Казалось, он задремал, и Минголла, пораженный, как сильно Нейт стал похож на Амалию, потряс его за плечо.
   – Эй, что с тобой? – спросил он.
   – Слишком сыро, – сказал Нейт. – Никак не привыкну к этой влажности. Вечно в сон клонит.
   – Вид такой, как будто тебе плохо.
   – Нет, просто сырость. Жара-то мне нипочем... но в Израиле сухо, понимаешь.
   Минголлу это не убедило, но он решил не настаивать.
   – А что сейчас в Израиле? – спросил он.
   – Понятия не имею. Я там не был уже несколько лет... несколько лет. – Нейт уставился на что-то далекое в кронах деревьев. – Уже почти и не помню.
   Возможно, эти последние слова Минголла тоже пропустил бы мимо ушей, но сейчас в голосе Нейта прозвучал какой-то тревожный оттенок, как будто он говорил о чем-то для себя важном. Минголла спросил, что же он помнит, но Нейту явно не хотелось отвечать – он пробормотал что-то про инфляцию, милитаризм и больше к теме не возвращался.
   – Не так уж это приятно вспоминать, – объяснил он.
   Минголле стало стыдно, и он сказал, что все понимает.
 
   Однажды вечером, возвращаясь от вертолетной ямы, Минголла заметил, что от деревни на юг, к реке, уходит тропинка, и, поддавшись импульсу, свернул на нее. Плотно заросшая дорожка почти все время поднималась в гору и взбегала на поросший густыми кустами обрыв, Минголла выбрался на него, весь покрытый потом и грязью. Сумерки перемешивали воду и джунгли во что-то однородно-серое, над средним течением собирался туман, но до темноты оставалось еще полчаса, и Минголла решил искупаться. Он сполз с заросшего обрыва и уже собрался перелезать через тянувшиеся вдоль берега кусты, как вдруг увидел Дебору. Она застегивала блузку, и Минголла успел поймать взглядом небольшие приподнятые груди, прежде чем они скрылись за белым ситцем. Голова была закручена полотенцем; покончив с пуговицами, Дебора стащила его и расплескала по спине волосы. Села на берег и свесила с обрыва ноги. Рядом стояла палатка, крыша ее резко выделялась на фоне розовой полосы света и темных деревьев у противоположного берега. Минголла постоял минуту, перебирая в уме варианты, насчитал всего один и полез через кусты.
   Испугавшись шума, Дебора обернулась. Минголла думал, что она рассердится, но услышал всего лишь:
   – Что ты тут делаешь?
   – Гуляю, – ответил он. – Я ж не знал, что это твое место.
   – Иногда здесь ночую. Тут горячие ключи.
   Он сел рядом. Под ногами булькала над известняковой пещерой кристально чистая вода, и он заметил, как на галечном дне мелькнула крохотная рыбка.
   – Вода очень горячая?
   – У самого источника – да, но дальше просто теплая. Попробуй, если хочешь.
   Такая забота наводила на мысль, что можно наконец поговорить по-человечески, но Минголла вдруг осознал, что сказать ему особенно нечего. Он чувствовал Деборин взгляд.
   – Я скоро уезжаю, – сказала она ледяным голосом.
   Вода в ключе бурлила бодро и шумно, перекрывая плеск довольно сильного течения.
   – Поехали со мной.
   Обалдевший Минголла пытался поймать ее взгляд, но она уже отвернулась.
   – Вдвоем легче. – Дебора мотнула головой, словно хотела на него посмотреть, но что-то ее удерживало. – В общем, решай.
   Блузка облепила намокшее тело, и в нем чувствовалось напряжение – в неудобно повернутой шее, в посадке головы.
   – Так как? – спросила она.
   – У меня нет больше сил.
   – Это неправда, – сказала она. – Ты просто устал... Так бывает, когда долго идешь, а потом ляжешь и чувствуешь, как болят все мускулы, и думаешь, что дальше идти уже не можешь. Но потом встаешь, и все в порядке.
   – У тебя есть Нейт, – сказал Минголла. – Чтобы делить тяготы.
   – Я знаю, но...
   – Но это не то, правильно? Почему бы тебе не признать честно, зачем я тебе понадобился?
   Он обвел пальцем ее подбородок, и она вздрогнула – всем телом, как кобылица, почуявшая в ветре незнакомый запах, – но не отстранилась.
