевной корсаж.
   – А где твоя подружка? – спросил он.
   – Нэнси? Гуляет с кем-то. – Элизабет оглянулась. – Я пойду, пожалуй...
   – Побудь, поговорим немного.
   – Я в церковь, нельзя опаздывать.
   Минголла внушил ей, что ничего страшного, можно опоздать, и добавил желания.
   – Да ладно, – сказал он. – Всего-то на пару минут.
   Веки ее опустились, и вид стал слегка отрешенным, словно она прислушивалась к внутреннему голосу.
   – Ну, разве что на минутку. – Элизабет положила псалтырь на песок и осторожно присела на него, чтобы не испачкать платье. Бросила на Минголлу взгляд и тут же отвернулась; она напрягалась все больше и дышала все чаще. – Тулли говорит, – сказала она, – ты скоро уедешь.
   – Ты спрашивала его обо мне?
   – Нет... ну, да, в общем-то. Но это для Нэнси. Ты ей нравишься.
   – Гм. – Минголла проводил взглядом красные ходовые огни ползшей вдоль горизонта рыбацкой лодки. – Вообще-то, да, уезжаю.
   – Жаль... во Френч-Харборе карнавал будет.
   Минголла смотрел на ее красивое лицо: широкий симметричный нос, надменный рот и скульптурные скулы – если бы он надумал ее рисовать, в этом лице сама собой проступила бы взрослая чувственность, но сейчас оно казалось абсолютно юным, страсть подавлена, и Минголла понял, что он хочет не саму эту девочку, а просто оставить метку – на ней, а через нее на Тулли. Он не понимал толком, зачем ему это нужно. Все эти месяцы Тулли был для него загадкой, как будто что-то прятал за личиной бравады и грубости, хотя... Минголла подозревал, что личина эта придумана для того, чтобы скрыть простого и хитроватого себя самого, которого Тулли давным-давно хотелось послать подальше. И возможно, думал Минголла, больше всего на свете ему сейчас нужно переиграть своего же тренера, а для этого сорвать с того личину и доказать всем, что Тулли заботит гораздо больше вещей, чем он согласен признать. Минголла так хотел, и этого достаточно.
   – Элизабет, – проговорил он, пододвинулся, слегка повернулся и положил ладонь ей на живот.
   Она напряглась, но не отстранилась, и Минголлина рука поползла к груди, пальцы расстегнули одну пуговицу, другую; затаив дыхание, Элизабет выгнулась под его ладонью. И все же, когда он начал стаскивать с плеч платье, она ухватилась за ворот, удерживая половинки вместе.
   – Я ничего про это не знаю, – сказала она. – Я не знаю.
   Он прошептал ее имя, превратив его в таинственное и неотвратимое желание, коснулся губами шеи, щеки. Она опустила руки, перестала хвататься за платье, и его губы нашли верхний склон ее груди.
   – Ох, как сладко, Дэви!
   Он высвободил из кружева грудь, на ощупь она была как бурдюк с вином, полюбовался ее темнотой и блеском – от звездных лучей и от пота, – попробовал на вкус черноту соска.
   – Дэви! О, Дэви!
   Но его уже уносило прочь, уносило даже от своего желания. Звезды, месиво волн, половозрелая островная второкурсница – все это отдавало киношной романтикой и школьной глупостью, Минголле стало скучно. Более чем скучно. Под угрозой оказался сам смысл этой злой выходки.
   – О боже!.. Дэви! Как же хорошо... Господи, думал Минголла, пора уже наконец придумать новый язык любви, напихать в него интеллектуальных словес: В твоих объятиях мое самосознание диссоциирует, любимый, или хотя бы поэтических из тех, что поплоше: В тот чарующий миг, Что ты входишь в меня, Я сама не своя от экстаза. Ты устами приник, Ярко звезды горят, Но любовь моя ярче топаза, или... Идея!
   Гениальная идея. Он вскочил на ноги, помог ей подняться. Пододвинулся ближе, положил руки ей на бедра. И втолкнул любовь прямо ей в сознание, слепив в комок все, что он чувствовал к домохозяйке из Лонг-Айленда и к Деборе.
   – Пошли в воду, – сказал он. – В воде ты будешь ко мне ближе.
   Странно, что ее не вырвало от всего того сиропа, что он напустил в эти слова. Но нет, она купилась на все сто, любовь наполняла тупость глубоким смыслом. Ей тоже захотелось в воду. Куда угодно. Путешествие в рай, гонки на невиданном сексмобиле, экскурсия в секреторный Диснейленд. Повернувшись к нему спиной, Элизабет разделась, и зрелище ее ягодиц, гибкие колонны ног воскресили желание. Но Минголла стоял на своем. Они пошли к воде, держась за руки и наступая на бог знает какую гадость: поросячьи кишки, рыбьи мозги, тысячи абсурдных возможностей; все так же не отпуская рук, погрузились в неглубокую волну и погребли к рифу; в двадцати футах от него остановились – достаточно далеко от берега, чтобы белые звездные лучи отливали на коже прохладой, но все же близко, чтобы чувствовать ногами дно. Минголла подтянул Элизабет поближе, поцеловал покрепче, бедра ее скользили, соски тыкались в грудь, член у него напрягся и с удовольствием потерся о выпуклый животик, снова вспыхнувшее желание заставило Минголлу подумать, что неплохо бы все же съесть этот пирог. Нет, нет! Все по плану. Безответно и незавершенно. Глаза ее сверкали рыбьим блеском, из черного рта, точно угорь, выполз язык. Если так на нее и смотреть, то можно и удержаться.
   – Дэви!
   Она хотела притянуть его к себе, но он выскользнул, поплыл назад и не останавливался до тех пор, пока она не слилась с темной стеной рифа.
