Страница:
Обойдя отель, они свернули в еще более густые заросли, полузадушенная тропинка долго продиралась сквозь папоротник, еще какие-то растения с мясистыми листьями, пока наконец не вышла на большую площадку утоптанной земли, в середине которой стояло бунгало с дощатыми стенами и конической соломенной крышей. В дверном проеме мигали свечи, каждую светящуюся точку окружал оранжевый нимб.
– Я привести их к тебе, – сказала Хетти и ушла в бунгало, оставив Минголлу под пальмой.
Ему было неловко, и он не понимал почему. Наверное, все дело в луне, она выхватывала его, словно прожектором, и, чтобы скрыться от этого серебряного глаза, Минголла шагнул поближе к пальме, прямо в щекочущие объятия листьев.
Один за другим из бунгало выходили островитяне, примерно дюжина темнокожих мужчин и женщин – старых и молодых, одинаково тощих и оборванных, каждый держал в руке раскрашенную ракушку или еще какой фетиш. В складках одежды, в морщинах, в глазных впадинах собирались тени, делая людей похожими на мертвецов. Их молчание словно приглушало лунное электричество и голос ветра. Хетти подгоняла, но Минголла, не дожидаясь, пока они подойдут ближе, выбросил свое сознание вперед, остановил их шаркающий ход и завязал в голове у каждого такой же замысловатый узел, которым раньше опутал Хетти; он обстреливал их удачей и другими эмоциями, узнавая по ходу дела форму. После каждого удара островитяне коротко стонали, глаза закатывались и вспыхивали чистым лунным зарядом; люди бормотали молитвы, пятились и выстраивались по периметру поляны, не сводя с Минголлы благоговейных глаз. Каждый новый опыт заводил его еще сильнее, и, когда все кончилось, он сел на землю, спокойно принимая их взгляды, однако чувствуя себя эпицентром странного погодного возмущения – шторма с неосязаемым ветром, который вырывался из соседнего мира и не оставлял после себя ни следов, ни разрушений, – но тем не менее менял все. Очень хотелось чего-нибудь нормального, и, заметив в дверях бунгало Хетти, Минголла подозвал ее, попросил сесть. Она опустилась рядом с ним на колени, скромно сцепив на подоле руки.
– Где ты живешь, Хетти? – спросил он.
– Я здесь.
– До того, как попала сюда... Где ты жила раньше?
Судя по всему, слово «раньше» основательно сбило ее с толку, но в конце концов она ответила:
– Отец имеет немного земли в Цветочный бухта. – Затем, после некоторого раздумья, добавила: – Он растит пони.
– Ну да? – Пони и Цветочная бухта – идиллия какая-то. – Почему ты уехала?
– Это пони. Они маленький дети – дикий! Все время голова туда-сюда, глаз духа. С ними страшно.
Сидевший в тени морского винограда островитянин протяжно завопил и поднял руки к луне.
– Что плохого могут сделать пони? – спросил Минголла.
– Могут, да! Всегда плохо, если злой дух. – Как бы в подтверждение, Хетти провела кончиками пальцев по его колену. – Но ты слишком сильный для духов.
Он почти не видел ее лица, наполовину освещенного луной, наполовину спрятанного в тени, но все же уловил подспудную жалость, следы печали, о которой она сама уже почти забыла. Хотелось поговорить, просто поболтать, как с обыкновенной девчонкой, но от обыкновенной девчонки в ней оставалась только оболочка, да и во всех этих людях давно уже не было ничего обыкновенного.
Мысли снова унеслись к Деборе, и его снова это смутило. Минголла не верил, что влюбился, – просто не понимал, как такое может быть. Но ведь то же самое долгое и почти бессознательное изучение другого человека однажды привело его к любви, и Минголла надеялся, что сейчас происходит что-то другое. Он не особенно ценил любовь, знал, как она умеет разрушать и ранить, хотя и понимал, что разрушения и раны – хорошие учителя. Женщина, которую он когда-то любил, была пятью годами его старше – праздная смазливая домохозяйка, каких немало в богатых кварталах Лонг-Айленда; любительницы керамической бижутерии и джинсовых юбок, они отдаются благотворительности, потому что с мужьями им скучно, хватаются за малейшую возможность развлечься, но на самом деле не ждут ничего, ибо давно смирились с той ролью, которую согласились играть, поверив, что жизнь их будет строиться по самым посредственным канонам и что скука – их удел. Минголла давал в университете уроки рисунка, она записалась к нему в группу, и через две недели у них начался роман. Сперва все шло прекрасно, но чем глубже становились отношения, тем больше она боялась, отмеряла любовь порциями, следила, чтобы она не перевесила надежность и стабильность брака, и в конце концов бросила Минголлу, оставив его старше и мудрее, чем он был до того. Однако учебу он к этому времени запустил настолько, что попал под военный призыв.
– Как будто беда класть на тебя руку, – сказала Хетти.
– Да нет, ничего, – ответил он.
Ветер теребил соломенную крышу бунгало, по луне поползли дымчато-серые облака, воздух заполнялся мутной пленкой, и темнота – из-за сгущавшихся облаков – стала абсолютной.
– Беда не найти тебя здесь, – сказала Хетти. – Ты здесь с нами.
Он почти не видел ее – эбеновое дерево в антраците.
– Война не найти и злой дух. Не страшно.
Не страшно, подумал он. Не страшная, но жуткая темная поляна, не страшно среди оцепенелых останков людей, в хаосе прибоя, что звучит прощальным артиллерийским залпом, не страшно на ветру, в чьем вое слышится тайное имя.
О да! Не страшнее некуда!
– Не страшно ничего, – сказала Хетти.
В награду за прорыв доктор Исагирре подарил Минголле книжку с автографом – «Придуманный пансион» Хуана Пасторина, любимого Минголлиного писателя.
– Я заметил, как ты на нее облизывался, – сказал доктор, и Минголла, не желая, чтобы Исагирре думал, будто хоть как-то умеет чувствовать его настроение, ответил, что ему было просто любопытно и он никогда даже не слыхал об этой книжке.
– Лимитированное издание, – сказал Исагирре, когда они входили в вестибюль отеля – длинное узкое помещение, скорее, широкий коридор; на восточной стороне ряд высоких окон, на западной лестница и двери в столовую. На оконных рамах завивались лианы и листья, пропуская сквозь себя серый свет; повсюду бархатистая пыль. На полу лежала ковровая дорожка с парчовыми отливами плесени, а над входом в столовую накарябаны названия дежурных блюд для завтрака: выцветшие буквы и слова с ошибками, вроде «бленов» и «жаренного картофиля». Похоже, энтропия здесь уже победила.
