– Дэвид? – Мать потянулась к нему и только потом вспомнила, что прикоснуться невозможно. Она посмотрела на отца: тот похлопал ее по руке, изобразил недоуменную улыбку и сказал:
   – Надо же, как они тебя, ты похож на...
   – На бобика? – подсказал Минголла, его раздражала отцовская невозмутимость.
   – Если ты предпочитаешь это слово, – холодно ответил отец.
   – Не беспокойтесь. Складочки, подтяжечки, там подмазать, здесь подкрасить. Но я все тот же американский мальчик.
   – Извини, – сказала мать. – Я вижу, что это ты, но...
   – Все в порядке.
   – ...сначала опешила.
   – Все в порядке, правда.
   Минголла не ждал от звонка чего-то особенного, хотя ждать хотелось – хотелось их любить, хотелось быть честным и открытым, но теперь он смотрел на родителей и понимал, что им нужна беседа в тон обоям, не более того; все его чувства куда-то делись, и страшно не хотелось выкапывать из прошлого всякое старье и заново завязывать с папой и мамой хоть какие-то отношения. Они рассказали о поездке в Монреаль.
   Красиво там, наверное, ответил Минголла. Они взялись расписывать вечеринки в саду и морские прогулки вокруг Кейпа. Хорошо бы мне туда, сказал он. Они пожаловались на астму и аллергию, потом спросили, осознал ли их сын, что ему уже двадцать один год.
   – По правде говоря, – Минголла устал от стандартных ответов, – я осознал, что мне тысяча.
   Отец фыркнул.
   – Избавь нас от мелодрам, Дэвид.
   – От мелодрам? – Всплеск адреналина заставил Минголлу вздрогнуть. – Ты серьезно, папа?
   – Я предполагал, – сказал отец, – что в твоих интересах сделать этот разговор приятным и ты постараешься держаться в рамках.
   – В рамках. – Смысла это слово не имело, только горький и пресный вкус. – Ага, хорошо. Я думал, мы поговорим по-человечески, но в рамках – это здорово. Отлично! Давайте! Теперь ты спросишь, как я поживаю, а я отвечу: прекрасно. Я спрошу, как бизнес, и ты скажешь: неплохо. Мама вспомнит, как там мои друзья и кто чем занимается. А потом, если я удержусь в рамках, ты произнесешь короткую речь о том, как вы мной гордитесь. – Минголла зашипел от омерзения. – Значит так, папа. Мы это пропустим. Давайте уж просто сидеть, блин, пялиться друг на друга и делать вид, что разговор приятный.
   Отец прищурился.
   – Я не вижу смысла это продолжать.
   – Дэвид! – Мать умоляюще смотрела на него.
   Минголла не собирался извиняться, ему нравилась собственная злость, но, помолчав некоторое время, он смягчился:
   – Что-то я нервничаю, папа. Извини.
   – Я одного не понимаю, – произнес отец, – зачем тебе понадобилось нас убеждать, как тебе тяжело? Мы с мамой прекрасно это знаем и все время о тебе беспокоимся. Мне просто казалось неуместным обсуждать это беспокойство в день твоего рождения.
   – Да, конечно, – выдавил Минголла.
   – Извинения принимаются, – все так же четко ответил отец.
   Остаток беседы Минголла с безупречной фальшью отбивал вопросы, потом экран погас, посерел, и такой же серой стала Минголлина злость. Он лежал на диване, нажимал кнопки пульта, перескакивал с автогонок на ток-шоу, потом на пуантилистские точки, которые вскоре развернулись в панораму блеклых развалин. Минголла узнал Тель-Авив и вспомнил черное пророчество о том, что в день его рождения на какой-то город обрушится атомная бомба. Изображение расплылось, и Минголла надавил на следующую кнопку. Опять руины, камера ползет вдоль одинокой стены, мимо перекрученных брусьев, груд кирпича. Над городом бурлили тучи, их потрепанные края отсвечивали серебром; на бледной полосе горизонта, словно клыки, вгрызались в небо остовы домов. Звука не было, но Минголла подкрутил громкость, и тут раздались блюзовые гитарные аккорды, синтезатор, вой саксофона, женский голос... видимо, из другого канала.
   – ...последний хит Праулера – «Блюз Небесам», – говорила ведущая. – Будем надеяться, он не покажется нашим любителям музыки слишком тоскливым. Хотя стоп! Ведь тоска нынче повсюду, разве нет? Считайте ее просто новым настроением... как наркотик, понимаете. Тоска сделает ваш обычный оптимизм чуть более рельефным, добавит сладости.
