– Вроде бы не очень подходит, – сказала Дебора.
   – Честно говоря, я... – Спарлоу хлопнул себя по лбу. – Вы же не были внутри домов, правильно? Пойдемте! Я вам все покажу. И поверьте, вы убедитесь сами, название подходит как нельзя лучше.
   Он препроводил их в дверь ближайшего дома. Земляной пол зарос высокими сорняками и крапивой, среди длинных зеленых стеблей дрожали цирконовые крылья стрекоз, солнечный луч прочертил через всю стену острый угол, но – такова была природа фресок, такой холод отбрасывали эти стены – свет почти не влиял на картины. Они несли на себе гротескную машинерию, достойную кисти Босха или Брейгеля[24]. Сложную и заполнявшую каждый дюйм стенной поверхности. Зубцы желтой кости вместо шестерен, шкивы из открытой сердечной мышцы, веревки сухожилий вместо тросов, причудливые соединения хрящей. А из темно-багровых зазоров между сочленениями и ребрами машин выглядывали искривленные громоподобные лица вроде тех, что мерещатся в желобках древесной коры: трудно было понять, нарисованы эти лица специально или возникают из теней и неровностей стен. Стоило Минголле повернуть голову, как машины переключались в новое положение. Он вспомнил, как давно на дядюшкиной ферме скакал по сельской дороге мимо сверкавшего светлячками поля; он заметил тогда, как секунда за секундой меняется их узор – ковши, полумесяцы, что-то еще, – и, видимо, от усталости навязчивость огоньков стала совершенно иррационально действовать ему на нервы; он старался не замечать их, но это плохо получалось; какой-то светляк выскочил тогда прямо перед носом, и Минголла его вдохнул. Так же на него действовали эти жуткие машины: каждый новый узор заставлял задыхаться.
   – Чувствуете? – спросил Спарлоу. – Убежденность в рисунке, кисть художника просветляет, его глаза следят за нами. – Собственные глаза Спарлоу стрельнули в сторону, проверяя усердие оператора.
   Они переходили из комнаты в комнату, из дома в дом; Дебора и Минголла молчали, оператор не отставал, а Спарлоу все тянул свою нудную лекцию.
   – Конечно, – говорил он, – каждая экскурсия начинается и кончается в разных местах. Однако мы полагаем, что вот этот дом и вот эту стену художник считал центральной.
   На фреске была нарисована кровать, на ней лицом к стене лежал мужчина – так, что виднелись только черные волосы и загорелые плечи, а рядом молодая женщина, индейскими чертами лица напоминавшая Дебору. Простыня сползла вниз, обнажив груди, с края матраса свесилась темная рука. В позах этих двоих ощущалась бессильная энергия, как-то связанная со смертью, ибо они умерли, уступили зловещим процессам, воплощенным в кабелях и шестеренках кровавых человеческих останков, что виднелись в тени под кроватью.
   – Конец истории, – сказал Спарлоу. – Живопись как нарратив, переосмысленный нашим временем. И переосмысленный с пронзительной силой.
   Возможно, поразительное сходство Деборы и женщины на фреске так воспламенило Минголлин гнев, но он вдруг ясно понял, что весь его путь сквозь лабиринт раскрашенных комнат был подобен бегу огня по бикфордову шнуру и что именно он несет в себе волю художника, выполнившего эту работу и предопределившего ее уничтожение, – спичкой, которая подожгла этот шнур, стал гнусавый голос Спарлоу. Не обращая внимания на панические вопли экскурсовода, Минголла поднял автомат и открыл огонь. Он прошивал стену сверху донизу, по воздуху летали раскрашенные обломки штукатурки, грохот отдавался эхом, а когда в рожке кончились патроны, от всей картины осталась лишь свисавшая с края матраса темная рука женщины... Глядя на эту отдельную от всего руку, Минголла вспомнил, что уже видел ее раньше: мимолетная галлюцинация в кабинете Исагирре – за быстро мелькнувшей изящной рукой появилась подробная картина ночной улицы; Минголла не чувствовал сейчас ничего, кроме пустоты, он понял, что это значит: финал предопределен, долгие годы будущего воплощены в галлюцинации порнографической Америки. Под вопли Спарлоу он вышел из комнаты на улицу и набрал полную грудь чистого, залитого солнцем воздуха. Между сосен к ним бежали Тулли и пара солдат с КПП.
