И в своем великом царстве стал бы новым королем,
Я бы сжег все церкви к черту, а Лас-Вегас беднякам...
 
   Он снова запнулся, Минголла чуть поддержал его хорошее настроение, и Джек запел в третий раз, но уже совсем другую песню, почти речитатив:
 
Ангел, мой ангел, попробуй услышать...
вдруг ты поверишь, вдруг ты ответишь.
Неужто сигнал мой слабее, чем свет,
неужто заглушат помехи беду?
Мы все потерялись в войне и отчаяньи,
черный ноябрь наши жизни рисует,
а люди чужие проносят молчание
об очень серьезной печали их глаз.
Мы прячемся в храмах, мы веруем в ложь,
но мне не прожить без единственной правды,
которую ты нам на крыльях несешь.
 
 
Ангел, мой ангел, ты видишь, темнеет,
и ветер нас лупит охапками роз,
и льдины чернеют, и лед под ногтями,
мне сердца не жалко, захочешь – бери,
мой ангел, девчонка моя.
Я все поломал, значит, все починю,
как только услышу хоть слово, клянусь.
Ангел, мой ангел, ты разве на небе,
а может, в тюрьме, о свободе моля,
в телах согреваясь, дыханье тая,
сигнал все слабее, и сил больше нет...
 
   – Это не все, – сказал он. – Там еще много.
   – Что ж ты не записываешь, старик? – Джилби помахал мачете, словно выводя буквы. – Возьми бумагу и запиши.
   – Ага, ладно, – согласился Джек, почесывая голову, и вдруг расплакался.
   Гораздо больше сил Минголла тратил на Джилби. Однажды, решив, что тому не повредил бы сексуальный опыт, он отыскал женщину, наплел ей что-то про наставленные рога и притащил в пустой дом; в комнате был постелен ковер с серыми пыльными вмятинами в тех местах, где когда-то стояли столы и стулья. Женщина была толстой и слегка потрепанной, на что Джилби сказал:
   – Ну и корова, прям даже не знаю.
   Женщина улыбнулась и призывно вильнула бедрами.
   – Ладно, – согласился Джилби. – Может, сиськи ничего.
   Минголла оставил их одних, а когда вернулся, оба уже спали, рука Джилби по-хозяйски расположилась у женщины на бедре. Минголла не был уверен, что между ними вообще что-то было, но после этого Джилби стал чуть больше походить на себя прежнего.
   В тот же вечер они вышли к задней стене дворца, откуда хорошо была видна баррикада: длинная стена из непрочных досок, прибитых к дырявому каркасу десяти футов высотой, по бокам две сторожевые вышки столь же шаткой конструкции. Как детские беседки. От баррикады через травянистый луг к далеким зеленым холмам уходила грунтовка, и Минголла представил, как угоняет джип, таранит стену и забирается на эти холмы. Красивая фантазия, но он прекрасно знал, что Дебора ни за что с ним не поедет. Да и вообще, по пути их наверняка застрелят.
   Джек свернулся в пыли калачиком, а Минголла и Джилби уселись на заднее крыльцо. Отсюда было видно, как вдоль баррикады вышагивают стрелки. Сумерки сгущались, и на сине-сером небе появились россыпи звезд. Черные окна домов неподалеку от дворца совсем не отражали свет – обсидиановые прямоугольники в оправе блекло переливающегося камня; ветер гонял по асфальту обрывки целлофана; тощий запаршивевший кот со шкурой цвета варенья подкрался неслышно и остановился почтить их своим холодным любопытством.
   Джилби ковырнул ногой расколотую бейсбольную биту – видимо, чье-то оружие, – поднял ее и повертел в руках.
   – Классно было бы, знаешь, – проговорил он.
   – Что? – Минголла присматривался к темным фигурам стрелков.
   Джилби молчал так долго, что Минголла подумал, не сбился ли тот с мысли.
   – Поиграть, – произнес он наконец. – Классно было б поиграть. А ведь можно.
   – В бейсбол?
   – Ага, собрать ребят. – Не сводя глаз с биты, он качнул ее на пробу.