   В Тель-Авиве пошел дождь, плотный и моросящий, и музыка звучала акустическим повтором этого дождя, темных туч, что зловеще наплывали на город.
   – Итак, Праулер! – объявила ведущая. – У микрофона легендарный Джек Леско. Расскажи им про настоящий мир, Джек!
 
По кухне Лени бродит в одной ночной рубашке,
Смолит бычки из пепельниц, и на часы глядит, и роется в бумажках.
А я, по струнам бряцая, в окно смотрю на серую погоду
И на пустой проспект внизу, где злые тени бродят.
Сбежал мудак, – вдруг шепчет Лени, – как можно верить психам.
Сбежал и деньги все унес, – клубится дым, как серый мох.
Я говорю: спокойно, детка, вдохни снежка, пока все тихо.
Она смеется: без отравы никто прожить не мог.
 
   Унылая композиция, история двух торчков, что маются в этой тяжелой ночи, звучала словно голос болтавшегося по городу призрака, втягивала Минголлу в себя, тащила за собой, заставляла думать, что и сам он со своей расстроенной вдрызг памятью и эмоциями – тоже призрак и что место ему в Тель-Авиве среди духов, там он утешит или развлечет их своим обществом из плоти и крови. Мысль была ясной, как пророчество, но Минголлу настолько поглотили музыка и город, что он не стал додумывать ее до конца. Эти развалины до жути ему подходили: он и сам был сейчас развалиной человека, в котором зарождалась сила, готовая превратить в развалины все вокруг.
   – Дэвид, – раздался у него за спиной голос доктора Исагирре. – Пора на укол.
   – Секунду... Только песню дослушаю.
   Исагирре неохотно согласился и, что-то пробурчав, подошел к экрану. Доктор был бледен, длинноног и длиннорук; козлиная бородка цвета соли с перцем, редкие седые волосы и постоянная страсть на лице – таким бы стал орлиноносый Христос Эль-Греко, когда бы дожил лет до шестидесяти, слегка располнел, облачился в накрахмаленную гваяберу и слаксы. Доктор всмотрелся в руины, словно искал, не выжил ли кто, затем извлек из кармана очки и картинно водрузил на нос. Он всегда подчеркивал жесты и, как подозревал Минголла, делал это сознательно. Исагирре был настолько уверен, что контролирует свою жизнь, что забавы ради собственноручно выкроил себе детали характера; существование он превратил в игру, ежечасно проверяя, выдержит или нет столь элегантная оболочка тупую неэлегантность мира.
   – Тель-Авив, – сказал Исагирре. – Ужасно, ужасно.
   Он подошел к дивану и сочувственно сжал Минголлино плечо как раз в тот момент, когда через город с востока на запад пронеслось звено вертолетов. Возможно, кадры что-то в нем задели, а может, всему виной прикосновение Исагирре, но как бы то ни было, глаза Минголлы наполнились слезами, и его захлестнул поток мыслей и чувств, в которых смешались стыд перед родителями, злость на Исагирре за то, что доктор все это видит, и отвращение к самому себе из-за того, что он не может перед лицом трагедии Тель-Авива забыть о тривиальном и личном.
 
А дождь все льет, все льет по крапчатой стене.
Темно, темно, лишь одеяло торчит в раздолбанном окне.
И старый хрен, в пакетах руки, стоит, стоит на мостовой.
Темны глаза, как две медяхи, и тапок на ноге чужой.
Какой-то хмырь орет: ну тряпки, псих, где б мне такие взять.
А старый хрен глядит, глядит куда-то... туда, где нечего терять.
 
   Минголлу потрясала пустота этих руин и этой песни. В пыли валялись белые цветы, похожие на мятые бумажки; на один наехала камера, показала, как от радиации чернеют лепестки, и в этот миг отождествление стало настолько полным, что Минголла почувствовал, как точно так же чернеют в пыли его сознания когда-то прежде белые мысли. Заброшенность Тель-Авива пронзала его ледяным дождем, засеивала пустотой, влекомый ею он поднялся на ноги и тут же схватился за диван, чтобы не улететь к потолку.
   – Не хочешь больше слушать? – Судя по голосу, Исагирре забавлялся.
   – Не-а.
   – А то смотри. Время еще есть.