   – Что за дела? – крикнул Тулли. – Что с тобой?
   – Все в норме... Просто расхуячил картину.
   – Да ты что? – удивился солдат.
   – Ага!
   Солдаты рассмеялись.
   – Ну ты даешь, мужик! Ну даешь! – Они помчались вниз по склону сообщать эту новость остальным.
   Дебора встала рядом с Минголлой, взяла его за руку, словно признавая себя соучастницей, Спарлоу за их спинами спросил оператора:
   – Все заснял? – И затем: – Ну хоть что-то. Он подошел к Минголле и резко сказал:
   – Потрудитесь объяснить, зачем вы это сделали. – В голосе звучала горечь и усталый сарказм. – Вас, очевидно, что-то подтолкнуло, импульс варвара? О боже!
   Минголла слышал, как жужжит камера.
   – Так было нужно... что тут скажешь?
   – А вы знаете... – Голос Спарлоу заметно окреп. – Вы знаете, через что нам пришлось пройти, чтобы сохранить этот шедевр? Знаете?.. – Он брезгливо махнул рукой. – Куда там!
   – Какая разница, – сказал Минголла. – У вас ведь все заснято. – Он кивнул в сторону камеры. – Это даже лучше, чем сама картина, правда?
   – Подобная потеря... – начал было Спарлоу с высокопарной серьезностью, но Минголлу захлестнуло волной гнева – он выхватил у Деборы автомат и наставил на музейщика.
   – Снимаешь? – спросил он у оператора, затем опять повернулся к Спарлоу: – Это твой звездный час, мужик. Поделись мыслями о смерти как искусстве. Последнее слово о творческом процессе?
   Дебора потянула его за руку, но Минголла оттолкнул ее.
   – Брось ты это дело, – вмешался Тулли. – Парень того не стоит.
   – Ну зачем так нервничать, – проговорил Спарлоу. – Мы...
   – Зачем? – оборвал его Минголла. – А ты пошевели мозгами! – Такой злобы он не помнил давно, наверное со времен Железного баррио, но не совсем понимая, что с ним происходит, – дело было в картине, в том, как она подтверждала горькое будущее, – Минголла чувствовал, как ему все сильнее нравится это состояние – острота и безжалостное буйство. Он щелкнул предохранителем, Спарлоу побледнел и отшатнулся.
   – Прошу вас, – сказал он. – Прошу.
   – Я б с радостью, – ответил Минголла, – но меня так захватило творчество, какое тут на хуй милосердие. Ты что, не видишь неотвратимость момента? Врубись, я говорю о серьезных вещах. Из полусвета войны является идеальный критик, палит в самое сердце картины, после чего обращает оружие на человека, чьи действия вопиюще противоречат формальному императиву работы.
   – Пленка кончилась, – объявил метис-оператор. Ситуация его, похоже, забавляла, и Минголла сказал, что подождет, давай перезаряжай. Дебора и Тулли уговаривали его, но он рявкнул, чтобы они заткнулись.
   – Ради бога! – Спарлоу оглядывался по сторонам, искал помощи, но ничего не находил. – Вы меня убьете... Не нужно!
   – Я? – Минголла стукнул себя в грудь. – Ты не понимаешь, старик. Я всего-навсего воплощенное вдохновение картины, которая...
   – Готово, – объявил оператор.
   – Отлично! – В голове у Минголлы пели, стонали солнечные лучи, жужжали насекомые, и он сказал себе: «Я все-таки пущу в расход этого кретина, а что, он действует мне на нервы, проклятый идиот верит...»