   Сама мысль о том, что Джилби с его затупленной реакцией будет играть в бейсбол, нагоняла на Минголлу тоску. Он представил, что получится, если состричь эти светло-крысиные патлы, смыть со щек въевшуюся грязь, а лицу придать твердость и мрачноватую снисходительность. Ничего не выходило. Старый Джилби был мертв, новый умирал.
   – Можно ведь, а... можно... – Джилби помахал битой. – Что со мной, старик? Что-то очень хуевое, да?
   – С чего ты решил?
   – Ага... хуево. А ты взялся починить.
   – Ну да, – сказал Минголла. – Что-то сломалось.
   – А ты починишь?
   Врать не хотелось.
   – Вряд ли.
   Джек пошевелился, что-то пробормотал сквозь дрему, и Джилби отвел волокнистый взгляд.
   – Вообще-то, какой с меня игрок... – Слова пробивались медленно, одно за другим, словно капли густого сиропа. – Но чего ж не попробовать. На правом поле хотя бы. Оттуда все равно никогда не выбивают. – Он постучал битой по асфальту. – Нормально, знаешь. Правое поле тоже ничего... там хорошо видно.
   Минголла подтянул к лицу колени, уткнулся в них лбом и закрыл глаза, жалея, что нельзя захлопнуть себя целиком.
   – Я когда-то играл вторым... В лиге Бейба Рута[27]. Крепкая лига, старик. Особенно в Детройте. Ниггеры прутся на всех шипах, да еще скалятся, и все на вторую базу, прикинь. – Он приладил биту на плечо, как для воображаемой подачи. – Джеку похуже, чем мне, а?
   – С ним непросто.
   – Он бы тогда просто смотрел... или спал. Нравится ему спать.
   Классно было бы другое, думал Минголла, – взять пистолет и выстроить в ряд всех Сотомайоров и Мадрадон. Отстреливать им сперва ноги, потом выше, по куску за раз. Или шарахнуть – что там припас Исагирре на случай, если провалятся переговоры; Минголла вдруг понял, что надеется на этот провал и будет только рад, если в один прекрасный день кланы увидят у себя над головой свистящие ракеты.
   – И стукнуть я еще, пожалуй, смогу, если потихоньку, – говорил Джилби.
   – Мы потом это обсудим, ладно? – предложил Минголла. Сердце болталось тяжелым комом, словно было сделано из чего-то жирного и отвратительного вроде лярда.
   – Конечно, ладно. Конечно.
   Звезды разгорались, небо окрашивалось в кобальт. На баррикаде включили прожектор; яркий меч света вспыхивал в окнах пустых домов, качался над головами.
   – Минголла?
   – Чего?
   – Помнишь Бейлора? Где теперь Бейлор?
   – Улетел в Штаты.
   – В Штаты. – Джилби повторил это слово несколько раз, словно хотел как следует осмыслить. – Помнишь, он все книжки читал? Что-то научное?
   – Научную фантастику.
   – Во-во, научную фантастику. – Он как будто приглядывался к названию. – Тупые вообще-то книжки, знаешь.
   – Гм.
   – Только одна ничего. Одну я читал, понравилось.
   По ним снова прошелся луч прожектора; кот метнулся в укрытие, а Джек, прячась от света, перевернулся на другой бок.
   – Ага, одна была ничего, – продолжал Джилби. – Меня даже зацепило.
   – Какая?
   – Про инопланетянина. Про одного... Ну, то есть их где-то там много было, наверное, но пока нашли только одного. С виду ничего особенного. Здоровый такой коричневый камень, только сверху все время что-то вошкается, ну, шевелится, это потому, что в нем полно мыслей, мысли давят на кожу, знаешь, так что форма чуток меняется.
   Когда-то от скуки Минголла прочел почти все книги, что были у Бейлора, но эту он вспомнить не мог.
   – И что дальше?
   – Ничего особенного, – сказал Джилби. – Захотелось, понимаешь, узнать, о чем этот инопланетянин думает, потому что он, говорят, болтался по всему космосу, везде, считай, побывал, ну, интересно же, как оно там все. Ну вот и стали искать, кто прочитает его мысли, только никто не соглашался: мысли у него такие острые, старик, просто жуть! Они резались. Только начнешь врубаться, сразу орешь от боли. Но все равно...