У главного входа висело зеркало, под ним стояло продавленное соломенное кресло. Обмахнув его носовым платком, Исагирре сел и дернул себя за бородку, словно растягивая восковое лицо.
– О чем ты хотел меня спросить? – поинтересовался доктор.
Сейчас, при свете дня, Минголла был уже не так уверен в своей теории насчет того, что манипуляции медиумов влияют на гватемальские войска, но все же изложил ее Исагирре.
– Да, как это ни печально, – согласился доктор. – Сопутствующая электрическая активность вызывает в мозгу незначительные изменения... особенно в мозгу тех объектов, над которыми работают медиумы. Кроме того, существует эффект трансляции, под его воздействие попадают все, кто находится в непосредственной близости. Усиливаются или возрождаются галлюциногенные схемы. Суеверия и так далее.
– Незначительные изменения? Вы, наверное, шутите! – Минголла махнул рукой в сторону парка. – Тамошний народ в полном раздрае, мои гватемальские знакомые ненамного лучше.
– Чем чаще воздействие, тем сильнее эффект. – Исагирре невозмутимо закинул ногу на ногу. – Я с сочувствием отношусь к твоей реакции, но необходимо видеть перспективу.
Минголла подошел к стойке администратора, положил на нее книгу и уставился на затянутые паутиной почтовые ящики – он не мог разобраться в своих чувствах.
– Выходит, по мне еще не так много лупили.
– Вполне достаточно. Начать с того, что, судя по твоим докладам, незадолго до отъезда из Гватемалы ты провел некоторое время в обществе агента Сомбры.
– Что еще за Сомбра?
– Коммунистическая версия Пси-корпуса. Женщину звали... – Исагирре постучал пальцем по лбу, подгоняя память, – Дебора Чифуэнтес. – Он хмыкнул. – Вот тебе ирония судьбы: после того, как она не смогла заставить дезертировать тебя, она сделала это сама, убежала в Петэн. В штабе думают, что, если твое обучение пройдет так хорошо, как можно ожидать, неплохо бы послать тебя на ее розыски. Эта дама достаточно сильна, однако вполне возможно, ты сможешь с ней сравниться.
От ярости Минголла потерял дар речи.
– Как ты на это смотришь? – спросил Исагирре.
– Ага, – сказал Минголла. – Ага, замечательно. – Он принялся ходить взад-вперед перед столом. – Знаете, я одного не могу понять.
– Чего же?
– К чему эта суета вокруг меня, да и вокруг нее тоже? Посмотрите, чем занимается Пси-корпус – сидит и гадает, когда начнется очередное наступление. Чушь какая-то.
– Ты и женщина по имени Чифуэнтес – аномалии. Агентов вашего калибра во всем мире не больше трех десятков. Ты не будешь заниматься гаданием. – Исагирре следил за его шагами. – Ты чем-то расстроен?
– Со мной все в порядке. Почему же она... ну, не знаю, не застрелила меня, например.
– Она легко могла взять тебя под контроль, но это разрушило бы твой дар, и я уверен, ей нужно было завербовать тебя, но не уничтожить. Когда один медиум оказывает влияние на другого, возникают сложности. Взаимодействие такого сорта укрепляет дар обоих. Возникает обратная связь, эффективность которой зависит от общего фокуса. А поскольку твой природный дар выше и пространство для роста у тебя в тот момент было больше, то пока она работала над тобой, ты набирал силу быстрее, чем она рассчитывала. В этом сложность. – Он встал и подошел к Минголле. – И все же ты чем-то расстроен.
– Не имеет значения.
– Однако мне хотелось бы знать.
– Перехочется.
Минголла раскрыл книгу и стал разглядывать подпись Пасторина, сложный вензель из множества петель и завитушек.
– Дэвид?
Минголла захлопнул книгу.
– Я, похоже, в нее влюбился, – затем саркастически: – но это, надо полагать, как-то связано с интенсивностью нашего общего фокуса.
– Как знать, – сказал Исагирре отрешенно и рассеянно.
Минголла шагнул к окну. Заросший джунглями парк вяло шевелился под бегущими по небу тучами.
– А что за дерьмо у меня вышло ночью с этими людьми?
– То, что ты называешь узором?
– Ага.
– Параноидальный механизм. – Исагирре деликатно кашлянул. – Ту женщину ты просто ударил, оглушил. Первая реакция достаточно тривиальная. Но потом ты неплохо разобрался, как работает твой дар. Формовка эмоций, превращение их в оружие. Теперь тебе нужна только практика.
– Господи! – воскликнул Минголла. – Это говно с узорами слишком похоже на...
– На что?
– Не знаю... на ос, наверное... Повадки насекомых.
– Ты боишься за свою человекообразность?
– А вы бы не боялись?
– Я был бы счастлив узнать, что мои возможности превосходят человеческие.
– Тогда какого черта вы сами не колете себе эти поганые препараты?
– Я пробовал... не внутривенно, правда. Принимал в естественном виде. Но я лишен дара. Как ни печально.
– Я думал, эта дрянь синтетическая.
– Нет, это растительный продукт.
– Гм... – Минголла провел пальцем по пыльному стеклу, увидел, что нарисовалась буква «Д», и стер ее. – Я хочу это задание.
– Ты о Чифуэнтес?
– Именно.
– Ничего не могу обещать. Ты пробудешь здесь еще шесть или восемь недель. Но если она еще... возможно. – Исагирре взял Минголлу под локоть. – Иди спать, Дэвид. Тебе нужно выспаться. Завтра я начну курс инъекций РНК, чтобы довести до автоматизма твой испанский, да и Тулли ждет не дождется, чтобы погонять тебя как следует.
Несмотря на тревогу и отчужденность, Минголла успокоился. Очень было странно и даже поразительно, что успокоили его врачебные фокусы Исагирре, ведь в докторе Минголлу раздражало абсолютно все.
– Да, книгу не забудь. – Взяв со стойки Пасторина, Исагирре протянул его Минголле. – Прекрасная вещь, просто прекрасная.