   – Хватит, Дэвид. – Дебора отвела дуло автомата в сторону и прижалась к Минголле. – Хватит, – повторила она мягко.
   Она вливала в него спокойствие, и, как ни пытался Минголла этому сопротивляться, ничего не выходило. Опустив автомат, он посмотрел поверх ее головы на застывшего на деревянных ногах Спарлоу.
   – Пошел на хуй, – сказал он, только теперь осознав, насколько был близок к тому, чтобы все потерять, вернуться опять к своему былому безумию.
   Спарлоу нырнул за спину оператора и, закрываясь им как щитом, метнулся к двери. Уже в доме он высунул наружу голову и прокричал:
   – Ты сумасшедший, знаешь? Отведите его к врачу, леди! К врачу!
   Голова казалась продолжением вырезанного в стене фриза: юная пара рука об руку и два старика поодаль о чем-то шепчутся, очевидно об этой паре. Минголла вдруг подумал, что хорошо бы снять собственное кино. День за днем гонять этого Спарлоу по развалинам, снимать на пленку его жуткое убожество, записывать все более бессвязное словоблудие об искусстве, и пусть эта болтовня обретает смысл в концепции фильма и на фоне артефактов. Назвать кино «Хранитель музея». Вообще-то, есть дела поважнее... но сейчас он не мог о них думать.
   – Пошли. – Дебора взяла его за руку.
   Они зашагали вверх по склону к КПП, к «мустангу», вокруг которого уже собрались солдаты.
   – Да-да! – орал Спарлоу. – Идите прочь! Осквернили искусство, а теперь уходите. – Расхрабрившись оттого, что они далеко, он даже отошел на пару шагов от двери. – И чтоб больше не появлялись! Только суньтесь, уж я вас встречу! У меня пистолет есть! Стрелять большого ума не надо! – Он еще разок шагнул в их сторону и потряс кулаком – последний защитник этой маленькой размалеванной крепости. Сказал что-то оператору, потом опять заорал, но голос его слабел, почти терялся в хрусте ковра из сосновых иголок. – Смеетесь! – доносились крики. – Смейтесь, смейтесь, думаете, только дураку есть дело до красоты, до силы этих стен! Думаете, я сумасшедший!
   Спарлоу подождал, пока оператор перейдет на новое место, чтобы фрески тоже попали в кадр.
   – Я не сумасшедший! – Он взвизгнул, рванулся вперед, но, пробежав пару шагов, метнулся в сторону.
 
   С гребня высокого холма взгляду открылась сердцевина войны. У подножия гряды начиналась длинная извилистая долина, иссеченная настолько сложной путаницей троп и тропинок, что она казалась охряной паутиной, в нитях которой, словно останки паучьих жертв, запутались обугленные танки, растерзанные джипы и скорлупки сбитых вертолетов. Черные нити дыма, поднимаясь над свежими воронками, свивались в сетку над вершинами дальних холмов, а прямо внизу лежал опрокинутый на бок бронетранспортер с рваной дырой в крыше, из которой валило смешанное с дымом пламя. Вокруг транспортера в полном боевом снаряжении валялись трупы, несколько человек в грязно-оливковых футболках и камуфляжных штанах упаковывали их в похоронные мешки, а еще двое поливали огонь пеной из белых пластиковых рюкзаков. Дым заволакивал солнце, и оно сияло уродливым желто-белым цветом перекисшего кефира. Повсюду сновали вертушки – совсем близко, чуть подальше и, точно жирные мухи, у противоположного изгиба долины. Сотни. Их шелестящее гудение словно задавало возбужденный ритм работе пожарных и похоронной команды. Время от времени вдалеке что-то взрывалось: фугас, грохот, новая волна дыма, суета вертушек, огонь с ракетных пилонов. Но, несмотря на всю эту активность, несмотря на слаженность людских действий и грохот сражения, в картине чувствовалась усталость – неторопливая аккуратность проглядывала в реакциях людей и вертолетов, а потому Минголла нисколько не удивился, узнав, что битва за долину тянется уже много месяцев.
