– Таких церквей полно, – сказала Корасон.
   – Верно, но ласточки... – Священник взмахнул рукой. – Вы не поверите.
   – Тебе только и верить. – Корасон хмыкнула.
   – Заткнись! – приказал Минголла.
   – Какого хрена! Ты не знаешь этих ублюдков!
   Она собиралась сказать еще что-то, но Минголла оборвал ее и велел священнику продолжать.
   – Ты когда-нибудь видел здешние фрески? – спросил тот. – В барах, в вестибюлях отелей? Океанские корабли, вулканы, гоночные машины, Иисус – все на одной картине. Это кажется бессмыслицей, нагромождением случайностей. Но чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что именно так проявляется синкретический процесс, которым охвачена вся эта земля. Вы видите его – этот процесс, он являет себя во всех сторонах жизни, но я уверен, он лишь отражение чего-то гораздо более важного, однако связанного.
   – Чего же?
   – Бога... или, по крайней мере, божественной идеи. – Священник поднял руку, словно для того, чтобы предупредить насмешки. – Я знаю, знаю! Нелепо, безумно. Но мы – я и девочки – день за днем живем в этом процессе, в синкретическом слиянии Христа с индейским духом. – Он торопился договорить, чтобы Корасон не перебила. – Нужно здесь жить, чтобы это понять, чтобы почувствовать всю правду моих теперешних слов. Но вы должны мне поверить! Я не соблазнял этих девочек... по крайней мере, сознательно. Их привела сюда высшая сила, и она же вынудила меня нарушить целибат. Сны, голоса. Знамения. Через нас воплощается новый бог. Языческий, но благой. – Он тронул свое ожерелье и пробормотал что-то на незнакомом Минголле языке, затем указал на девушек. – Спроси их, если хочешь. Они тебе все расскажут.
   – Еще бы! – возмутилась Корасон. – Ты же им, сука, мозги промыл!
   – А что за новый бог? – спросил Минголла.
   – Он еще не вполне ясен, – ответил священник. – Мы дополняем его образ, и когда-нибудь он станет полон. Но...
   – Какой образ?
   – Сейчас я вам покажу. – Священник поманил их за собой и зашагал по восточному приделу к боковому алтарю. В глубине на пятифутовом постаменте за несколькими рядами мерцающих свечей возвышалась фигура Девы Марии – высотой в два человеческих роста; плотное позолоченное платье переливалось складками, как поток золотой лавы. Корсаж украшали драгоценные камни, а шею – золотой крест. От статуи к стенам тянулась паутина, в волнах исходящего от свечей теплого воздуха слегка подрагивали замысловатые тростниковые подпорки, по выщербленному лбу карабкался жук. Толстый слой розовой краски на лице расползся, а на щеках и шее проступили какие-то символы. К левой руке фигуры был примотан нож, к правой – букетик цветов. В тусклом свете статуя походила на полуразложившегося монстра, и все же в ней чувствовалось какое-то природное великолепие. Минголле вдруг показалось, будто паутина и блики свечей дрожат оттого, что статуя незаметно ото всех дышит.
   – Вы видите все, что можно увидеть, – сказал священник. – А теперь уходите... пожалуйста!
   – С чего это тебе так не терпится нас спровадить? – спросила Корасон. – Чего прячешь-то?
   – Ничего, вообще ничего. Но вы вмешиваетесь в процесс. Нам необходимо уединение, нам нужно думать о Зачатии.
   – Ладно, пошли, – сказал Минголла.
   – Ты бросишь девчонок? – возмутилась Корасон.
   – А что я должен делать?
   – Как что – забрать их отсюда! Подальше от этого ебаря!
   Оглянувшись, Минголла увидел, что девочки сгрудились у входа в боковой алтарь.
   – Вам тут нравится, леди? – спросил он. – А то пошли с нами.
   Они молча отпрянули, глаза жесткие, как обсидиан.
   – Похоже, им тут неплохо, – сказал Минголла.
   – Благодарю вас! – сказал священник.
   – Ты сам не понимаешь, что творишь! – Корасон потрясла пальцем перед Минголлиным носом. – Эти ебаные попы – они же психи. Им так приспичило заиметь Бога, что они уже думают, будто сами этот Бог и есть. Как будто все про Бога знают. И лезут человеку в душу. Уж я-то насмотрелась!
   – Когда? – спросил Минголла.
   Корасон глубоко вздохнула.