В первом рассказе из «Придуманного пансиона» описывалась война двух кланов за волшебный цветок. Минголла заскучал, не дочитав до середины, рассказ показался ему слишком манерным, а члены семейств – полными мудаками. Зато его увлекла история, давшая название всей книге. В ней рассказывалось о странном договоре, который автор заключил с обитателями пансиона одной латиноамериканской трущобы. Писатель предложил заплатить за образование их детей, гарантировал им самим достаточный комфорт, но за это обитатели пансиона должны были до конца своих дней жить в придуманной автором истории, он будет дописывать ее год за годом, добавляя неподвластные ему события. Измученные нищетой жильцы согласились – потом они, правда, упирались и пытались разорвать контракт, но со временем их желания и надежды подавлялись все сильнее, подстраиваясь под лейтмотив истории. В результате жизнь приобрела почти мистическую значимость, а смерть стала сакральной эпифанией. И только писатель, подорвавший, описывая их судьбы, силы и здоровье, только сам автор, для которого договор, что был поначалу странным капризом, стал актом высшего милосердия, – только он один прожил вполне заурядную жизнь, и только ему досталось под конец долгое и унизительное умирание.
Глаза слипались, Минголла закрыл книгу, выключил лампу и улегся поудобнее. Лунный свет струился в окно и омывал комнату голубовато-белым сиянием, подчеркивая резкие тени под письменным столом и стулом. На стенах висели этюды, которые Минголла успел набросать за долгие месяцы наркотерапии. Они отличались от всего, что он рисовал раньше: громадные каменные комнаты, из глухих стен выгибаются мосты, резные лестницы ведут в никуда, за сводчатыми потолками открывается странный вид на еще более несуразную архитектуру, и на каждой горизонтальной поверхности множество человечков размером с муравья – невнятные точки, почти незаметные среди карандашных теней и линий. Сейчас Минголле было неприятно смотреть на эти наброски – не то чтобы они казались чужеродными, просто он видел спрятанный в их глубине свой собственный характер и не знал точно, откуда тот взялся: изменился он сам, или виноваты лекарства.
Веки закрылись, теперь он думал о Деборе – с тоской и гневом. Несмотря на разоблачения Исагирре, одержимость никуда не делась, и, сколько бы Минголла ни призывал на помощь логику и обиду, фантазия отметала предательство, и он упорно верил, что чувства Деборы были настоящими. Неудивительно, что она приснилось ему этой ночью, и сон получился поразительно отчетливым. Дебора парила в белой пустоте, одетая во что-то настолько белое, что он не различал ни складок, ни даже самой материи: как будто ее голова и руки существовали сами по себе на белом заднике. Она медленно поворачивалась, приближалась и удалялась, чтобы он мог рассмотреть ее под всеми углами, и каждый ракурс по-новому раскрывал ее характер, словно иллюстрируя сперва гибкость, затем твердость, а после самоотверженность. Музыки не было в этом сне, но двигалась Дебора настолько грациозно, что казалось, ею управляет неслышимая, пропитавшая пустоту мелодия, дистиллят музыки, воплощенный в белом течении. Дебора подплыла ближе и оказалась совсем рядом – если бы сон был реальностью, Минголла мог бы ее коснуться. Она подплыла еще ближе, ее руки и ноги расположились так же, как Минголлины, а в ее зрачках он видел плывущего в белизне себя самого. В голове раздался резкий писк, и следом возникло желание; захотелось стряхнуть сон, прижать Дебору к себе. Ее губы приоткрыты, веки тяжелые – как если бы она тоже его хотела. Она подплыла до невозможности близко, слилась с ним. Минголла застыл от жуткого чувства, как будто она вбирала его в себя. Дебора была в нем, сжималась, становилась маленькой, как мысль, грустная мысль, что бредет в белом платье по коридорам...
Минголла подскочил – весь в поту, тяжело дыша, он перепутал на долю секунды бело-лунную стену со своим белым сном. Но, даже узнав комнату, не мог избавиться от мысли, что Дебора сейчас здесь. Геометрия серебристого света и тени словно выдавала невидимую фигуру. Он ловил каждый скрип, каждое трепетание тени, каждый вздох ветра.
– Дебора? – прошептал он.
Ответа не получил и снова лег, напряженно дрожа.
– Будь ты проклята! – сказал он.
Глава седьмая
– Я привести их к тебе, – сказала Хетти и ушла в бунгало, оставив Минголлу под пальмой.
Ему было неловко, и он не понимал почему. Наверное, все дело в луне, она выхватывала его, словно прожектором, и, чтобы скрыться от этого серебряного глаза, Минголла шагнул поближе к пальме, прямо в щекочущие объятия листьев.
Один за другим из бунгало выходили островитяне, примерно дюжина темнокожих мужчин и женщин – старых и молодых, одинаково тощих и оборванных, каждый держал в руке раскрашенную ракушку или еще какой фетиш. В складках одежды, в морщинах, в глазных впадинах собирались тени, делая людей похожими на мертвецов. Их молчание словно приглушало лунное электричество и голос ветра. Хетти подгоняла, но Минголла, не дожидаясь, пока они подойдут ближе, выбросил свое сознание вперед, остановил их шаркающий ход и завязал в голове у каждого такой же замысловатый узел, которым раньше опутал Хетти; он обстреливал их удачей и другими эмоциями, узнавая по ходу дела форму. После каждого удара островитяне коротко стонали, глаза закатывались и вспыхивали чистым лунным зарядом; люди бормотали молитвы, пятились и выстраивались по периметру поляны, не сводя с Минголлы благоговейных глаз. Каждый новый опыт заводил его еще сильнее, и, когда все кончилось, он сел на землю, спокойно принимая их взгляды, однако чувствуя себя эпицентром странного погодного возмущения – шторма с неосязаемым ветром, который вырывался из соседнего мира и не оставлял после себя ни следов, ни разрушений, – но тем не менее менял все. Очень хотелось чего-нибудь нормального, и, заметив в дверях бунгало Хетти, Минголла подозвал ее, попросил сесть. Она опустилась рядом с ним на колени, скромно сцепив на подоле руки.
– Где ты живешь, Хетти? – спросил он.
– Я здесь.
– До того, как попала сюда... Где ты жила раньше?
Судя по всему, слово «раньше» основательно сбило ее с толку, но в конце концов она ответила:
– Отец имеет немного земли в Цветочный бухта. – Затем, после некоторого раздумья, добавила: – Он растит пони.
– Ну да? – Пони и Цветочная бухта – идиллия какая-то. – Почему ты уехала?
– Это пони. Они маленький дети – дикий! Все время голова туда-сюда, глаз духа. С ними страшно.
Сидевший в тени морского винограда островитянин протяжно завопил и поднял руки к луне.
– Что плохого могут сделать пони? – спросил Минголла.