   – И хоть бы кто дотумкал почему, – сказал сержант, провожая всех четверых к лифту, что спускался под холм. – Бобиков можно раздолбать хоть сейчас, а мы все отбиваемся. Только и остается – верить, что кто-то там наверху знает, к чему вся эта хрень.
   Сержант был невысоким лысеющим воякой лет уже почти пятидесяти, невзрачным, пузатым, увешанным оружием – явно из тех, для кого вера не пустой звук. На шее у него болтались два серебряных креста, и очень легко было представить, как он стучит по дереву всякий раз, когда говорит что-то оптимистичное; на правом бицепсе наверняка татуировка «Не доверяй удаче» в окружении рогов изобилия, долларовых значков, пронзенных стрелами сердец и «13» в центре расходящихся волнистых линий, призванных указывать на искрящуюся магию этого числа. Сержант был тугодумом, после каждого вопроса долго чесал затылок, а когда молчал, то рассеянно и тупо таращился на дверь лифта. Минголла присматривался к знакам.
   Коридор, в который они вышли из лифта, был обшит таким же белым пенопластом, как тоннели на Муравьиной Ферме, повсюду толпились и куда-то спешили множество младших офицеров. В самом конце коридора путешественники вошли в дверь, и сержант сказал сидевшему за столом капралу, что это разведчики явились к майору Кэйбел. Капрал нажал кнопку зуммера, внутренняя дверь распахнулась, и они вошли в комнату, где стояли стол, стулья вокруг него, стулья у стен и раскладушка в углу.
   Майор Кэйбел оказалась женщиной лет тридцати, смуглой, хрупкой и симпатичной, хотя тусклые каштановые волосы и напряженное лицо неизбежно превращали ее миловидность в чопорность старой девы, – Минголле тут же пришла на ум училка с фронтира, брошенная женихом и застрявшая на долгие годы среди ветров прерии. Накинув форменное платье поверх футболки и камуфляжных штанов, она пригласила их войти. Майор быстро согласилась переправить группу на следующее утро через долину и дать им в провожатые разведывательный патруль; но когда Минголла предложил, что лучше бы на вертолете, ответила, что с патрулем безопаснее: на том конце долины вертолеты постоянно сбивают. Посмотрев на часы, она сказала, что к услугам гостей койки и душевые, но после спросила Минголлу, не трудно ли ему задержаться для короткого разговора. Деловой вопрос, пояснила она. Проводив остальных за дверь, майор Кэйбел словно ослабила пружину, сбросила с себя четыре или пять лет, а заодно и хрупкость; она откупорила бутылку джина и пододвинула Минголле стул – от такого обращения тот почувствовал себя неуютно.
   – Надеюсь, вы не возражаете против небольшого разговора, – сказала майор, наполняя Минголлин стакан. – Так редко удается поговорить с нормальными людьми.
   – Почему?
   – Место такое... невероятные интриги. Средневековье! Лейтенанты подсиживают капитанов, капитаны друг друга, а заодно и меня. Все потому, что никак не закончится операция. Людям скучно, и за неимением лучшего они занялись карьерными подвижками.
   – Вы серьезно?