   Минголла качнул головой: нет, потом еще и еще, как будто надеялся вытрясти все эти «нет», все отрицания, он махал головой все неистовее, и, когда Исагирре обнял его за плечи, Минголла был ему отчаянно благодарен и мечтал только об одном – чтобы его увели наконец от Тель-Авива и Праулера; он был вполне готов к уколу.
   Треск в кустах. Минголла посмотрел в одну сторону, в другую, решив, что это наверняка Тулли, но футах в двадцати стоял тощий чернокожий – из обитавших поблизости островитян. Эти ребята взяли в привычку ходить за ним по округе, пятясь всякий раз, когда он поворачивался к ним лицом, как будто чувствовали в нем жутковатую магию. Островитянин нырнул в кусты, Минголла успокоился и вытянул вперед ноги. Край солнца перечеркнула верхушка кучевого облака, превратив сияние в широкий веер водянистого света, оконечности кустов прибило порывом ветра. Минголла закрыл глаза, млея от тепла и хмельного покоя.
   – Ну ты и дурак, – раздался сверху рокочущий голос.
   Минголла резко выпрямился, моргнул. Уперев руки в бока, над ним до самого неба возвышался черный гигант Тулли.
   – Набитый дурак и есть, – подтвердил он. – Сколько я вожусь с тобой и с этим блоком, а ты сидишь тут и моргаешь – маяк хренов. Чем занят, друг? Ворон считаешь?
   – Я...
   – Заткни свою мудацкую пасть! Вот это, – он стукнул себя в грудь, – это – хороший блок. А это – нет! – Будто открыли дверь топки, и Туллино тепло накатилось на Минголлу. – А у тебя вот что. – Тепло отступило и исчезло совсем, потом накатило снова. – Пинков тебе за такое надавать!
   Солнце висело точно за головой Тулли – золотая корона, обрамлявшая черный овал. На Минголлу накатывала слабость, чем дальше, тем больше, как будто в нем разматывались нити и всасывались во тьму. Перепугавшись, он рефлекторно оттолкнул Тулли, но не руками, а сознанием, и запаниковал еще сильнее: он вдруг словно погрузился в стаю электрических рыб; тысячи рыб касались его боками и плыли дальше. Прямо на него несся огромный кулак Тулли, но это рыбное электричество, а вместе с ним возбуждение и сила поглотили Минголлу настолько, что он застыл, не в силах уклониться, – кулак угодил в темя и свалил его на землю.
   – Нет у тебя еще силы со мной тягаться, Дэви. – Тулли присел на корточки. – Но знаешь, друг, я ждал, когда тебя прорвет. Теперь можно начинать всерьез.
   В голове стучало, нижнюю губу щекотала трава. Минголла таращился на носки Туллиных теннисных тапок и отвороты синих брюк. Он с трудом поднялся и привалился к стене; его мутило.
   – Поймал ты меня, друг, а то с чего бы я стал тебя дубасить.
   Тулли усмехнулся, сверкнув золотыми коронками, – добродушие в нем прикрывала злобная маска с вытравленными глубокими линиями вокруг глаз и рта. Он был огромен, и все в нем было огромным: руки, в которых тонули кокосы, грудь в броне из мускулов и постоянная аура примитивного мужества, сбивавшая Минголлу с толку. В волосах прожилки седины, на шее борозды, глаза желтоватые; однако натягивавшие белую футболку бицепсы могли бы принадлежать человеку лет на двадцать моложе. Над левым глазом у Тулли розовел крючковатый шрам, выделяясь на угольно-черной коже, словно жилка редкого минерала.
   – Черт! – выругался Тулли. – Из тебя будет толк! Ты ж меня чуть не свалил тем пинком.
   Минголла перевел взгляд на крышу отеля. Проводил глазами летевшую над ней цепочку пеликанов, словно расшифровав линию из закодированных слогов.
   – Страшно, друг, я знаю, – говорил Тулли. – Ты сейчас как малолетка, сил сперва наберись, потом ко мне полезешь... нормально. Наркота эта, она ж впихивает тебя в новый мир, не шутка, особенно когда прошел через такое. Но я за тебя, Дэви. Не сомневайся. А коли я с тобой суров, так в новом мире ты сам всяко будешь суровым.
   Должно быть, Минголла смотрел на него слишком недоверчиво, потому что Тулли расхохотался, однако смех прозвучал утробно и невыразительно, точно львиный кашель.