– Могут, да! Всегда плохо, если злой дух. – Как бы в подтверждение, Хетти провела кончиками пальцев по его колену. – Но ты слишком сильный для духов.
Он почти не видел ее лица, наполовину освещенного луной, наполовину спрятанного в тени, но все же уловил подспудную жалость, следы печали, о которой она сама уже почти забыла. Хотелось поговорить, просто поболтать, как с обыкновенной девчонкой, но от обыкновенной девчонки в ней оставалась только оболочка, да и во всех этих людях давно уже не было ничего обыкновенного.
Мысли снова унеслись к Деборе, и его снова это смутило. Минголла не верил, что влюбился, – просто не понимал, как такое может быть. Но ведь то же самое долгое и почти бессознательное изучение другого человека однажды привело его к любви, и Минголла надеялся, что сейчас происходит что-то другое. Он не особенно ценил любовь, знал, как она умеет разрушать и ранить, хотя и понимал, что разрушения и раны – хорошие учителя. Женщина, которую он когда-то любил, была пятью годами его старше – праздная смазливая домохозяйка, каких немало в богатых кварталах Лонг-Айленда; любительницы керамической бижутерии и джинсовых юбок, они отдаются благотворительности, потому что с мужьями им скучно, хватаются за малейшую возможность развлечься, но на самом деле не ждут ничего, ибо давно смирились с той ролью, которую согласились играть, поверив, что жизнь их будет строиться по самым посредственным канонам и что скука – их удел. Минголла давал в университете уроки рисунка, она записалась к нему в группу, и через две недели у них начался роман. Сперва все шло прекрасно, но чем глубже становились отношения, тем больше она боялась, отмеряла любовь порциями, следила, чтобы она не перевесила надежность и стабильность брака, и в конце концов бросила Минголлу, оставив его старше и мудрее, чем он был до того. Однако учебу он к этому времени запустил настолько, что попал под военный призыв.
– Как будто беда класть на тебя руку, – сказала Хетти.
– Да нет, ничего, – ответил он.
Ветер теребил соломенную крышу бунгало, по луне поползли дымчато-серые облака, воздух заполнялся мутной пленкой, и темнота – из-за сгущавшихся облаков – стала абсолютной.
– Беда не найти тебя здесь, – сказала Хетти. – Ты здесь с нами.
Он почти не видел ее – эбеновое дерево в антраците.
– Война не найти и злой дух. Не страшно.
Не страшно, подумал он. Не страшная, но жуткая темная поляна, не страшно среди оцепенелых останков людей, в хаосе прибоя, что звучит прощальным артиллерийским залпом, не страшно на ветру, в чьем вое слышится тайное имя.
О да! Не страшнее некуда!
– Не страшно ничего, – сказала Хетти.
В награду за прорыв доктор Исагирре подарил Минголле книжку с автографом – «Придуманный пансион» Хуана Пасторина, любимого Минголлиного писателя.
– Я заметил, как ты на нее облизывался, – сказал доктор, и Минголла, не желая, чтобы Исагирре думал, будто хоть как-то умеет чувствовать его настроение, ответил, что ему было просто любопытно и он никогда даже не слыхал об этой книжке.
– Лимитированное издание, – сказал Исагирре, когда они входили в вестибюль отеля – длинное узкое помещение, скорее, широкий коридор; на восточной стороне ряд высоких окон, на западной лестница и двери в столовую. На оконных рамах завивались лианы и листья, пропуская сквозь себя серый свет; повсюду бархатистая пыль. На полу лежала ковровая дорожка с парчовыми отливами плесени, а над входом в столовую накарябаны названия дежурных блюд для завтрака: выцветшие буквы и слова с ошибками, вроде «бленов» и «жаренного картофиля». Похоже, энтропия здесь уже победила.
У главного входа висело зеркало, под ним стояло продавленное соломенное кресло. Обмахнув его носовым платком, Исагирре сел и дернул себя за бородку, словно растягивая восковое лицо.
– О чем ты хотел меня спросить? – поинтересовался доктор.
Сейчас, при свете дня, Минголла был уже не так уверен в своей теории насчет того, что манипуляции медиумов влияют на гватемальские войска, но все же изложил ее Исагирре.
– Да, как это ни печально, – согласился доктор. – Сопутствующая электрическая активность вызывает в мозгу незначительные изменения... особенно в мозгу тех объектов, над которыми работают медиумы. Кроме того, существует эффект трансляции, под его воздействие попадают все, кто находится в непосредственной близости. Усиливаются или возрождаются галлюциногенные схемы. Суеверия и так далее.
– Незначительные изменения? Вы, наверное, шутите! – Минголла махнул рукой в сторону парка. – Тамошний народ в полном раздрае, мои гватемальские знакомые ненамного лучше.
– Чем чаще воздействие, тем сильнее эффект. – Исагирре невозмутимо закинул ногу на ногу. – Я с сочувствием отношусь к твоей реакции, но необходимо видеть перспективу.
Минголла подошел к стойке администратора, положил на нее книгу и уставился на затянутые паутиной почтовые ящики – он не мог разобраться в своих чувствах.
– Выходит, по мне еще не так много лупили.
– Вполне достаточно. Начать с того, что, судя по твоим докладам, незадолго до отъезда из Гватемалы ты провел некоторое время в обществе агента Сомбры.
– Что еще за Сомбра?
– Коммунистическая версия Пси-корпуса. Женщину звали... – Исагирре постучал пальцем по лбу, подгоняя память, – Дебора Чифуэнтес. – Он хмыкнул. – Вот тебе ирония судьбы: после того, как она не смогла заставить дезертировать тебя, она сделала это сама, убежала в Петэн. В штабе думают, что, если твое обучение пройдет так хорошо, как можно ожидать, неплохо бы послать тебя на ее розыски. Эта дама достаточно сильна, однако вполне возможно, ты сможешь с ней сравниться.
От ярости Минголла потерял дар речи.
– Как ты на это смотришь? – спросил Исагирре.
– Ага, – сказал Минголла. – Ага, замечательно. – Он принялся ходить взад-вперед перед столом. – Знаете, я одного не могу понять.
– Чего же?
– К чему эта суета вокруг меня, да и вокруг нее тоже? Посмотрите, чем занимается Пси-корпус – сидит и гадает, когда начнется очередное наступление. Чушь какая-то.
– Ты и женщина по имени Чифуэнтес – аномалии. Агентов вашего калибра во всем мире не больше трех десятков. Ты не будешь заниматься гаданием. – Исагирре следил за его шагами. – Ты чем-то расстроен?