   – Когда я была маленькой, тринадцать лет, наш сучий поп таскал меня к себе домой... чему-то особенному выучить, так он говорил маме. Что-то, говорил, есть во мне сильно духовное. Сперва просто болтал о Таинствах, ну, ты знаешь. Потом решил показать. Таинства! Ага! Через год я знала про все эти Таинства больше, чем замужние тетки.
   А ведь звучит убедительно, думал Минголла, и если она говорит правду, то это многое объясняет. И все же что-то не сходилось. Слишком неожиданно Корасон пустилась в откровенности, и слишком хорошо это совпало со все растущим Минголлиным недоверием – может, стоит послушаться предчувствия и избавиться от нее прямо сейчас. Но он сообразил, что тогда придется иметь дело с Тулли, а ему бы этого не хотелось. В конце концов, он может ошибаться, а если даже и нет, то от Корасон не будет большого вреда, нужно только получше за ней следить.
   Не обращая больше внимания на ругань и причитания, Минголла подтолкнул Корасон к выходу.
   – Идите с Богом, – напутствовал их священник, затем рассмеялся. – Или еще с кем.
   Минголла остановился в дверях и оглянулся – ему вдруг стало жаль своего земляка.
   – Это все невзаправду, старик, – сказал он. – Ты сам-то понимаешь?
   – Иногда мне тоже так кажется, – ответил священник. – Но... – Он пожал плечами и усмехнулся. – Я это я.
   – Ладно... удачи.
   – Эй, погоди, – окликнул его священник. – Как там «Метз»?
   – Хрен знает, я за «Янки» болею.
   Священник изобразил на лице суровость.
   – Богохульник. – Дружески махнув рукой, он захлопнул дверь.
 
   В небе теперь была видна война, зловещая заря целый день не сходила с горизонта, закручиваясь розовыми и золотыми воронками, омывая светом облака. В деревнях, где путешественники покупали бензин, им объяснили, что зона боев растянулась на несколько миль и обойти ее невозможно. Столь прекрасный образ войны пугал еще больше, но делать было нечего, и они шли вперед. Джунгли постепенно редели, а следы конфликта попадались все чаще. Подъезжая к травянистому холму, путешественники заметили на его склоне дюжину желтовато-коричневых фигур, похожих издалека на отпечатки громадных сапог; однако при ближайшем рассмотрении пятна эти оказались раздавленными и высохшими трупами; очевидно, по ним проехался танк – вместо лиц безглазые маски, а пальцы вывернуты наружу, как у человечков, которых в детстве Минголла лепил из глины. Меньше чем через сутки путешественники обнаружили незарытую братскую могилу, а тем же вечером они подъехали к основанию вулкана, поднимавшегося прямо из середины секвойевой рощи, где Минголла заметил высоко на стволах деревянные платформы, а чуть позже, пока «мустанг» пробирался между деревьями, увидел, как с одной такой площадки спускаются по веревкам люди. Оружия у них как будто не было, но Минголла на всякий случай перехватил автомат и велел Деборе остановиться. Затем он, Тулли и Дебора выбрались из машины и, наставив автоматы, стали смотреть, как приближаются два человека.
   – Привет! – крикнул первый.
   Это был плотный лысеющий американец лет пятидесяти, в шортах и потрепанной гимнастерке с генеральской звездой в петлице. Открытое, пышущее здоровьем лицо хорошо подошло бы вожатому бойскаутов или директору детского лагеря. Его товарищ был индейцем, на вид постарше, морщин побольше, в джинсах и футболке с Микки-Маусом.
   – Господи, до чего ж здорово видеть новые лица! – воскликнул американец. – Куда собрались?
   – В Панаму, – ответила Дебора.
   – Ну, ночевать-то вам где-то надо? – сказал американец. – Моя фамилия Блэкфорд. Фрэнк Блэкфорд. Армия США, в отставке. А это, – он показал на индейца, – это Грегорио, мой шурин. Мы, можно сказать, делим мэрство нашей маленькой общины. Пошли. Поедите чего-нибудь, а потом...
   – Спасибо, – сказал Минголла. – Но мы хотели до темноты проехать еще несколько миль.
   Добродушие Блэкфорда улетучилось.
   – Нельзя. Это опасно.
   – Чем? – спросил Тулли.
   Грегорио пробурчал что-то на своем языке. Блэкфорд кивнул и объяснил:
   – В этих краях обитает крупное животное. Ночное и очень свирепое. Обычное оружие его, считай, вообще не берет... потому мы и забрались так высоко.
   – Что за животное? – спросила Дебора.
   – Malo, – сказал Грегорио. – Muy malo[23].