   Джилби увял, и Минголла решил его подбодрить.
   – Ну и как, нашли? – спросил он.
   – А?
   – Кого-нибудь, кто прочел бы эти мысли.
   – А, да... ага, нашли одного пацана, он мог терпеть. Ну вот, садится перед инопланетянином на карачки, трогает его, ну, понятно, и тут до него доходит, что инопланетянские мысли – это просто память крутится под кожей. Он помнит про каждую точку во Вселенной, каждую, которая только есть или была. Ну вот, этот пацан, он, конечно, крут, но даже ему, старик, долго не выдержать, пару минут пощупал эту гору, и все, но хватает, чтоб вытащить одну картинку. После ему больше не взяться, потому что его... его... его терпение, точно, его терпение, оно все кончилось. Но одно воспоминание он все ж таки вытащил, и хорошее.
   – И что... Что за воспоминание?
   – Оно про людей на краю галактики, когда они умирают, их складывают в большие черные корабли и пускают плавать по всему космосу, а время от времени на каждый корабль залазит капитан и гонит к центру галактики, там звезды сидят так густо, что всегда светло. Здоровые такие солнца, старик! Горят всеми цветами, переливаются, прям как японские фонарики. Свет от них как бы перекрывается, знаешь. Призмы и все такое. Энергии хоть жопой ешь. Сам инопланетянин вообще-то не в курсе, зачем это надо, зачем отправлять туда жмуриков. Но точно не потому, что вся эта энергия со светом их оживит и все такое. Она просто что-то творит с телами, может чтобы потом опять пустить в дело... Не знаю. Но все равно, прикинь, какая морока туда лететь. Взаправду тяжко. Больше всего потому, что свет очень яркий, и чем ближе, тем ярче. И еще медленно... свет замедляет. Там все такое яркое, что почти твердое, ну, воздух там, знаешь. И капитаны, чем дальше летят, тем хуже видят. Просто слепнут от такого света. Глаза как кристаллы, твердые, яркие и как будто ребристые. И если б сами по себе, хрен бы они управились с кораблем.
   Но каждому дают женщину, и вот он все ближе и ближе к центру Вселенной, а женщина все красивее и красивее. И капитан, он так повязан со своей женщиной, так сильно ее любит, что не важно, слепой или нет, ее он все равно видит. Такие красивые женщины, что это даже слепые видят, так и ведут свои корабли, не сводя глаз с женщин, смотрят, какие они красивые, и всегда знают, где сейчас летят, сколько еще осталось до центра. А в конце написано, как они добираются до дома.
   Сперва Минголла пытался вспомнить книгу, но теперь, когда история закончилась столь неубедительно, он догадался, что это фантазии Джилби. Приятно было осознавать, что его работа вызвала к жизни эту неземную историю – лишнее доказательство глубоко запрятанного интеллекта Джилби; и все же Минголла загрустил, догадавшись, что то был главный Джилбин миф, сокровище, которое тот долго берег, и если решился показать, то, значит, дело плохо.
   – Сам придумал, а, старик? – спросил Минголла.
   – Не-а. – Джилби провел пальцем по ручке бейсбольной биты. – Прочитал где-то.
   Но лицо его сияло от удовольствия, и Минголла знал, что Джилби лукавит.
   – Да ладно, старик! Скажи, сам выдумал.
   – Понравилось, а?
   – А то. Как же ты такое насочинял?
   – Это не я, старик.
   – Ну, ладно. Черт возьми, хорошо... хорошая история.
   С довольным видом Джилби потряс Джека:
   – Вставай, старик. Эй, Джек! Вставай.
   Джек перевернулся, поморгал; лицо – карта усталости и дурмана.
   – Знаешь, что я тебе скажу, – возбужденно проговорил Джилби. – Это вроде... – Возбуждение куда-то пропало, он теперь пристально смотрел на баррикаду. – Бля, старик! Ты все проспал. – Затем гордо добавил: – Я вспомнил жутко клевую штуку.