– Со мной все в порядке. Почему же она... ну, не знаю, не застрелила меня, например.
– Она легко могла взять тебя под контроль, но это разрушило бы твой дар, и я уверен, ей нужно было завербовать тебя, но не уничтожить. Когда один медиум оказывает влияние на другого, возникают сложности. Взаимодействие такого сорта укрепляет дар обоих. Возникает обратная связь, эффективность которой зависит от общего фокуса. А поскольку твой природный дар выше и пространство для роста у тебя в тот момент было больше, то пока она работала над тобой, ты набирал силу быстрее, чем она рассчитывала. В этом сложность. – Он встал и подошел к Минголле. – И все же ты чем-то расстроен.
– Не имеет значения.
– Однако мне хотелось бы знать.
– Перехочется.
Минголла раскрыл книгу и стал разглядывать подпись Пасторина, сложный вензель из множества петель и завитушек.
– Дэвид?
Минголла захлопнул книгу.
– Я, похоже, в нее влюбился, – затем саркастически: – но это, надо полагать, как-то связано с интенсивностью нашего общего фокуса.
– Как знать, – сказал Исагирре отрешенно и рассеянно.
Минголла шагнул к окну. Заросший джунглями парк вяло шевелился под бегущими по небу тучами.
– А что за дерьмо у меня вышло ночью с этими людьми?
– То, что ты называешь узором?
– Ага.
– Параноидальный механизм. – Исагирре деликатно кашлянул. – Ту женщину ты просто ударил, оглушил. Первая реакция достаточно тривиальная. Но потом ты неплохо разобрался, как работает твой дар. Формовка эмоций, превращение их в оружие. Теперь тебе нужна только практика.
– Господи! – воскликнул Минголла. – Это говно с узорами слишком похоже на...
– На что?
– Не знаю... на ос, наверное... Повадки насекомых.
– Ты боишься за свою человекообразность?
– А вы бы не боялись?
– Я был бы счастлив узнать, что мои возможности превосходят человеческие.
– Тогда какого черта вы сами не колете себе эти поганые препараты?
– Я пробовал... не внутривенно, правда. Принимал в естественном виде. Но я лишен дара. Как ни печально.
– Я думал, эта дрянь синтетическая.
– Нет, это растительный продукт.
– Гм... – Минголла провел пальцем по пыльному стеклу, увидел, что нарисовалась буква «Д», и стер ее. – Я хочу это задание.
– Ты о Чифуэнтес?
– Именно.
– Ничего не могу обещать. Ты пробудешь здесь еще шесть или восемь недель. Но если она еще... возможно. – Исагирре взял Минголлу под локоть. – Иди спать, Дэвид. Тебе нужно выспаться. Завтра я начну курс инъекций РНК, чтобы довести до автоматизма твой испанский, да и Тулли ждет не дождется, чтобы погонять тебя как следует.
Несмотря на тревогу и отчужденность, Минголла успокоился. Очень было странно и даже поразительно, что успокоили его врачебные фокусы Исагирре, ведь в докторе Минголлу раздражало абсолютно все.
– Да, книгу не забудь. – Взяв со стойки Пасторина, Исагирре протянул его Минголле. – Прекрасная вещь, просто прекрасная.
В первом рассказе из «Придуманного пансиона» описывалась война двух кланов за волшебный цветок. Минголла заскучал, не дочитав до середины, рассказ показался ему слишком манерным, а члены семейств – полными мудаками. Зато его увлекла история, давшая название всей книге. В ней рассказывалось о странном договоре, который автор заключил с обитателями пансиона одной латиноамериканской трущобы. Писатель предложил заплатить за образование их детей, гарантировал им самим достаточный комфорт, но за это обитатели пансиона должны были до конца своих дней жить в придуманной автором истории, он будет дописывать ее год за годом, добавляя неподвластные ему события. Измученные нищетой жильцы согласились – потом они, правда, упирались и пытались разорвать контракт, но со временем их желания и надежды подавлялись все сильнее, подстраиваясь под лейтмотив истории. В результате жизнь приобрела почти мистическую значимость, а смерть стала сакральной эпифанией. И только писатель, подорвавший, описывая их судьбы, силы и здоровье, только сам автор, для которого договор, что был поначалу странным капризом, стал актом высшего милосердия, – только он один прожил вполне заурядную жизнь, и только ему досталось под конец долгое и унизительное умирание.
Глаза слипались, Минголла закрыл книгу, выключил лампу и улегся поудобнее. Лунный свет струился в окно и омывал комнату голубовато-белым сиянием, подчеркивая резкие тени под письменным столом и стулом. На стенах висели этюды, которые Минголла успел набросать за долгие месяцы наркотерапии. Они отличались от всего, что он рисовал раньше: громадные каменные комнаты, из глухих стен выгибаются мосты, резные лестницы ведут в никуда, за сводчатыми потолками открывается странный вид на еще более несуразную архитектуру, и на каждой горизонтальной поверхности множество человечков размером с муравья – невнятные точки, почти незаметные среди карандашных теней и линий. Сейчас Минголле было неприятно смотреть на эти наброски – не то чтобы они казались чужеродными, просто он видел спрятанный в их глубине свой собственный характер и не знал точно, откуда тот взялся: изменился он сам, или виноваты лекарства.
Веки закрылись, теперь он думал о Деборе – с тоской и гневом. Несмотря на разоблачения Исагирре, одержимость никуда не делась, и, сколько бы Минголла ни призывал на помощь логику и обиду, фантазия отметала предательство, и он упорно верил, что чувства Деборы были настоящими. Неудивительно, что она приснилось ему этой ночью, и сон получился поразительно отчетливым. Дебора парила в белой пустоте, одетая во что-то настолько белое, что он не различал ни складок, ни даже самой материи: как будто ее голова и руки существовали сами по себе на белом заднике. Она медленно поворачивалась, приближалась и удалялась, чтобы он мог рассмотреть ее под всеми углами, и каждый ракурс по-новому раскрывал ее характер, словно иллюстрируя сперва гибкость, затем твердость, а после самоотверженность. Музыки не было в этом сне, но двигалась Дебора настолько грациозно, что казалось, ею управляет неслышимая, пропитавшая пустоту мелодия, дистиллят музыки, воплощенный в белом течении. Дебора подплыла ближе и оказалась совсем рядом – если бы сон был реальностью, Минголла мог бы ее коснуться. Она подплыла еще ближе, ее руки и ноги расположились так же, как Минголлины, а в ее зрачках он видел плывущего в белизне себя самого. В голове раздался резкий писк, и следом возникло желание; захотелось стряхнуть сон, прижать Дебору к себе. Ее губы приоткрыты, веки тяжелые – как если бы она тоже его хотела. Она подплыла до невозможности близко, слилась с ним. Минголла застыл от жуткого чувства, как будто она вбирала его в себя. Дебора была в нем, сжималась, становилась маленькой, как мысль, грустная мысль, что бредет в белом платье по коридорам...