   – О да! Если бы они позволили мне победить – уверяю вас, это вопрос нескольких дней, – все было бы в порядке. Но командование настаивает на сдерживании. Одному Богу известно зачем! – Большим пальцем правой руки она потерла суставы левой. – Это действительно невероятно. Люди дурят друг другу головы... столько жертв. Пишут доносы о том, как и кто себя ведет, потом эти бумаги возвращаются к пострадавшим. Несколько раз я перехватывала доносы на саму себя. Если бы половина всего, что там написано, было правдой... – Она театрально повела плечами. – И вообще, я отрезана от всех возможных... взаимоотношений. Заперта в этом кабинете. Мне постоянно снится один и тот же кошмар. Как будто я на пляже... Белый песок, солнце. Я живу в домике среди дюн. Меня ужасно утомляют прогулки по берегу, это слишком скучно. Не на чем задержать взгляд... даже краски блеклые и уродливые. Я ничего и ни для кого там не делаю. Не прячусь, не ищу уединения. Просто должна там быть. Что-то вроде профессии. Никому не нужна, никто со мной не разговаривает. Фактически не умею разговаривать. Я там навсегда. – Она коротко и нервно рассмеялась. – Недалеко от истины. Итак, – сказала она с подчеркнутым безразличием, – вы из Нью-Йорка. Боже, сто лет не была в Нью-Йорке.
   – Я тоже там давно не был, – ответил Минголла, оглядывая комнату.
   На тумбочке рядом с раскладушкой лежала стопка религиозных журналов, а в тумбочке уместились маленький телевизор, видеомагнитофон и несколько кассет, причем в названиях большинства фильмов бросалось в глаза слово «Любовь». Таков был доминантный узор майорских дум – то, вокруг чего они все время крутились, и по обстановке в комнате становилось ясно, какую именно иллюзию он отражал.
   Чтобы удержать майора на расстоянии – а она уже принялась водить пальцами по его руке и колену, – Минголла стал расспрашивать о ее прошлом. Ему не хотелось открыто отталкивать ее, да и вообще обижать. Несмотря на иллюзии, что-то очень привлекательное было в этой женщине: внутреннее достоинство и сила отвергали надломы, заставляли относиться к ней без унизительной жалости. Минголле редко попадались люди, которых не хотелось бы жалеть.
   – Я поступила в армию, когда умерла мама, – сказала майор. – Разные бывают обстоятельства, иногда люди поступают ужасно глупо. Одному Богу известно, о чем я тогда думала. Наверное, хотела порядка. Порядка! – Она рассмеялась. – Армия вобрала в себя все порядки на свете, а получился бардак.
   Она рассказала, как болела мать, сколько той пришлось вынести.
   – Я делала всю работу, – говорила майор. – Построила вокруг дома каменный забор. Перекопала сад. Обрезала сгнившие корни... жесткие, как стиснутые суставы. – Майор взболтала в стакане джин и уставилась в него, словно надеясь вычитать там пророчество. – Люди просты на самом деле. Когда я приехала, чтобы за ней ухаживать, она затолкала мою одежду в специальный ящик, подальше с глаз. Ерунда, конечно. Просто кусочек ее жизни. Иногда она словно скатывала свою боль в шарики, один за одним, так ей становилось легче. Однажды сказала: «Видишь, семена этой лилии... висят на листьях. Возьми самые большие. Только не пересуши. Посади в дальнем конце сада». Когда я это исполнила, ей стало легче. – Майор подлила Минголле джина. – Сестра приехала помогать. Мы не виделись много лет. У нее появился южный акцент, на цепочке она теперь носила золотую карту Техаса. Сказала, что любит меня, но я с трудом ее узнала. Муж у нее техасец, пишет книги про всякие ужасы. Что-то я читала. Неплохо, но меня не трогает. Максимум – что-то вроде нездорового пессимизма. Наверное, мне трудно влезть в шкуру вампира-самоненавистника.
   Она встала, подошла к дверям, остановилась и оглянулась через плечо на Минголлу; когда их взгляды встретились, она отвернулась.
   – Не могу понять, почему именно я тут за все отвечаю, – продолжала майор. – Знаю, что конкретно привело меня на эту должность, полковник погиб и все такое, но это же не имеет никакого смысла. – Она рассмеялась. – Конечно, на самом деле я не отвечаю ни за что. Да и никто не отвечает... а если и есть такие люди, то они плохо понимают, что делают. Вы знаете, я теряю ежедневно сотню бойцов, даже когда затишье. Сто человек! – Она опять подошла к двери, повертела ручку. – Напрасно я говорю это все разведчику. Вдруг донесете.