   – Затем, что я тебя хочу, – ты этого ждал?
   – Только если это правда. – Он обнял ее за плечи, опустил руку ниже, почувствовал, как бьется сердце.
   Розовая полоса на западе стала краснее, шире, теперь она напоминала раздутое сильным ветром пламя, и на изгибах Дебориных щек замелькали алые отблески.
   – Конечно, правда. Я не могу скрывать. И никогда не могла. Это тоже причина, но не единственная.
   – А другая причина – подозрение, все под подозрением. – Он услышал в собственном голосе приглушенный вызов.
   – Да.
   – Есть только один способ избавиться от подозрений – научиться доверять.
   – Я... Я не знаю.
   – Тогда зачем я тебе нужен. Друг-приятель или вроде того? Так, да?
   – Нет... Я...
   – Нужно доверять – доверять хоть чему-то.
   – Я стараюсь, – сказала она. – Хочу, но не могу.
   Он развернул ее, положил руки на талию.
   – Почему?
   Теперь слова звучали отрывисто и неразборчиво:
   – Это никогда не было хорошо, даже с... и... я хотела... хотела...
   Он скользнул рукой под блузку, и Дебора замерла, затаив дыхание.
   – Нет, – еле слышно проговорила она.
   – Я тебя люблю, – сказал он, забираясь повыше. – И ты меня любишь.
   – Нужно бороться.
   – Зачем?
   Большой палец нащупал выпуклость, медленно потерся туда-обратно в усыпляющем ритме. Она склонила голову набок, словно привлеченная тихим шумом с дальнего берега, и он поцеловал ямку там, где шея переходит в грудь. На языке смешались прохладный зеленоватый вкус реки и тепло тела. Замкнув, словно гипнотизер, Деборин взгляд, он расстегнул блузку. Послышалось что-то очень похожее на протест, но звук так и не вырвался наружу. Разведя полы, Минголла приник к груди – водил губами, целовал кончики, дразнил соски. Взял сосок в рот и осторожно провел зубами, Дебора вздрогнула и положила руку ему на голову.
   – Подожди, – сказала она. – Подожди.
   Но Минголле осточертело ожидание, он уложил ее на землю, рука потянулась к животу, ниже, чувствуя под джинсами шелк, зная, что она открыта и ждет.
   – Подожди!
   Она прокричала это пронзительно – пораженный, не зная, что и думать, Минголла испугался, что сделал ей больно, и отпустил. Она откатилась в сторону, встала, запахнула блузку.
   – Я не могу, – сказала она. – Я тебя совсем не знаю.
   С этим можно и поспорить, подумал Минголла, да что толку? Он сел, болела мошонка. Все было странно, но не ее испуг. Женщинам часто такое мерещится – ни с того ни с сего они вдруг решают, что еще не готовы, что не надо их трогать там и здесь, вообще нигде, и тогда остается только складываться от боли. Нет, он просто ничего не понимал. Смотрел на бурлящий ключ, как будто сквозь слой всех своих обстоятельств. С пережатыми яйцами, на берегу реки, закат, посреди тропического леса, посреди войны, кругом психи и индейцы, Гватемала. И все сплетено вместе странной паутиной его отношений с этой женщиной. Как, интересно, он вообще хоть что-то понимает.
   – Ты права, – сказал он. – Пропустим.
   Он стал смотреть на другой берег, а когда через минуту обернулся, Деборы уже не было.