   – Ну, мы с тобой еще помахаемся, друг, – сказал он. – Это как с моим папашей. Вот, я тебе скажу, крепкий был мужик. Как припрется к ужину пьяный, так и орет на меня: «Пацан, от такого урода, как ты, кусок в горло не полезет. Марш под стол! Пока не пожру, чтоб я тебя не видал». А когда я не слушался, он сам меня пихал! – Тулли дружески ткнул Минголлу кулаком в ногу. – Вот представь, что я приказал тебе лезть под стол. Что будешь делать?
   – Пошлю на хуй, – ответил Минголла.
   – Ишь ты. – Тулли поскреб шею. – Что ж, поглядим. Эту ночь ты сидишь на улице, Дэви. В отель не ходи. Сиди и думай про то, что дальше.
   – Откуда я знаю, что дальше?
   – Хороший вопрос. Лады, заглянем в будущее. После учебы экзамен. Отвезут тебя в Ла-Сейбу, оттуда сам пролезешь в Железное Баррио и прибьешь кой-кого силой сознания.
   От мысли, что убийство станет для него экзаменом, Минголла застыл, а слова о Железном Баррио свели на нет всю его воинственность.
   – И не вздумай соваться сегодня ночью в отель, Дэви. – Тулли встал и принялся разминать спину, поворачивая торс из стороны в сторону. – Думай, как управишься без меня в Баррио. А если поймаю до утра в отеле, пеняй на себя. Про это можешь даже и не думать.
 
   В изгиб бетонной стены был втиснут сарай с жестяной крышей, в котором когда-то выдавали напрокат акваланги; ближе к вечеру Минголла туда забрался, решив, что дождется, пока все уснут, а затем проберется в отель. Когда он переступил порог сарая, из-под стоявшего посреди комнаты деревянного стола выскочил краб-привидение и, процарапав в пыли цепочку следов, исчез в щели между досками. Проливаясь сквозь дырявую крышу, косые золотые лучи рисовали на полу яркие кляксы; пыль, поднятая шагами Минголлы, кружилась в потоках света, как будто в каждом луче вот-вот появится что-то новое. На столешнице валялись четыре ржавых баллона из-под сжатого воздуха, соединенные между собой прядями паутины и напоминавшие в полумраке огромные капсулы с засохшей кровью.
   Минголла сел у дальней стены рядом со стопкой пожелтевших аквалангистских журналов. От нечего делать пролистал один из них и фыркнул, обнаружив на первой странице рекламу островных курортов. «Пиратская бухта», «Веселый Роджер» и так далее. Отели и пансионаты стояли теперь пустые, пляжи охранялись патрульными катерами, туристы боялись ракет, а потому держались подальше... хотя на остров ни разу никто не напал. Что странно. По логике вещей Роатан был хорошей целью: изолированный остров, компьютерная база ЦРУ, вполне досягаем для ракет, бомб и даже десанта. Остров не трогали, и это совершенно очевидно противоречило здравому смыслу, – однако, думал Минголла, если эта война что-то и производила в достаточных количествах, то уж точно не здравый смысл – наверняка есть абсурдная причина, путаница из марксистских и капиталистических нелепиц, например обмен иммунитетами, когда стороны договорились оставить в покое компьютеры друг друга, чтобы отмерять смерть и разрушения предсказуемыми дозами. Сам факт, что такая мысль пришла ему в голову, – а она казалась Минголле весьма зрелой, остроумной и беспристрастной, одной из тех, по которым люди судят об объективности взрослого человека, – свидетельствовал, решил Минголла, о том, что он, во-первых, поправляется, во-вторых, все больше привыкает к разъедающим страстям войны и, в-третьих, делает очевидные успехи.
   Он перевернул страницу: на весь разворот бирюзовая глубина, сквозь которую, почти теряясь среди ярких разноцветных рыбок, плыли ныряльщики в красных и желтых костюмах. Чем-то эта картинка показалась Минголле знакомой, и немного погодя он вспомнил, что произошло сегодня утром между ним и Тулли. Так и есть: он плыл в сознании Тулли, нырял в его электрические глубины, а вокруг мельтешили рыбки Туллиных мыслей. И теперь он знал точно, что там на самом деле намного глубже. Ему представлялся лабиринт коралловых рифов, в которых обитают замысловатые, как горгонарии, образы.