   – Это длинная история, – сказал Блэкфорд. – Послушайте меня, сегодня вам все равно далеко не уехать. Только залезете в самую середину опасной зоны. Оставайтесь, я вам все расскажу.
   Похоже, он искренне о них заботился, но Минголла на всякий случай подкрепил эту заботу сперва в американце, а потом и в Грегорио.
   – Ладно, – сказал он. – А что делать с машиной?
   – С ней ничего не будет. – Блэкфорд рассмеялся. – Зачем Зверю машины.
   – Зверю? – Дебора с тревогой посмотрела на Минголлу.
   – Психи хреновы, – вполголоса пробормотал Тулли.
   Блэкфорд его услышал:
   – Может, и психи. Зато живые! Живые! А что еще нужно в наше время.
 
   С края охватившей кольцом секвойевый ствол деревянной платформы в просветы между ветвями видны были такие же площадки на соседних деревьях. Сквозь тонкие ветки и темно-зеленую листву, словно оранжевые граненые самоцветы, блестели огни угольных жаровен; вокруг них суетились женщины, а дети сидели под навесами у самых стволов. Ветер доносил запахи стряпни, смешанные со свежим ароматом деревьев. Люди перебирались с платформы на платформу по системе веревок, уворачиваясь друг от друга в воздухе. Внизу из зазубренного края трубы, словно серебряная рыбка, била вода, выливаясь в тянувшийся от дерева к дереву желоб; где-то неподалеку пыхтел насос. Слышались обрывки разговоров и детские крики. Платформу, на которой стоял сейчас Минголла, закрывала крыша из переплетенных ветвей, а мебелью служили соломенные тюфяки и подушки. В углу приткнулся бледно-зеленый боевой комплект и шлем, и, после того как все поужинали разложенными на банановых листьях бобами и рисом, Минголла спросил Блэкфорда, чей этот костюм.
   – Мой, – ответил тот.
   – Не знал, что генералы участвуют в боях, – сказал Минголла.
   – Они и не участвуют. – Блэкфорд щелкнул по звездочке в петлице. – Такие штуки дают, если высидишь двадцать пять лет в интендантстве. А костюм, – он словно искал нужное слово, – часть моей давней фантазии. Зато теперь пришелся кстати.
   – Как же вас к птицам-то занесло? – спросил Тулли.
   Привалившись к стволу, он обнимал Корасон. Рэй лежал на тюфяке и пялился на Дебору, та сидела по-турецки рядом с Минголлой. На древесный поселок опускалась темнота, в просветах между листьями показались звезды, а на западе у горизонта, хорошо заметный под ветвями, горел оставленный закатом неоновый шрам.
   Блэкфорд вытянул ноги и приложился к бутылке рома.
   – Скоро на работу, но, пожалуй, я еще успею рассказать вам эту историю.
   – Вы работаете ночью? – удивилась Дебора. Блэкфорд кивнул, ковырнув бутылочную этикетку.
   – Почти вся моя служба, – начал он, – прошла в Сальвадоре. Черт побери, я хороший организатор, но совсем не военный человек, и меня это всегда доставало. Почему-то считал, что, будь у меня возможность, я оказался бы не хуже этих бравых ребят. Что такое война, спрашивал я себя, как не организованное насилие? Если я смог организовать доставку и подвоз, то почему бы не попробовать точно так же управлять боем? Я просился на фронт, но бумаги заворачивали. Говорили, что на этом месте от меня больше пользы. Но шуточки доходили. Фрэнк Т. Блэкфорд, боевой офицер, – помереть можно от хохота. Вот я и решил им всем доказать.
   Блэкфорд вздохнул, и в тот же миг небо на западе неожиданно потемнело.
   – Оглядываясь теперь назад, я понимаю, что мысль была дурацкая. Наверное, я и сам был тогда дураком. И уж точно ничего не понимал в войне. Иначе не смотрел бы на нее как на повод для геройства, поле, где человек способен хоть как-то отличиться. Короче, решил проявить характер, дернул за кой-какие нити и оказался в Никарагуа временно командующим воинским подразделением – патрулем дальней разведки. Под другим именем, как вы понимаете. Мне полагался отпуск, и я решил совершить с этим патрулем что-нибудь выдающееся. Точнее, невозможное. А потом вернуться в Сальвадор и потрясти соответствующими бумагами перед носом у начальства. Ну вот, через три дня боев я потерял... хотел сказать, что потерял контроль над моими людьми, но в действительности у меня его никогда и не было. Тогда как раз входил в моду самми, а безопасной дозы никто не знал. Мои ребята просто-напросто посходили с ума, а я, чтобы не отставать от них, тоже стал нюхать эту дурь и быстро превратился в такого же психа. Помню, как мы врывались в деревни – маленькие мирные поселки с фонтанами на площадях. Я проскакивал их на полном ходу в сумасшедшем танце, поливая огнем все вокруг, словно выписывая на стенах похабщину. Стрелял в людей и смеялся. Орал на них. Как ребенок с солдатиками.