   – Я не буду на вас доносить.
   – Простите, – сказала она, подходя поближе. – Я не это имела в виду. Мне почему-то неловко рядом с вами.
   – Может, мне лучше уйти?
   – Может быть. – Она упала в кресло. – Почему всегда одно и то же?
   – Что одно и то же?
   Она смущенно отвернулась.
   – Меня постоянно тянет к мужчинам... к чужакам. Это... даже нельзя сказать – тянет. То есть я чувствую, как это начинается, понимаете? Чувствую, как реагирует мое тело. И стараюсь контролировать. Сознание не участвует, понимаете? По крайней мере, сначала. Но я не могу остановиться, не могу притормозить. А потом включается сознание тоже... хотя даже тогда я знаю, что это не настоящее, просто... Не знаю, что это. Но не настоящее, точно. – Похоже, майору очень хотелось, чтобы ее переубедили.
   – Я могу помочь, – сказал Минголла.
   – Это невозможно. Вы не знаете, что со мной происходит, а если бы и знали... – Она прищурилась. – Что вы замышляете?
   – Ничего, – ответил Минголла и стал вгонять ее в сон.
   – На кого вы работаете? – спросила майор, потом зевнула.
   Среди всех узоров ее сознания один был явно поврежден, структура его казалась пластичнее, и влиять на него было легче, чем на другие, так что, пока майор клевала носом в кресле, Минголла возился с этим узором, менял, уменьшал его доминацию. Работа требовалась кропотливая. Слишком легко было промахнуться и вообще разрушить узор. Разрушить сознание этой женщины, превратить ее в собранные заново человеческие обломки – как дон Хулио, Амалия и Нейт. Прозрачное спокойствие не отпускало Минголлу все то время, пока он работал, и вместе с покоем приходило новое понимание разума. Минголла видел, как все мысленные узоры подчиняются главному, как в течение жизни они сплетаются в замысловатую, но заранее предопределенную сеть, что соединяет этот разум с мириадами других, и спрашивал себя: что, если его вера в таинственные и сверхъестественные совпадения была на самом деле смутным пониманием сути мышления, а те мистические свойства, которыми он всегда наделял реальность, действительно имели смысл?.. Слишком о многом предстояло подумать, слишком многое понять. Женская рука на фреске, девочка-христианка, которую он будет лечить в каком-то возможном будущем, ощущение, что он как-то разобрался с Исагирре. Даже прозрачное спокойствие, которое охватило его сейчас, тоже требовало осмысления – оно казалось симптомом более глубокого и сложного понимания, ожидавшего Минголлу в будущем. Все это, собранное вместе, составляло вселенную, чья сложность не желала делиться на категории и чей истинный характер не укладывался в определения магии или науки. Минголла сомневался, что когда-нибудь сможет понять ее всю, но надеялся в один прекрасный день выйти за границы, казавшиеся раньше очевидными.
   Он разбудил майора, и та подскочила с обалдевшим видом.
   – Вы, должно быть, смертельно устали, – сказал он.
   Она подавленно рассмеялась:
   – Я все время устаю, – и сжала виски ладонями.
   – Как вы себя чувствуете? – спросил он
   – Не знаю, – ответила майор. – Яснее, кажется. – Она буравила его взглядом. – Вы со мной что-то сделали?
   – Нет, клянусь... Вам нужно было поспать, только и всего.
   – Я просто не понимаю, – проговорила она. – Минуту назад я была в отчаянии из-за...
   – Наверное, стресс, – предположил Минголла. – Вот и все. Стресс иногда творит смешные штуки.
   – Господи, что с нами делает эта война, – вздохнула женщина. – Нельзя даже просто хорошо себя почувствовать – подозрительно.
   – Вы по-прежнему хотите, чтобы я ушел?