   В сумерках читать стало невозможно. С севера наползли грозовые тучи, и на крышу брызнуло дождем; под прикрытием облаков подкралась темнота, сквозь дырявую крышу теперь сочился лунный свет, окрашивая пол сарая в цвет серой лаванды. Над столом висела лампочка; Минголла встал, подошел к двери и щелкнул выключателем – к его удивлению, лампочка зажглась, затопив углы сарая белым сиянием. Вокруг тут же закружились мотыльки, отбрасывая на стены шрапнельные тени. Минголла вернулся в угол и снова взялся за журналы, вполуха прислушиваясь к ветру и шуму прибоя в рифах. Затем что-то скрипнуло, Минголла поднял глаза и увидел в дверях худую темнокожую женщину в ветхом платье, выцветшем до бледно-коричневого цвета. От неожиданности он сделал то же, что раньше с Тулли: толкнул ее сознанием. И опять погружение, возбуждение и сила. Только на этот раз сопротивления не было, и Минголла понял, что плывет – другого слова не подберешь, – плывет в узоре, в спиральном клубке, но не проваливается в неизведанную глубину, как можно было бы предположить, а словно прокладывает тоннель так, что мысли этой женщины выстраивались вдоль его собственного узора, застывали в нужной ему форме. Он двигался так быстро, что не успевал следить за сложностью самого узора, пока наконец интуитивно не решил, что все в порядке, здесь безопасно, и вынырнул из ее сознания. На штанах вздыбилась ширинка.
   Женщина качнулась, выпрямилась, глотнула воздух – видимо, от неожиданности. Она была молода – лет восемнадцать-девятнадцать, – кожа цвета какао, на носу и щеках россыпь веснушек; симпатичная, смышленое личико чем-то напоминает Дебору, рамка из жестких косичек... Он потерял интерес к женщине, поразившись, что сравнивает ее с Деборой, хотя прошло уже почти полгода. Потом сообразил, что все это время, не выходя на передний план его мыслей, Дебора была там, как подпрограмма, картинка, которую он навещал в снах или просто во время затишья. А еще он понял, что знает ее теперь гораздо глубже, точно вел с ней постоянный диалог, составлял портрет из случайных намеков, запаха и жестов.
   – Я знала, ты прийти, – еле слышно сказала женщина.
   Он снова ее толкнул, направив припрятанное для Деборы желание и понимая уже по ходу дела, что форму этого желания можно чувствовать... да, чувствовать, как подачу в бейсболе, когда стоишь наклонившись, ждешь сигнала и сжимаешь за спиной мяч, перебираешь пальцами швы, пока не найдешь верное положение, – неосознанная, но очень искусная процедура. Лицо женщины ослабло, она часто задышала.
   – Знала, ты прийти, вся неделя, – сказала она, подступая поближе. – У тебя столько силы! – Она погладила красно-зеленую разрисованную ракушку, что свисала на бечевке с ее шеи.
   – Ты кто? – тревожно спросил Минголла, хотя на самом деле его мало интересовало, кто она такая, – он больше надеялся, что ее слова как-то прояснят, кем становится он сам.
   – Я Хетти. – Она упала на колени в двух шагах от него. – В тебе полная сила. В тебе больше силы, чем я знала, и, слава богу, больше удачи.
   Минголла встревожился еще больше.
   – Ты о чем?
   – Сила нести удачу. Это всегда. Новые люди идти к силе, они трогают нас далеко, и можно не бояться.
   Минголла вспомнил чувство защищенности, возникшее после того, как он закончил узор.
   – Мы тоже тебя защита.
   – Расскажи мне об удаче, – попросил он. Она облизнула губы.
   – Об удаче не говорить.
   – Почему?
   – Говорить не объяснит.
   Слова ее затронули в Минголле какую-то струну, он вспомнил, как избегал говорить о ритуале... со всеми, кроме Деборы, в которой увидел очертания новой удачи.
   – Скажи мне, – снова попросил он. – А я дам тебе удачу еще сильнее.
   Смесь недоверия и радости смягчила лицо Хетти, словно он пообещал ей что-то невозможное и чудесное, вроде загробной жизни.
   – Ты делать это для меня?
   – Да.