   Стемнело, но луна еще не взошла; пробираться по тропе без фонарика было неохота, и Минголла заполз в палатку. Там пахло Деборой, и этот запах словно отделял его от ночных криков и речной грязи. Жалко, что в палатке нет телефона. А то бы позвонил кому. Первым делом, конечно, родителям. Просто, чтобы настроиться на американскую волну, доза соли и нутрасвита. Привет, мама, папа, я тут, в Манголандии, с ружьем и камерой, война – это ерунда, не страшнее развлекушки из диснеевского мультика, скоро буду дома, привезу вам подарки, пока, мама, папа. А потом – потом он позвонит Спарки, хозяину тамошней рыгаловки. Прям картинка. Старый пердун Спарки тянет свои клешни к телефону. Ну, – говорит, – чего надо? А Минголла ему в ответ: Здорово, Спарк. Дэвид Минголла говорит из Гватемалы. Спарки пару раз повторит его имя, а потом: Точно... Дэви! Чизбургер с лимонной колой, ага? Как ты там, черт? – все это с притворной радостью, потому что Минголлин папаша – большая шишка, а Минголла ему: Я тут такого шороху навел, Спарк. Всех бобиков передушил. Спарки, между прочим, дуболомный патриот, так чего лезть? Потом Минголла спросит: Кто там есть поблизости? – и Спарки скажет: Ну, из твоих никого. Вся толпа разбрелась кто куда. Нет, на фиг Спарки, напоминать себе лишний раз, что времена кончились. Кому бы еще позвонить? В голове вдруг словно зажглась лампочка. Точно! Тетке с Лонг-Айленда. Пусть слегка потрясется. Что у нас сегодня? Он сосчитал по пальцам. Пятница. Черт! Они пошли жрать пиццу, потом в кино, чтобы разогреться, а к полуночи домой за не особо выразительным сексом. Четыре раза в неделю, грех по расписанию. Меньше нельзя, вредно для здоровья. Минголла вспомнил, как они трахались в первый раз, он тогда уже почти занялся делом, как она вдруг отстранилась и произнесла врачебным голосом: Дома мы всегда ложимся на бок, чтобы никому не было тяжело. Он тогда вконец обалдел от такой наивности, но почувствовал себя жутко опытным и, может, оттого в нее и влюбился. Много ли надо, чтобы влюбиться, Дебора только что подтвердила. А может, незнание только подхлестывает чувства – чем нереальнее, тем больше тянет... Не... тетку тоже на фиг. Надо поговорить с Деборой. Она цепляется за свою революцию с той же жадностью, как домохозяйка с Лонг-Айленда за брак. Однако есть надежда. Позвонить ей по прямой связи, прямо через джунгли. Слушай, – скажет он, высунет из палатки трубку и будет ловить все, что скажет ночь: сверчков и лягушек со светящимися глазами, красноголовых обезьян, у которых дрожат языки, волшебных черных птиц с ядовитыми клювами, и пусть она послушает, что каждый сам по себе и в один голос они говорят музыкой, говорят шифром, щелканьем, визгом и невнятным шумом: ничего страшного, ничего страшного, ничего страшного, и они зачаруют ее, и она все поймет и больше не будет бояться.
 
   Во сне Минголла задыхался, а проснувшись, понял, что в жаре палатки действительно нечем дышать. Он выполз наружу, встал, потянулся. Ночью прошел дождь, смыл с неба тучи, и теперь в реке пылало солнце, покрывая нефритовую воду блестящей глазурью. На дне горячего источника пинала носом гальку серебристо-голубая рыбка. Минголле стало завидно. Он бы и сам с удовольствием, расталкивая камешки, поискал среди ила рачков. Разделся и вошел в воду, торопливо перешагнув бурлящую у самого берега горячую струю. Гладкий известняковый карниз тянулся футов на десять, и даже у самого края вода над ним была всего несколько дюймов глубиной. Минголла встал на колени, ополоснулся и повернул лицо к солнцу, мысли уносило течением. Что-то плеснулось у самого берега, и он обернулся на звук. Дебора стояла в воде и расстегивала блузку, аккуратно сложенные джинсы лежали поодаль. Вода блестела у нее на бедрах и на черной щетке лобка. Дебора стащила блузку, смяла, подержала в руках и бросила к джинсам. На миг показалось, будто ее тело врезано в зелень, как замочная скважина в дверь, за которой открывается темно-желтая пустыня.
   Минголла уже почти ничего не чувствовал – все ощущения закрутились вокруг нее. Дебора была чуть полновата в талии, а слишком маленькая грудь и широкие бедра придавали фигуре почти детское обаяние. Она тоже опустилась на колени, повернулась, на лице робость, десять выражений сразу пытаются стать одним, и Минголла подумал, что сам, наверное, выглядит не лучше, потому что растерян и боится сделать что-нибудь не так.
   – Я не могу... – сказала она. – Так вышло.