 
   Старик азиат на инвалидной коляске не занимал Минголлу до тех пор, пока не исчез. Каждое утро, повернувшись спиной к их внутреннему двору, он сидел у своего огородика и возился с бумажными лентами. Но сегодня там никого не было, и горничная Сиренита сказала, что азиата увезли в больницу. Обескураженный, Минголла подошел к тому месту, где раньше стояла коляска, и с удивлением обнаружил, что огородик давным-давно высох, а значит, добросовестность азиата была на самом деле либо старческим маразмом, либо самовнушением. Но не это смущало Минголлу. Старик вообще-то интересный, хотелось с ним поговорить, однако все пошло по обычной колее: к каким-то людям тянешься, заводишь в воображении близкую дружбу, чего-то добиваешься и – словно это стремление ценно само по себе, а люди нужны лишь для того, чтобы создать порывам нечто вроде моральной поддержки, – ничего больше не делаешь. Так, например, получилось с Тулли. Минголла часто думал, что когда-нибудь они сойдутся поближе, но оба были слишком заняты, чтобы тратить друг на друга время: сам Минголла – не вполне искренними благими делами, а Тулли – Корасон; однако обоим хватало предчувствия дружбы, оба верили, что их крепко связывает пережитый опыт, и этого казалось достаточно. Минголле вдруг пришло в голову, что отец был прав насчет войны – так или иначе, она сделала из Минголлы человека. Он видел те сложности, о которых не подозревал раньше, понимал, что такое ответственность, и даже умел брать ее на себя. Беда в том, что человек из него получился так себе. Даже не средний. Злость и безразличие это только подтверждали.
   Огородик был мал, примерно двенадцать на двенадцать футов, бледно-коричневая земля растрескалась в переплетении ломких помидорных лиан, ее покрывали комки сморщенных дынь и кожура сухих кабачков. Минголле захотелось ступить ногами на эту сухую землю, он скинул башмаки и перешагнул через остатки проволоки. Между пальцев поднялись клубы пыли, лианы вцепились в лодыжки, в подошвы вонзились камешки. Он стоял посередине огородика, смотрел на белый шар солнца, занавешенный серыми потрепанными облаками, и – как если бы остатки грядок были клочком ничейной полосы – видел с высоты все то сплетение исторических ветвей, которое и привело мир к этому самому мгновению: агрессивность, корыстолюбие и манипуляции «Юнайтед Фрут», неуклюжие жесты американских доброхотов, экспансию банков, их злобных марионеток, мощное и беспринципное расползание бизнеса. Это с одной стороны, а с другой – сотканная двумя кланами сложная паутина убийств и кровной мести, цепочка отравлений, которым позавидовали бы сами Борджиа, поножовщина, взрывы и похищения, вражда, что из века в век разыгрывала свою кровавую пьесу в богатых особняках, убогих деревушках и на полях сражений. И вот две лианы истории вцепляются друг в дружку, переплетаются, давят вокруг себя все живое и, разъедая землю, превращают ее в засохший огород, где не растет ничего, кроме стариковских фантазий.
   – Дэвид, ты где? – раздался во дворе голос Деборы. Она бросилась к переходу. Позади, у ворот пансиона, топтались Сотомайоры и Мадрадоны, качали головами и переговаривались. – Дэвид, – повторила она. – Все сделано. Все получилось!
   Минголла не мог так сразу вырваться из скорлупы мрачных мыслей, а потому просто стоял и ждал продолжения.
   – Мир, – сказала она. – Теперь будет мир.
   Лицо ее тоже излучало мир. Прекрасный, смуглый, улыбчивый Третий мировой мир. Но Минголла не мог ответить ей тем же.
   – Хорошо, – сказал он, выходя из огородика. Сел на плиточную дорожку и стал обуваться.
   – Ты что, не понимаешь? – Улыбка растаяла. – Переговоры закончены. Сегодня составят протокол, а завтра на празднике подпишут.
   – На празднике? – Все тот же абсурд, подумал он.
   – Да, на празднике, во дворце.
   – Прелестно.
   Дебора нахмурилась.
   – Ты ведешь себя так, словно ничего не случилось.
   – Послушай... – начал он. – Ладно, не буду.
   Деборино лицо смягчилось, она опустилась на колени.