   Она говорила придыхающим шепотом – теребя ракушку и склонив голову, долго и подробно описывала, как магический узор связывает жизни, как повторения гарантируют безопасность, и Минголла все больше удивлялся, насколько удача Хетти напоминает его собственный ритуал выживания, сверхчувствительность пилотов и другие гватемальские штучки. Все эти модели были одинаково иллюзорны, и если вспомнить, что Хетти – всего-навсего контрольный экземпляр, на котором новоиспеченные медиумы отрабатывали происходившие с ними перемены, то вполне могло получиться так, что за каждый подобный случай должны отвечать сами медиумы, что именно они и породили все эти иллюзии. Минголле очень хотелось списать эти мысли на паранойю, но ничего не выходило.
   Хетти сидела на ляжках, молчала и ждала в награду удачи; подол платья задрался, выставив напоказ тенистую ложбинку между ног. Минголла не мог дать ей удачу, только желание, единственную эмоцию, которой он умел придавать форму. И это желание было в нем сейчас очень сильным. Он жил им, жил скрытой в нем мощью. И куда бы он ни посмотрел, мир словно расцветал под напором его взгляда. Изношенные доски, серебристый бисер света в паутине, рыжее дерево стола – все становилось ярче. А что, если, думал он, сильное желание принесет удачу. Уже направляя его на Хетти, он вдруг увидел, что удача, покровительство фортуны, тоже имеет форму, и включил ее в поток своего желания.
   Хватая ртом воздух, Хетти выгнула спину и растопыренными ладонями принялась водить по животу, груди, расплющивая и уминая округлости. Глядя на нее, Минголла понимал, что подарок – желание и удачу – легко вернуть, что он может взять эту девушку прямо сейчас, здесь, посреди мотыльков и паутины, получится употребление в чистом виде, почти насилие, удовольствие бесплатное и безнаказанное. А хотелось сильно. Напряжение сковало тело, он разрывался от смеси уверенности и робости – словно получив точно в руки пас, таращился в живот защитника и не знал, куда лучше прорываться – вправо или влево, – а потому стоял подавшись вперед, как замешкавшийся ныряльщик, медленно подчинялся силе тяжести и ждал, когда противник увидит – или решит, что видит, – намек на выбранное направление, упреждающе сместит вес, встанет неудобно – и вот тогда Минголла прорвет оборону. Голова Хетти мотнулась из стороны в сторону, бедра приподнялись. На верхней губе и в ложбинке шеи выступил пот. В страсти она была похожа на грациозное животное, и Минголла потянулся к ней, думая о Деборе и о ее грации. Но тут Хетти вскрикнула, встала на четвереньки, воткнулась бедрами в пустоту, закричала опять, на этот раз мягко и хрипло; в ответ на сигнал тревоги в ее сознании замельтешили миллионы рыб, они расплывались в разные стороны, а их место занимал ленивый поток, вялый и лишь слегка подрагивающий.
   Сарай кренился на ветру, крыша дребезжала. Хетти стояла на четвереньках и тупо таращилась на Минголлу сквозь толстые кольца косичек. Теперь он не жалел, что не взял ее, она была слишком легкой добычей, ему не нужна женщина, сквозь сознание которой ходили все кому не лень. Он поднялся на ноги, Хетти следила за ним взглядом; он обогнул ее, подошел к столу, она повернула голову: эмоций не больше, чем у коровы.
   – Вставай! – раздраженно приказал Минголла. Но когда она встала, свесила по бокам руки, раздражение сменилось жалостью, и он спросил, как она себя чувствует.
   – Я... – Хетти машинально разгладила складки на платье. – Все как-то все получает ясно.
   – Что все?
   – Все из удачи.
   По стене забарабанили ветви, на рифе прогрохотала волна.
   – Лучше мы искать других. – Хетти шагнула к Минголле, глаза распахнуты, руки мучают ракушку. – От твоя удача все сгорит.
   Поперек луны неслись серебристо-серые облака, и пространство вокруг отеля заполняла плотная бесшовная темнота. Затем вынырнула луна, и земля стала плавучей мозаикой света и тени: острые стебли, поросль округлых листьев морского винограда, бамбуковые побеги – все это сверкает заплатами лунного света, окружено изнуренной чернотой, шуршит и бурлит, разбрасывая тревожные звуки, хорошо слышные среди длинных гласных ветра и моря.
   Хетти поманила Минголлу:
   – Иди за мной!
   Он махнул ей рукой и осторожно двинулся сквозь заросли к отелю, где между изогнутых пальмовых стволов сияла белая штукатурка, а открытые окна чернели, будто пещеры. Смоляные листья хлестали Минголлу по щекам, словно заряжая энергией: с каждым шагом он становился сильнее, вбирая в себя дикость этой ночи.