   Он не очень понимал, какую именно неуверенность ей так хотелось побороть, и, чтобы сбить неловкость, поцеловал, нашел язык, провел рукой по внутренней стороне бедра. Она развела ноги, и палец скользнул внутрь, туда, где уже было открыто; она подалась вперед, впуская его в себя, и Минголла догадался, что она не хочет ждать, что лучше пропустить вступление и чтобы все получилось сразу. Он усадил ее верхом на себя, она положила голову ему на плечо, и мир за ее волосами стал полосатым; она направляла и опускалась до тех пор, пока он целиком не оказался внутри. Удерживая в себе, обволакивала его теплом, сжимала его, это было, боже! как хорошо, как хорошо, он таял в ней, растворялся в этом безупречном единении. Минголла чувствовал, как ломается маска войны и гнева и сквозь нее проступает чистое безмятежное лицо, а осколки летят прочь, в половодье солнца, в изумление яркой воды. Мир таял, джунгли текли вместе с рекой, блестели жаром, зелень и синева, становясь просто светом, пробивали веки. Дебора дрожала, впивалась ногтями ему в спину, и от этой дрожи все чуть не кончилось сразу.
   Нужно было двигаться, но в такой позе не получалось. Поддерживая, он стал заваливать Дебору на спину, пока волосы не расплылись по воде веером; затем уперся свободной рукой в дно, чтобы держать двойной вес. Обхватив ногами за пояс, она втянула его в себя еще глубже, и он кончил – все эти проклятые дни, страсть пролились струей, сердце замерло, Минголла дрожал и хватал ртом воздух. Однако остался тверд и все так же ее хотел. По спине растекался пот, как будто расходилась расплавленная трещина, соленые капли жгли глаза. Упиравшаяся в дно рука болела от неловкой позы, но потом словно вросла в известковые мышцы, и боль утихла. Дебора крутила бедрами, терлась, толкала, выстраивая свой миг. Для нее он настал тоже быстро. Живот напрягся, она резко вскрикнула и впилась ему в плечи. Затем притихла, рот приоткрылся, глаза зажмурились от яркого солнца. Он вытащил и медленно вернул обратно. Так хорошо, такие шелковые мускулы. Хорошо и божественно, как все, что сладко и спокойно. Одно-единственное слово билось и билось у него в голове: Дебора, Дебора, Дебора, но не то, не ее имя – ее имя было всего лишь переводом другого, настоящего слова, и оно значило гораздо больше, тайное королевство смысла, силы и щедрости. Он смотрел на нее. На плывущие по нефриту черные завитки волос, на сонное восточное лицо. Смотрел на то место, где они соединялись. Хотел что-то сказать, но не мог, хотел сказать, но не доверял словам... слова, произнесенные вслух, становятся уликами, их можно обратить против, и даже теперь, когда они стали любовниками, недоверие не исчезло. Ну и пусть, ну и хорошо. Взгляд его скользил над ее головой, над шипучей водой, к линии деревьев, и Минголла двинулся опять, и, когда все стало хорошо навсегда и на миг, в памяти вдруг вспыхнула картинка Муравьиной Фермы, вокруг которой выкосили джунгли: абсолютная безмерность и молчание света, невинное ясное небо над обугленными, словно спички, пальмами, трещины в красной почве сочатся дымом, и как они брели по этой мертвой земле, перемалывая ногами ломкие выжженные стебли, и ничего не боялись, потому что все змеи в норах стали тенями в пепле.
 
   Они лежали лицом друг к другу в теплом потоке ключа и смотрели на дальний берег, на маленькие кроны деревьев, и Минголла представлял, что они с Деборой выросли до небес и превратились в усталых гигантов, только что вылезших со дна на поверхность. Дебора запрокинула голову, и в этот миг по самой верхотуре неба проскочил серебряный штрих; лоб ее перечеркнула морщинка. Минголла притянул Дебору к себе, но она отстранилась:
   – Нет... пойдем отсюда. В палатку.
   Подняв кучу брызг, она вскочила и выбежала раньше его на берег.
   Опущенный полог запечатал их в тесной полутьме, и в тяжелом, как задержанное дыхание, воздухе Минголла чувствовал одиночество и, как ни странно, прилив энергии. Деборино тело пылало влагой, глаза горели. Он встал на колени между ее ног, наклонился и попробовал на вкус. Пробовал на вкус, исследовал складки, лакал, представляя, как во рту размазывается мед. С минуту она почти не шевелилась, но Минголла чувствовал, как ей хорошо, какой она сейчас чувствует себя желанной. Бедра дернулись, а ноги сжали Минголлину голову. Дыхание вырывалось хриплыми толчками. На животе вздулись пучки мышц, и она вцепилась Минголле в волосы, удерживая неподвижно, как будто, если бы он убрал сейчас губы или сделал что-нибудь еще, она разлетелась бы на куски. После, когда он лег рядом и поцеловал ее, Дебора сказала:
   – Я теперь знаю свой вкус... Раньше думала, что это ужасно.