Минголла подскочил – весь в поту, тяжело дыша, он перепутал на долю секунды бело-лунную стену со своим белым сном. Но, даже узнав комнату, не мог избавиться от мысли, что Дебора сейчас здесь. Геометрия серебристого света и тени словно выдавала невидимую фигуру. Он ловил каждый скрип, каждое трепетание тени, каждый вздох ветра.
– Дебора? – прошептал он.
Ответа не получил и снова лег, напряженно дрожа.
– Будь ты проклята! – сказал он.
Глава седьмая
Роатан не был тропическим раем. Прибрежный барьерный риф, правда, выглядел живописно и в свое время кормил больше дюжины курортов, однако внутреннюю часть острова покрывали низкие травянистые холмы, а почти все побережье – заросли мангрового дерева. Вдоль моря тянулась грунтовая дорога, соединяя между собой застроенные лачугами Кокксен-Хоул, Френч-Харбор и Вест-Энд; еще одна дорога пересекала Роатан напрямую, от Кокксен-Хоул к северной оконечности острова, отелю и Песчаной бухте – ее вытянутый изогнутый берег временами казался очень красивым, но в следующую секунду невыразимо уродливым. В этом, решил Минголла, и заключалось его очарование: можно долго брести по грязным желто-коричневым дюнам, шагая осторожно, чтобы не ступить в свиное или коровье дерьмо, и вдруг – словно на солнце надевали светофильтр – заметить колибри, порхающих над кустами морского винограда, гамаки кокосовых пальм и рифленую воду, что переливается на разной глубине нефритовыми, бирюзовыми и ультрамариновыми полосами. Среди пальм разбросаны несколько дюжин свайных хижин с изъеденными ржавчиной крышами; в море от них отходили дощатые помосты прямо к сооруженным над мелководьем хлипким сортирам, которые, если смотреть издалека, обладали даже некой художественной грубостью, как угольные наброски Пикассо.
Здесь, на этом берегу, Тулли каждый день учил Минголлу держать свою силу под контролем. Уроки эти были – как предложил Исагирре – всего-навсего повторением того, что Минголла понял в первую ночь в сарае; он наращивал силу, уже почти умел придавать эмоциям форму и все же думал, что учится не только этому, но еще и профессионализму: как удерживать силу в себе, пользоваться ее преимуществами и обходить почти все ее ловушки. Манеры Тулли по-прежнему угнетали, но теперь Минголла видел, что самоуверенность и напор тренера – это именно те качества, которые необходимы, когда имеешь дело с силой. Ему снилась Дебора, он все так же думал о ней и желал ее, однако на свои мечты и мысли смотрел теперь жестко – Дебора стала целью.
Однажды утром Минголла и Тулли заплыли на плоскодонке за риф. Был отлив, и из воды, словно парапеты затонувшего замка, торчали верхушки черных кораллов с поселившимися в трещинах ежами и моллюсками. Вода за рифом колыхалась серо-синими и лавандовыми лентами, солнце рассыпало брызги, а множество мелких волн катились как бы во все стороны одновременно.
– Проклятое море, ненавижу, – сказал Тулли и плюнул за борт. Потом улегся на корме и натянул на уши засаленную бейсбольную кепку; кожа его отливала на солнце синеватыми бликами.
– Ты ж был рыбаком когда-то, – сказал Минголла.
– И лучшим на всем острове, друг. А море ненавижу. Долбанутое кладбище, вот что я тебе скажу! Вернусь домой – больше в море ни ногой. Смотри! – Он показал на другую плоскодонку, что плыла вдоль берега ярдах в пятидесяти от них. – Позови его, Дэви.
Минголла попробовал залезть в сознание рыбака, но ничего не вышло.
– Не достать.
– Давай еще, пока не зацепишь. – Тулли уперся ногами в уключину, и лодку качнуло. – Нет уж! Теперь я понимаю, что к чему, море на хрен!
– А что так?
Человек в плоскодонке закричал и замахал руками прятавшимся под пальмами лачугам:
– Шелковая рыба, сатиновая! Луцан, луфарь!
– Что так? – фыркнул Тулли. – А ты поболтайся шестнадцать дней по этому кладбищу. На «Либерти белл», вполне нормальное корыто. Крепкий корпус, восемь цилиндров. И рыбка тоже нормальная: одиннадцать мешков королевской и два с окунем. – Он печально покачал головой. – Шестнадцать дней! И каждый самый длинный за всю мою поганую жизнь. Пить рыбью кровь и смотреть, как люди сходят с ума.
До плоскодонки было теперь двадцать ярдов, и Минголла соединился с гребцом, послав ему импульс любопытства и дружелюбия.
– Готово, – сказал он, когда рыбак бросил весла, заслонился от солнца и посмотрел в их сторону.
– Неплохо, – похвалил Тулли. – У меня бы вышло не намного лучше.
Минголла послал человеку сигнал срочности, чтобы тот греб быстрее.
– Шестнадцать дней, – повторил Тулли. – Когда краболов подцепил нас на буксир, только четверо и осталось. Кого солнце доконало, кто сам за борт сиганул.
Человек в плоскодонке вовсю налегал на весла.
– Оттащил он нас прямиком на Брагман-Ки, – продолжал Тулли. – Классное место, скажу я тебе. Поселили в отеле, подлечили маленько. Фрукты свежие, ром. Одна девчонка уж так обо мне пеклась. Должно быть, жалко ей было на меня смотреть. Потом, как отошел, мы с ней лихо погуляли. Когда уезжал, сказал, вернусь, но не вышло как-то... да, не вышло. – Тулли снова плюнул. – И собирался вроде, да вот как домой приехал, все говорят: герой, а я знай болтаю да пью. Не до девчонки было. Теперь жалею иногда, но, может, оно и к лучшему.
Плоскодонка подплыла совсем близко, рыбак убрал весла и схватился за корму их лодки.
– Как дела, Тулли? – спросил он. Жилистый темнокожий человек лет тридцати, черные блестящие глаза, кожа вокруг них вся покрыта рубцами и морщинами. Гениталии распирали штанину, а курчавые волосы на груди были матовыми от пота.