   Блэкфорд поднес бутылку к губам, но пить не стал, просто посмотрел куда-то в листву.
   – Я не мог это вынести. Хотя нет, не так просто. Я мог это вынести. Я наслаждался своей химической бравадой, и вовсе не совесть привела меня в чувство. Просто я стал еще большим психом, чем мои люди, и они меня бросили. Болтался среди холмов без препаратов и без радио. Я прошел все те деревни, которые мы разрушили, и тогда – только тогда – до меня наконец дошло, где я и что натворил. Я видел в руинах привидения. Они заговаривали со мной, увязывались следом, а я все куда-то мчался, пытаясь от них отделаться. – Блэкфорд выпил и передернулся, словно горлышко бутылки ударило в незажившую рану. – Хуже всего было ночами. Понял тогда, почему собаки воют на лупу. Они ей отвечают, луна – это застывший вой, длинная желтая глотка, разинутая от ужаса и отчаяния. Я прятался среди развалин и в воронках. Прятался от того, что там было, и от того, чего не было. Однажды провалялся в канаве всю ночь рядом с каким-то бревном, а когда стало светать, увидел, что это окоченевший труп. Он таращился на меня все время, а глаза вжигали в голову что-то явно нехорошее. Я попал в эпицентр безумия. В этом месте оно обладало волей и само разбиралось, что нужно делать и что такое порядок. На той высоте безумия, куда я забрался, можно было сидеть и вести вполне рациональную дискуссию с любым разумным человеком, а то и победить его по всем пунктам.
   Блэкфорд собрался отхлебнуть еще, но вспомнил о гостях и передал бутылку Тулли.
   – Привел меня в себя вулкан. Вид у него был такой примитивный, что, казалось, собирался растолковать простые истины. Как на ладони, идеальный конус, торчит себе в голубое небо – такое мог нарисовать цветными карандашами ребенок, если ему рассказать про Никарагуа и про то, какой эта страна была раньше. Вокруг вулкана никого, только индейцы и подземный огонь. Меня проняло, я обошел его вокруг – три мили, восхищаясь и разглядывая. Так буддисты делают. Это называется коловращение. Может, я сам вспомнил, а может, кровь подсказала, что делать, когда видишь магическую гору. Кто знает... Я любил этот вулкан, мне было хорошо у его подножия, в его тени. И все время, пока я бродил по кругу, я не встретил ни одной живой души. До тех пор, пока Грегорио не надумал спасти меня от Зверя. Сперва я решил, что этот индеец еще больший псих, чем я. Он ни разу не видел ни самого Зверя, ни его следов. И при этом клялся, что Зверь существует. Его рассказ меня зачаровал; если бы не это, я бы из чистого упрямства остался на земле и, наверное, погиб. Но мне хотелось послушать еще, узнать получше диковинных людей, что живут на деревьях.
   Блэкфорд махнул бутылкой в сторону платформ – драных дощатых плотов, освещенных почти уже затухшими очагами; у огней коленопреклоненные человеческие тени, и каждая такая картина заключена в филигранную рамку из листьев, отчего казалось, будто в магических зеркалах вдруг возникли образы потустороннего мира.