   – А сейчас нет?
   – Нет, потому что твой я тоже знаю.
   Притворная застенчивость возбудила Минголлу, и он вошел снова. На этот раз, поддавшись импульсу, надавил на ее сознание, выстроив тот сияющий круг, что вышел у них случайно, когда они будили Амалию. Тело не слушалось, каждым его движением командовали теперь завихрения и повороты электрического узла, который они повязали внутри своих голов, и с этой секунды Минголла приходил в себя лишь в те редкие мгновения, когда рвалась связь. Вот он вбивается в нее, придавив над головой запястья, а вот она сидит верхом и раздирает ногтями его грудь. Час за часом, снова и снова, до самой ночи. Грубый, сладкий, животный секс. Он давно бы уже выдохся, но каждое замыкание ментального контакта зажигало его вновь, наполняло трепетом энергии и жизни. Уже перед рассветом, когда над складками полога нависли серые лучи, Дебора выскочила из палатки и вернулась через минуту мокрая, с куском материи и полной флягой воды. Она обмыла ему грудь, пах и, отставив флягу в сторону, взяла в рот. В полутьме она казалась тенью, водопад волос закрывал лицо, и пойманный врасплох Минголла больше думал сейчас о ней, чем о своих ощущениях. Пальцы впивались ему в бедро, рот сжимался. Она была трогательно неопытна, делала все слишком мягко, училась на ходу, но его мысли управляли ее нерешительными движениями, и все получалось хорошо, прекрасно, заботливая мягкость этих мыслей, короткие воспоминания о других, более опытных женщинах, мысленные сигналы, которые он ей слал, подсказывая, как лучше, о господи, да, и волновался, что когда он кончит, ей может не понравиться, но потом эта забота утонула в нестерпимом желании, ему было нужно, нужно излиться в нее, заполнить ее, чистый рисунок ее губ, ствол входит глубже, щеки втягиваются, язык обвивается вокруг, в темноте что-то вспыхивает, и он следит за всполохами глазами, выпадами бедер, всем своим желанием и натянутыми мышцами, пах изгибается, встречаясь с ее ртом, он бормочет: Господи, Дебора! – и кладет ей руки на затылок, ведет ее в этот последний миг, пустой и окаменевший входит в свет, и нервный блеск наслаждения наполняет его сильнее, чем вся их прежняя дикость. Она уютно прижалась, улыбнулась гордой сияющей улыбкой и поцеловала его, разделив с ним его собственный соленый вкус. Потом что-то шепнула.
   – Я не слышу, – сказал Минголла.
   – Ничего.
   Он был уверен, что она шепнула: «Я тебя люблю», и обрадовался тому, что слова наконец-то стали им доступны и что рождается доверие; но одновременно его пугала властность этих слов, замораживала его силу, и он в который раз спрашивал себя, кто эта женщина, незнакомка, которую любовь сделала такой близкой, и зачем они здесь, и что им делать дальше.
 
   Больше всего Минголлу поразила не сила их мысленного контакта – он вообще-то ждал чего-то подобного, – а послечувствие: всплеск сил и бодрости. Он вспомнил слова Исагирре о том, что взаимное влияние двух медиумов увеличивает силу обоих, и, чтобы проверить, правда ли это, они с Деборой снова пошли к Амалии. На этот раз они разбудили ее почти сразу, а когда девочка атаковала Минголлу, он без труда отбился. Амалия не умела проигрывать. Она с ужасом смотрела на них из своего гамака, красные пятна у нее на лице, словно радий, полыхали в темноте хижины, и в конце концов она расплакалась. Дебора ее успокаивала, но Минголлу больше интересовала клиника, и он принялся укреплять наименее доминантные узоры Амалиного сознания, наполнять их собственной силой, надеясь услышать что-нибудь интересное из ее прошлого.
   – Я ничего не помню, – дерзко заявила девчонка, когда Минголла спросил ее о терапии.
   Но она явно врала, и он гнул свое.
   – Нас было много, – сказала она, – в большом доме.
   – Девочки и мальчики, как ты? – спросила Дебора.