– Живу пока, – сказал Тулли. – Дэви, это мой сводный брат Дональд Эбанкс.
Минголла и рыбак обменялись кивками.
– Чего наловил, друг? – спросил Тулли. Отогнув угол брезента, Дональд показал на дне плоскодонки пару дюжин рыб: бирюзовых, красных, желтых в черную полоску, блестящих, словно мешанина причудливых камней, рассыпанных вокруг самой большой драгоценности, длинной рыбины с черными боками, белым брюхом и игольчатыми зубами – барракуды.
– Почем барра?
Минголла попробовал мысленно надавить на Дональда и получить рыбу даром, но Тулли пнул его в лодыжку:
– Прекрати! Так нельзя.
– Почему? – удивился Минголла.
– Бери что надо, а что можешь, отдавай. В этом мире только так.
Взгляд Тулли смутил Минголлу, и он принялся рассматривать Дональдову рыбу, ее пульсирующие от последних вздохов драгоценные бока.
– За барру я думал взять лемпира четыре, – сказал Дональд.
– Я б тоже так думал. – Тулли рассмеялся. – А еще б я думал, что можно и побольше, надо только найти подходящего дурня. – Он достал из кармана зацепившиеся друг за друга банкноты. – Два лемпира, друг. И не спорь со мной. Цена хорошая, сам знаешь.
– Сука ты, Тулли. – Дональд ухватил барракуду под жабры и перебросил к ним в плоскодонку. – Тебе дай волю – тень со спины сдерешь.
– На хера мне твоя тень, сам подумай. А была б нужна, черта лысого я бы тебе дал за нее два лемпира. – Тулли протянул деньги.
Дональд уныло посмотрел на кредитки, сунул их в карман и без единого слова погреб к берегу.
– Извини, – сказал Минголла. – Не надо было мне лезть, раз он твой брат...
– Сводный! – рявкнул Тулли. – Херня. Этот сукин сын мне не друг – лет десять уже только и думает, как бы надуть. Но то, что я сказал тебе про этот мир, – все правда.
Минголла заглянул в мутные глаза барракуды.
– Не знал, что барракуду едят.
– Вообще-то не всегда. Надо бросить кусочек в муравейник. Если муравьи возьмут, то хоть зажрись. С бананами ее хорошо жарить.
Подул северный бриз, поднял зыбь, пальмы на берегу закачались, плоскодонка запрыгала вверх-вниз.
– Не бери близко к сердцу, Дэви, – сказал Тулли. – Еще научишься, с мудростью это дольше, чем с силой.
Туманная ночь, луна чуть проглядывала сквозь пальмовые листья дымчатой зеленой полосой, а бормотание прибоя походило на хруст костей в пасти чудовища. Свет падал из окон щитовой церквушки, что стояла в отдалении от берега, оттуда же лились мелодичные африканские созвучия, разрешавшиеся финальным «Аминь». По ступенькам спускались мальчики в синих брючках и белых рубашках, девушки в белых с оборками платьях; они проходили футах в тридцати от бревна, на котором сидели Минголла и Тулли, голоса были чистыми и звонкими, в темноте ребята включали фонарики, играли с лучами, лакировали черную воду.
– Вон ту. – Тулли указал на двух девочек-подростков, прижимавших к груди псалтыри. – Которая слева. А к другой не лезь... Это моя кузина Лизабет.
– Она тоже мечтает тебя надуть? – спросил Минголла.
Тулли ухмыльнулся:
– Поговори мне. Не, пока я с ней вожусь, Лизабет у меня как шелковая. А эту зовут Нэнси Риверс, ее и так уже пол-острова перетрахало. С ней, если охота, – хоть до бесчувствия.
Минголла оглядел Нэнси: плоская, светлокожая, худое лошадиное лицо. До бесчувствия тут явно не дойдет, но он все же тронул ее мозг желанием. Девушка бросила взгляд в его сторону, шепнула что-то Элизабет, и через секунду обе подошли к бревну.
– Как тебе вечер, Тулли? – спросила Элизабет.
– Нормально. А тебе?
– Ничего особенного.
Элизабет была высокой, чувственной и такой же, как Тулли, угольнокожей; глаза под тяжелыми веками, выпяченные губы и широкий нос напомнили Минголле статуэтки с выставок африканского искусства. Нэнси подтолкнула Элизабет локтем, и та познакомила их по всем правилам. Минголла хмыкнул, носком ботинка прочертил в песке канавку.
Здесь, на этом берегу, Тулли каждый день учил Минголлу держать свою силу под контролем. Уроки эти были – как предложил Исагирре – всего-навсего повторением того, что Минголла понял в первую ночь в сарае; он наращивал силу, уже почти умел придавать эмоциям форму и все же думал, что учится не только этому, но еще и профессионализму: как удерживать силу в себе, пользоваться ее преимуществами и обходить почти все ее ловушки. Манеры Тулли по-прежнему угнетали, но теперь Минголла видел, что самоуверенность и напор тренера – это именно те качества, которые необходимы, когда имеешь дело с силой. Ему снилась Дебора, он все так же думал о ней и желал ее, однако на свои мечты и мысли смотрел теперь жестко – Дебора стала целью.
Однажды утром Минголла и Тулли заплыли на плоскодонке за риф. Был отлив, и из воды, словно парапеты затонувшего замка, торчали верхушки черных кораллов с поселившимися в трещинах ежами и моллюсками. Вода за рифом колыхалась серо-синими и лавандовыми лентами, солнце рассыпало брызги, а множество мелких волн катились как бы во все стороны одновременно.
– Проклятое море, ненавижу, – сказал Тулли и плюнул за борт. Потом улегся на корме и натянул на уши засаленную бейсбольную кепку; кожа его отливала на солнце синеватыми бликами.
– Ты ж был рыбаком когда-то, – сказал Минголла.
– И лучшим на всем острове, друг. А море ненавижу. Долбанутое кладбище, вот что я тебе скажу! Вернусь домой – больше в море ни ногой. Смотри! – Он показал на другую плоскодонку, что плыла вдоль берега ярдах в пятидесяти от них. – Позови его, Дэви.
Минголла попробовал залезть в сознание рыбака, но ничего не вышло.
– Не достать.
– Давай еще, пока не зацепишь. – Тулли уперся ногами в уключину, и лодку качнуло. – Нет уж! Теперь я понимаю, что к чему, море на хрен!
– А что так?
Человек в плоскодонке закричал и замахал руками прятавшимся под пальмами лачугам:
– Шелковая рыба, сатиновая! Луцан, луфарь!