   – Конечно, почти ничего этого раньше не было, – продолжил Блэкфорд. – Пока я не взялся за дело, селение выглядело весьма убого. Но даже в тот первый день жизнь этих людей показалась мне в высшей степени разумной, и, послушав Грегорио, поразмыслив над глубинной сутью его рассказа, я понял, что как раз здесь смогу проявить себя наилучшим образом. – Блэкфорд забрал у Тулли бутылку, отпил, вытер рот рукой. История захватила его, он посматривал на гостей не для того, чтобы проверить, слушают они его или нет, а просто силой взгляда подкрепляя слова. – Вот что рассказал мне Грегорио. Много лет назад в верховьях реки, что течет за вулканом, жил немец по имени Луденс. Никто не знал, почему он там поселился, но в те времена одинокие эксцентричные немцы были в Центральной Америке скорее правилом, чем исключением, а потому мало кто обращал на него внимание. Немец изредка появлялся в нижних деревнях пополнить запасы еды и всякий раз говорил индейцам, чтобы те не ходили к истокам, поскольку там обитает страшный зверь. Чудовище. Большинству хватало предупреждений, но были, естественно, и такие, что хотели убедиться сами и отправлялись на поиски Зверя. Их изуродованные трупы приплывали потом по реке, и вскоре уже никто не решался подниматься к дому Луденса. Так продолжалось до самой его смерти, а после выяснилось, что немец раскопал серебряную жилу и, как записал у себя в дневнике, сочинил легенду о Звере, чтобы никто не раскрыл его тайну. Еще он признался, что убивал индейцев, дабы придать легенде правдоподобия. Люди признали, что Луденс убийца, но это ничуть не поколебало их веру в Зверя. Здешние чудовища – по крайней мере, их никарагуанская разновидность – гораздо искуснее своих североамериканских сородичей: в индейские знания и традиции прекрасно вписывалось то, что, убивая всех, кто вторгался на его территорию, Луденс исполнял волю Зверя. Признав, что сам сочинил эту легенду, немец скрыл страшную правду – так сочли люди, – а сама эта правда заключалась в том, что искусный и гибельный демон существует. Война заставила индейцев покинуть родные земли и перебраться в верховья реки, но даже тогда они не осмелились остаться на земле, а забрались на деревья, которыми чудовище не интересовалось.
   Рэй рассмеялся.
   – И теперь ты уверен, что Зверь существует?
   – Эта истина соблазнительна, – сказал Блэкфорд. – И как любая истина, весьма сложна в своем проявлении. Учтите, что за все прошедшие после смерти Луденса годы никто так и не решился проверить легенду на прочность, никто не провел на земле ни единой ночи. Я предложил бы вам самим заняться этой проверкой, но при любом исходе – что она докажет? Если вы останетесь живы, это не поколеблет легенду – Зверь мог быть просто занят. Зато ваша смерть еще более укрепит веру. Единственным реальным испытанием веры на истинность служит ответ на вопрос: приносит ли она пользу своим адептам? А кто рискнет отрицать, что Зверь несет нам благо? Не он ли удержал нас от войны? Не он ли побудил нас создать этот прекрасный поселок? Вере достаточно философического существования. – Блэкфорд улыбнулся. – Вы спросите, верю ли я сам в существование Зверя. Отвечу: я и есть его существование. Все, что вы видите вокруг, – его тайная топология, границы его воли. Если вы спросите меня, умеет ли Зверь выть, грызть и рычать, мой ответ будет: слушайте. Найдите свой ответ сами. Я нашел свой.
 
   Ночью Минголле не спалось. Он лежал, вслушиваясь в шелест листьев и мириады других шумов ночного балдахина. Разглядывал темные фигуры. Около полуночи одна из них украдкой поднялась и перекинула через руку нечто, казавшееся неуклюжей тенью, – боевой костюм. Это был Блэкфорд. Хозяин платформы подошел к краю и шагнул в дощатую клетку-подъемник. Заскрипели веревки, и клетка исчезла из виду. Минголла подполз поближе, перегнулся через край. Блэкфорд уже выбрался из клетки и стоял теперь у подножия дерева, ясно видимый в потоке лунного света. Он стащил с себя рубашку, шорты и влез в боевой костюм. Надел шлем, закрепил застежки, потом зашагал прочь сквозь пирамидальные колонны секвой и пропал из виду.
   Минголла дополз до своего тюфяка, лег рядом с Деборой и попытался осмыслить только что увиденное, а после того как ему это удалось, решил попробовать понять, вел себя Блэкфорд как простой сумасшедший или, наоборот, то была исключительно трудноуловимая и в высшей степени предусмотрительная форма здравомыслия. А может, думал Минголла, между этими состояниями нет на самом деле никакой разницы. В глубине леса раздался гортанный вой, в котором Минголла тут же узнал сигнал акустического маяка от боевого костюма. Вой прозвучал три раза и затих.
   – Что это? – тревожно спросила Дебора, хватая Минголлу за руку. – Ты слышал?
   – Ага. – Он мягко уложил ее обратно на тюфяк. – Спи.
   – Но что это было?
   – Не знаю.
   Он держал ее, пока она не заснула, но сам еще долго лежал без сна, слушая неправдоподобно частые сигналы – Зверь обходил свои владения.