   – Таких, как я, там не было.
   – Ну, я имела в виду... больные?
   – Поломанные, – ответила Амалия, и слово отразилось от стен так, словно все поломанные вещи в хижине откликнулись на ее зов.
   Минголла составил в уме следующий вопрос, но задать его не успел – Амалия заговорила сама:
   – ...И свет Зверя, что выпущен на свободу, стал светом разума для Мадрадон и Сотомайоров, и они встретились в городе Картахене, чтобы устроить мир, а после разъехались по свету, связанные одной целью, и год за годом пробирались они но власть, чтобы объединить мир в одну нацию. Но не все были согласны. Молодежь обоих кланов обуревала страсть, и они все так же убивали и насиловали, лгали и обманывали, как бесчисленные поколения прежде, и потому было решено, что... что они тоже... они тоже должны...
   Гамак с Амалией вдруг обвис, узоры ее сознания смешались в кучу, и Минголла уже ничего не мог сделать. Какое-то время в комнате раздавался лишь скрип гамачной веревки, и Минголла с тоской понял, что они запутались в таких дебрях, которые ни он, ни Дебора не могут ни контролировать, ни даже осмыслить... под скрип веревки ему вдруг привиделась комната с мягко поблескивающими стенами, свет шел из почти невидимых ячеек, вкрапленных в бордовые завитки обоев, сам Минголла лежал на кровати, это был номер мотеля, из мебели – хромированный стол под широким зеркалом, такие же хромированные стулья с бирюзовой обивкой – все это одновременно стерильное и нелепое. В ванной лилась вода. Щелчок, дверь открывается, и выходит Дебора, вытирая полотенцем волосы. На ней футболка и трусики. Минголла так и не привык к ее новому после пластической операции лицу, и каждый раз, возвращаясь, – какой бы короткой ни была разлука, – он секунду или две не узнавал ее, искал в лице прежние черты и линии, убирал новую правильность и высматривал ту причудливую асимметрию, которая когда-то понравилась ему больше всего. Только мягкая походка осталась прежней – Дебора бродила по комнате, держась поближе к стенам, как любопытная кошка: глаза опущены, поглощена собой. Тронув пластину у двери, она притушила свет и легла рядом.
   – Ты как? – спросил он.
   – Никак не привыкну, – ответила она. – Тут так много...
   – Много чего?
   – Всего. Еды, света, прохлады. Всего, что захочешь.
   – Земля шелков и злата. А что нам комфорт!
   – Мне здесь не нравится, – сказала она. Несколько лет назад он бы посмеялся над ее аскетизмом, но они уже переросли и шутки, и вообще легкость.
   – Это ненадолго, – сказал он, – после завтрашнего... – Минголла не договорил: они знали, что будет завтра.
   В этой сухой прохладной комнате они занялись любовью, и да, это был жар, да, это была радость, электрическое слияние мыслей, и все-таки это был не просто секс, а что-то большее и что-то меньшее, подтверждение взаимных обязательств, тренировка силы, эротическая гимнастика, порождавшая в них внутреннюю бесстрастность, которая – как любовь – была теперь своим собственным оправданием. Потом, когда все кончилось, их сила стала осязаемой и жесткой, как озон в этой комнате, и одним только легким движением мысли Минголла прошел сквозь стену и коснулся сознания коммивояжера, спешащего в бар пошуршать за рюмкой бумагами и поразмышлять над секретами торговли, над моралью официанток... и сознания водителей, издалека завороженных огнями Города Любви, что рассыпались по желто-коричневой пустыне, подобно созвездию, отправившемуся искать лучшее небо... Минголла выдергивал мысли из их голов, выравнивал их собственным сознанием, сильный, как Бог, рядом с их светлячковой хрупкостью, настраивался на триллионоваттовую расточительность американского Запада... козел ебучий, только влезь в мою полосу, я запихну эту железяку тебе в жопу... а если по тормозам, сучка вылетит через стекло, так и надо, всю дорогу воет и ссыт каждые пятнадцать минут... Господи, не дай грехам мира сего – нет, дай – не дай... Этому сознанию Бог виделся перламутровым эротическим светом, фатальным отречением... бессловесный мысленный гул, статический треск воображения, желаний и надежд, по-детски слабых и невежественных, воспоминания случайные, как радиопомехи в грозу, и ни одной по-настоящему сильной мысли.