   – Я ничего про это не знаю, – воскликнул он. – Я не знаю.
   – Дэви! – Испуганный крик.
   Минголла нырнул, отплыл подальше и вынырнул через пятьдесят футов.
   – Где ты, Дэви? Чего ты боишься?
   Его смех утонул в прибое, фосфоресцирующие струи воды торчали вверх, как зубья исполинского гребня. Течение уносило его к рифу, Минголла схватился за обросший ракушками выступ и спрятался в каменной нише.
   – Дэви! – Элизабет брела в его сторону. – Чего ты боишься, Дэви? Я люблю тебя!
   Она прошла всего в нескольких футах, крича, ища, и тогда с акульей хитростью Минголла нырнул и поплыл под водой к берегу. Одеваясь, он слышал, как она все так же его зовет. Еще немного, и она решит, что его вынесло через проток, и, чего доброго, отправится искать за риф. Дэви, Дэви, – будет кричать она по пути в Африку, темная головка прыгает на волнах, как любовный буй. С кораблей в нее полетят спасательные круги, но она лишь спросит: вы не видали моего Дэви, а когда ей скажут нет, то велит им плыть дальше, она не остановится, пока не найдет своего любимого. Минголла уже видел, как волны выносят ее на берег Аравии, как она бредет по темному лесу, измученная, гонимая, похищаемая террористами, забрасываемая дарами мультимиллиардеров и шейхов. Кто, спросят они, этот твой Дэви?
   И она будет вздыхать, она будет плакать, будет смотреть безразлично в сторону ангела запада, и шейхам останется лишь беситься оттого, что им никогда не дано по-настоящему овладеть ею, что таинственный Дэви погубил ее для всех мужчин на свете, что один-единственный миг, вытесанный из мрамора и вознесенный на пьедестал ее памяти, затмил все прочие мгновения ее жизни и что настоящая любовь бессмертна.

Глава восьмая

   Авенида де ла Република оживала в Ла-Сейбе по ночам. Широкую и ухабистую улицу делила пополам железная дорога, принадлежавшая компании «Юнайтед Фрут». Тянулась эта улица параллельно береговой линии между рядами оштукатуренных баров и захудалых отелей в большинстве с темно-зелеными вывесками, словно когда их рисовали, эта краска распродавалась по дешевке. У отелей были островерхие крыши, шаткие боковые крылечки и внутренние дворики, в которых толстые консьержки, царственно восседая за пластмассовыми столиками, попивали сальвавидское пиво, судачили с кумушками и перемывали кости проституткам, отсыпавшимся в душных номерах. В дневное время улица являла собой картину непередаваемого оцепенения. В сточных канавах раздувались обрывки бумаги и целлофана, а все уличное движение, не считая собак, состояло из редких нищих, бродивших в поисках подъезда, где можно прикорнуть, и одетых в черное вдов с разъеденными лицами, что усаживались время от времени на бордюр, пристроив у себя на коленях лотки с сигаретами. Со стороны доков, отделенных от улицы цепочкой отелей, постоянно раздавался скрежет перегруженного металла; жара стояла невыносимая, и каждый порыв ветра нес с собой песок – словно звериный язык, раздирающий кожу; Минголла с изумлением узнал, что ночлег в отелях стоит пять лемпиров просто за комнату, десять с женщиной и двадцать пять с кондиционером, – понятно, на какое место граждане ставили прохладу.
   Он выбрал недорогой номер на третьем этаже и до вечера изучал топографию Баррио: оно, как выяснилось, располагалось в нескольких милях к северу, само было размером с город и, по слухам, вмещало больше сорока тысяч душ; еще он разглядывал фотографию Альбины Гусман и человека, ради которого сюда приехал, – Ополонио де Седегуи. Сорокалетний никарагуанец был худощав и неплохо сложен; черные волосы, высокий лоб и кожа цвета сандалового дерева. Глядя на утонченное лицо, Минголла с трудом мог поверить, что перед ним фотография серьезного противника, но потом подумал, что его собственное изображение тоже вряд ли кого напугает, и решил, что не стоит слишком уж полагаться на свои силы. Когда стемнело, он сложил бумаги в ящик и сел к окну наблюдать, как пробуждается к жизни улица. В бары роями стекались проститутки, им на пятки наступали моряки и портовые рабочие. Взрослые уличные торговцы продавали лед и жаренные на портативных грилях шашлыки с луком, а дети – конфеты, пластмассовые игрушки и бусы из черных кораллов. За бильярдными столами с заткнутыми лузами устраивались игроки в кости, а музыкальные автоматы окутывали вопли победителей густым облаком мелодий и ритмов. Двери широко распахнуты, в ярких прямоугольниках света, как в рамках, танцоры, игроки и скандалисты – улица все сильнее напоминала Минголле дюжину маленьких театров, где играется одна и та же пьеса.
   В девять вечера, прошагав два квартала на юг, он вошел в «Кантину Лас-Вегас-99» – бар, где занималась своим ремеслом Альвина Гусман. Протолкался к дальнему концу стойки и заказал ром. Рядом уже торчало несколько человек, ближайший к Минголле сосед одарил его безутешным взглядом и снова уставился в стакан. Вообще-то, все, стоявшие за стойкой, смотрели в свои стаканы, все были мрачны, и Минголла заметил, что стоило начать им подражать, как мысли поплыли со скоростью рома во внутреннюю темноту. Он втянул в бессвязный разговор бармена, они обсудили мировой кубок по футболу, погоду и фреску над музыкальным ящиком – сверкающие игральные кости, рулетки, карты и покерные фишки чудовищного вида падали там на маленьких человечков, что благоговейно простирали к ним руки.