– Что так? – фыркнул Тулли. – А ты поболтайся шестнадцать дней по этому кладбищу. На «Либерти белл», вполне нормальное корыто. Крепкий корпус, восемь цилиндров. И рыбка тоже нормальная: одиннадцать мешков королевской и два с окунем. – Он печально покачал головой. – Шестнадцать дней! И каждый самый длинный за всю мою поганую жизнь. Пить рыбью кровь и смотреть, как люди сходят с ума.
До плоскодонки было теперь двадцать ярдов, и Минголла соединился с гребцом, послав ему импульс любопытства и дружелюбия.
– Готово, – сказал он, когда рыбак бросил весла, заслонился от солнца и посмотрел в их сторону.
– Неплохо, – похвалил Тулли. – У меня бы вышло не намного лучше.
Минголла послал человеку сигнал срочности, чтобы тот греб быстрее.
– Шестнадцать дней, – повторил Тулли. – Когда краболов подцепил нас на буксир, только четверо и осталось. Кого солнце доконало, кто сам за борт сиганул.
Человек в плоскодонке вовсю налегал на весла.
– Оттащил он нас прямиком на Брагман-Ки, – продолжал Тулли. – Классное место, скажу я тебе. Поселили в отеле, подлечили маленько. Фрукты свежие, ром. Одна девчонка уж так обо мне пеклась. Должно быть, жалко ей было на меня смотреть. Потом, как отошел, мы с ней лихо погуляли. Когда уезжал, сказал, вернусь, но не вышло как-то... да, не вышло. – Тулли снова плюнул. – И собирался вроде, да вот как домой приехал, все говорят: герой, а я знай болтаю да пью. Не до девчонки было. Теперь жалею иногда, но, может, оно и к лучшему.
Плоскодонка подплыла совсем близко, рыбак убрал весла и схватился за корму их лодки.
– Как дела, Тулли? – спросил он. Жилистый темнокожий человек лет тридцати, черные блестящие глаза, кожа вокруг них вся покрыта рубцами и морщинами. Гениталии распирали штанину, а курчавые волосы на груди были матовыми от пота.
– Живу пока, – сказал Тулли. – Дэви, это мой сводный брат Дональд Эбанкс.
Минголла и рыбак обменялись кивками.
– Чего наловил, друг? – спросил Тулли. Отогнув угол брезента, Дональд показал на дне плоскодонки пару дюжин рыб: бирюзовых, красных, желтых в черную полоску, блестящих, словно мешанина причудливых камней, рассыпанных вокруг самой большой драгоценности, длинной рыбины с черными боками, белым брюхом и игольчатыми зубами – барракуды.
– Почем барра?
Минголла попробовал мысленно надавить на Дональда и получить рыбу даром, но Тулли пнул его в лодыжку:
– Прекрати! Так нельзя.
– Почему? – удивился Минголла.
– Бери что надо, а что можешь, отдавай. В этом мире только так.
Взгляд Тулли смутил Минголлу, и он принялся рассматривать Дональдову рыбу, ее пульсирующие от последних вздохов драгоценные бока.
– За барру я думал взять лемпира четыре, – сказал Дональд.
– Я б тоже так думал. – Тулли рассмеялся. – А еще б я думал, что можно и побольше, надо только найти подходящего дурня. – Он достал из кармана зацепившиеся друг за друга банкноты. – Два лемпира, друг. И не спорь со мной. Цена хорошая, сам знаешь.
– Сука ты, Тулли. – Дональд ухватил барракуду под жабры и перебросил к ним в плоскодонку. – Тебе дай волю – тень со спины сдерешь.
– На хера мне твоя тень, сам подумай. А была б нужна, черта лысого я бы тебе дал за нее два лемпира. – Тулли протянул деньги.
Дональд уныло посмотрел на кредитки, сунул их в карман и без единого слова погреб к берегу.
– Извини, – сказал Минголла. – Не надо было мне лезть, раз он твой брат...
– Сводный! – рявкнул Тулли. – Херня. Этот сукин сын мне не друг – лет десять уже только и думает, как бы надуть. Но то, что я сказал тебе про этот мир, – все правда.
Минголла заглянул в мутные глаза барракуды.
– Не знал, что барракуду едят.
– Вообще-то не всегда. Надо бросить кусочек в муравейник. Если муравьи возьмут, то хоть зажрись. С бананами ее хорошо жарить.
Подул северный бриз, поднял зыбь, пальмы на берегу закачались, плоскодонка запрыгала вверх-вниз.
– Не бери близко к сердцу, Дэви, – сказал Тулли. – Еще научишься, с мудростью это дольше, чем с силой.
Туманная ночь, луна чуть проглядывала сквозь пальмовые листья дымчатой зеленой полосой, а бормотание прибоя походило на хруст костей в пасти чудовища. Свет падал из окон щитовой церквушки, что стояла в отдалении от берега, оттуда же лились мелодичные африканские созвучия, разрешавшиеся финальным «Аминь». По ступенькам спускались мальчики в синих брючках и белых рубашках, девушки в белых с оборками платьях; они проходили футах в тридцати от бревна, на котором сидели Минголла и Тулли, голоса были чистыми и звонкими, в темноте ребята включали фонарики, играли с лучами, лакировали черную воду.
– Вон ту. – Тулли указал на двух девочек-подростков, прижимавших к груди псалтыри. – Которая слева. А к другой не лезь... Это моя кузина Лизабет.
– Она тоже мечтает тебя надуть? – спросил Минголла.
Тулли ухмыльнулся:
– Поговори мне. Не, пока я с ней вожусь, Лизабет у меня как шелковая. А эту зовут Нэнси Риверс, ее и так уже пол-острова перетрахало. С ней, если охота, – хоть до бесчувствия.
Минголла оглядел Нэнси: плоская, светлокожая, худое лошадиное лицо. До бесчувствия тут явно не дойдет, но он все же тронул ее мозг желанием. Девушка бросила взгляд в его сторону, шепнула что-то Элизабет, и через секунду обе подошли к бревну.
– Как тебе вечер, Тулли? – спросила Элизабет.
– Нормально. А тебе?
– Ничего особенного.
Элизабет была высокой, чувственной и такой же, как Тулли, угольнокожей; глаза под тяжелыми веками, выпяченные губы и широкий нос напомнили Минголле статуэтки с выставок африканского искусства. Нэнси подтолкнула Элизабет локтем, и та познакомила их по всем правилам. Минголла хмыкнул, носком ботинка прочертил в песке канавку.