Глава четырнадцатая

   На границе войны стояло произведение искусства – памятник прежним иллюзиям и приговор той действительности, которой уже нет. В часе езды от линии фронта на стенах разрушенной деревушки – серия фресок; деревня расположилась на пологом склоне поросшего соснами холма, и еще с пропускного пункта на проходившей ниже дороге Минголла видел сквозь стволы эти яркие пятна.
   – Парень такой был, знаешь, как там его... Военный Художник. – Капрал пропустил Минголлу с Деборой через пункт, очевидно поверив, что они из разведки. – За этой фигней присматривает музейный мудак, если охота, можно взглянуть. Потом приставим к вам проводников до штаба.
   – А что, давайте посмотрим. – Минголла выбрался из «мустанга» и вопросительно взглянул на Рэя, Корасон и Тулли, расположившихся на заднем сиденье.
   – Мы здесь побудем, – сказал Тулли. – Мало мне этой чертовой войны, чтоб еще на картинки пялиться.
   Рэй, после того как утром его опять отшила Дебора, пребывал в мерзком настроении, а потому не сказал ничего.
   – Возьмите автоматы, – посоветовал сержант. – А то у нас тут снайперы.
   Утро выдалось свежим, прохладным, яркий солнечный свет отливал белесым золотом, вспыхивая на росистых сосновых иголках, – совсем как в Нью-Йорке в конце сентября. Минголла с Деборой прошли сквозь сосны, и стало видно, что деревня мала, пятнадцать – двадцать домов, не больше, почти все без крыш и как минимум без одной стены; но уже на поляне, где стояла эта деревня, мучительная сила фресок заставляла забыть о разрушениях. Внешние стороны стен несли на себе картины каждодневной жизни: полная индианка удерживает на голове кувшин; в проеме дверей играют трое ребятишек; крестьяне идут через поле, на головах цветные платки, на плечах мачете. Акриловые краски напоминали пастель, а мужчины и женщины были выписаны в натуралистической манере, которая отличалась от фотореализма лишь утонченностью крестьянских лиц и балетной отточенностью поз. Глядя на фигуры, Минголла чувствовал, как художник пытался поймать ту самую секунду, когда впервые дала о себе знать судьба; в этот миг люди услышали посвист ближайшего будущего – на лицах еще нет изумления и тревоги, а тела разве что слегка напряглись, добавив изящества прежним свободным от страха позам. Крестьяне были яркими призраками – еще живые, но уже мертвые, когда само знание о смерти не ударило их в полную силу. Стена за стеной, фрески лупили по глазам, и выносить их становилось все труднее. Внутри хижин тоже были какие-то картины, и Минголла уже хотел взглянуть на них, когда услыхал за спиной бодрый голос:
   – Фантастика, правда?
   К ним направлялся высокий худой мужчина лет под тридцать, темно-русый, с оливковой кожей и несколько измученным, но привлекательным лицом; он был в джинсах и трикотажной рубашке, сопровождал его человек постарше – метис с видеокамерой в руках.
   – Меня зовут Крейг Спарлоу, – сказал высокий. – Я из музея Метрополитен. Надеюсь, вы не против, если мы снимем ваш визит на пленку... мы ведем летопись этого обломка, пока он еще находится в естественных условиях.
   Минголла представил себя и Дебору, сказал, что они не возражают. Сомнительно, чтобы Спарлоу интересовали их имена: задрав подбородок, уперев руки в бока и излучая всем своим видом гордость собственника, музейный работник погрузился в созерцание.
   – Просто поразительно, – сказал он. – Мы потеряли двух человек, пока искали мины-ловушки. То ли еще будет, когда начнем разбирать и упаковывать. Кто знает, все ли мины нашли. Но боже мой! Даже если удастся спасти всего одну фреску, дело того стоит. Я знаю, они смеются, – он кивнул в сторону КПП, – что там спасать, когда вокруг такое. – Он грустно улыбнулся и развел руками, словно извинялся за это «вокруг», считая его безнадежным, но отказываясь признавать свою вину. – Нужно все-таки оставаться людьми, правда? Сколь бы ни ужасна была эта война, нельзя отрицать, что она порождает работы великой красоты и силы. – Он вздохнул – эстет, противостоящий первозданному невежеству, которое так больно его задевает. – А вот эта, эта – особенная. Художник наверняка сам так считал... единственная картина, которой он дал название.
   – Какое? – спросил Минголла.
   – «Механика, лежащая в глубине поверхностной реальности», – ответил Спарлоу, смакуя каждое слово.