   Отвечая, майор словно сверялась со своим внутренним голосом.
   – Нет, – вспыхнула она. – Давайте еще немного выпьем, и вы расскажете мне о Нью-Йорке. И о себе. Вы почти ничего мне не рассказали. Конечно, с разведкой всегда так... из них не вытянешь даже самого простого. – Она потянулась к бутылке, но по дороге застыла. – Вы же не из разведки, правда?
   – Почему вы так решили?
   – Все разведчики, которые мне попадались, держались холодно, накачивались бурбоном и только и знали, что вынюхивать красную угрозу, словно жить не могли без коммуняк. Вы на них не похожи.
   – Наверное, я новой породы.
   Перед тем как налить в стакан джина, майор долго изучающе смотрела на Минголлу.
   – Это точно, – сказала она.
 
   Патруль, сопровождавший их через долину, состоял из десяти человек, неуклюжих и в полном обмундировании похожих на инопланетян; на щитках мелькали буквы и цифры внутришлемных компьютерных дисплеев, мозги накачаны самми. Луны не было, но пока они пробирались сквозь заросший кустами склон, в небе то и дело вспыхивали огни, взрывы швыряли вверх пучки оранжевого пламени, оно вскипало у самых облаков, а с круживших над головами вертолетов лился радужный дождь трассирующих пуль – косой ливень ревущего света выхватывал силуэты веток и листьев, мерцал на щитках солдатских шлемов. Потом из-за облаков показалась луна, но ее блеска никто не заметил. Всем им выдали горловые микрофоны с миниатюрными наушниками, так что можно было говорить с солдатами, и, слушая их высокие голоса, Минголла изумлялся тому, в какое радостное возбуждение приводит их это нечеловеческое представление.
   – Сукин сын! – воскликнул один – пацан по имени Бобби. – Гля, куда херачит! Прям в бак.
   Сержант патруля, жилистый светлокожий негр по имени Эдди, ответил:
   – Без базара! Погоди, допрут до танков. Бля, один уже допер – прям Четвертое июля. Все ракеты на хер... красные, зеленые, огонь полосами. Ни хуя себе, крутняк работка.
   – Видал я и не такое, – проворчал Бобби. – Скажешь, нет? Я тут почти столько, сколько ты.
   Эдди хмыкнул.
   – Так, блядь, обдолбаться – еще и не то увидишь.
   – Эй вы, козлы, – раздался третий голос, – прикусите язык! У нас тут леди.
   – Заткни ебало, Себо, – снова встрял Бобби. – Баба из разведки. Перед тем как слать, ее там переимели по-всякому. А то... Ого! Клево! Гля, как эту суку рвануло! Прям в середине золотая херовина, видали? Ни хуя себе! Интересно, с чего эти фрито золотым огнем горят?
   – Сала много жрут, – предположил кто-то новый.
   Минголле стало не по себе, и он подошел поближе к Деборе. В отблесках взрывов ее глаза вспыхивали красным, а тени рук казались семипалыми.
   – Держись, – сказал он, просто чтобы что-то сказать и забыв о микрофоне.
   – Сдается мне, – сказал Бобби, – эти чувачки слабы на передок.
   – Прикинь, как она подмахивает, – сказал Себо. – Научили небось в разведке нехилым фокусам.
   – Заткни хлебало! – крикнул Эдди.
   – Прикинь, у нее там мышцы такие обученные... агентов раскалывать.
   – Я кому сказал, заткнись!
   – Имею право помечтать, – не сдавался Себо. – А если они вдвоем, тощенькие такие, у одной роза в глазу.
   – Мечтай, мечтай, – сказал Тулли. – Только смотри по сторонам, а примечтается тебе один большой ниггер... понятно?
   – Не лезь к нему, Себо, – сказал Эдди. – Мужик, похоже, всерьез.
   – Всерьез? Говно! – хихикнул Себо. – Не та война для серьеза.