   – Я знаю, ты никогда особенно в это не верил, но ведь правда получилось. Ты даже не представляешь, как искренне эти люди старались договориться.
   – Надеюсь, что так.
   Она отодвинулась, словно хотела посмотреть на него издалека.
   – Правда? Иногда мне кажется, что ты надеешься на прямо противоположное, только не понимаю почему.
   Минголла был смущен и безучастен. Слова ее звучали слишком заботливо и в то же время машинально и слегка морализаторски.
   Дебора обняла его за плечи.
   – Ты столько работаешь. Но ты сам все увидишь. Пошли со мной. Поговори с ними. Тебе сразу станет лучше.
   Минголла разрывался между желанием донести до нее горькую правду и неохотой портить ей настроение. Решив в конце концов, что мир на секунду все же лучше, чем ничего, он двинулся вслед за Деборой в поздравительную свалку двора.
 
   В тот же вечер – пасмурный вечер, когда лишь редкие звезды проглядывали сквозь мерцающие полоски облаков, – они с Тулли разговорились во дворе пансиона. Перед входом у горшков с папоротником сидели Джилби и Джек, а Тулли с Минголлой примерно в дюжине футов от них говорили о Корасон.
   – Временами мне кажется, что она вот-вот бросит игру, – говорил Тулли, – но через минуту опять вся в себе, и мне до нее не дотянуться. Черт, я уже начинаю привыкать... привыкать, что эта женщина хмурится, когда хочет улыбаться.
   – Может, она когда-нибудь придет в норму. – Минголла заглянул во дворик: потоки света из окон выхватывали расставленные вокруг бассейна три алюминиевых кресла, а в них – болтавших о чем-то Сотомайоров.
   – Вообще-то, это не так уж и важно, будь что будет, – сказал Тулли. – Пускай хоть тарелками швыряется, я ее все равно не брошу. – Он всосал через зубы воздух и кивнул на Сотомайоров. – Что ты думаешь про все это дерьмо, Дэви?
   – Сказать по правде, я вообще о них не думаю. – Он изучающе посмотрел на Сотомайоров, примерился к их вялым жестам. – Дебора, кажется, уверена, что все прекрасно.
   – Она-то, может, и уверена, а ты?
   Минголла подождал, пока вопрос как следует впитается.
   – Думается мне, что они как-нибудь это все изгадят. Но тут уж ничего не поделаешь.
   – Ага, и мне тоже. – Тулли пошкрябал ногой тротуар. – Карта, которую я тебе рисовал, еще у тебя?
   – Угу.
   – Смотри не потеряй.
   – Думаешь удрать?
   – Все время думаю, друг. Все время. – Тулли потянулся так, что щелкнули локти. – В такой вечерок хорошо бы пропустить рюмку-другую.
   – У меня есть бутылка.
   – Это не то, – сказал Тулли. – Бардака охота. – Он похлопал Минголлу по спине. – Как тогда, в Кокксен-Хоул. Не забыл?
   – А то, – подтвердил Минголла. – Нормально погуляли.
   – Не то слово. – Тулли с отвращением хрюкнул. – Потому и говорю, что этому баррио ничего не светит. Бардака нет, откуда нормальной жизни взяться. Все уже сдохло. Мир на кладбище – толку-то. – Он бросил печальный взгляд на Джека и Джилби. – За каким хреном меня сюда занесло?
   – А меня? – согласился Минголла. – Терпеть не мог Роатан, но отсюда он кажется вполне ничего.
   – Ага, ничего был островок. – Тулли пнул ногой валявшийся на бетоне камешек. – Ну что за хуйня, Дэви? Сперва нам охота рулить миром, а теперь только и думаем, куда бы от него свалить.
   Минголле очень хотелось рассказать Тулли обо всех своих противоречивых чувствах и сожалениях, но он не мог подобрать слов.
   – Вроде на тебя что-то давит, друг.
   – Да вот все думаю о добрых намерениях.
   – О намерениях? И что надумал?
   – Кажется мне, что когда начинаются эти самые намерения, так они и останутся – одними намерениями.
   – Не понимаю, ты о чем?
   – Херня, старик, я просто в раздрае.
   – Ну, не ты один.
   Они еще поговорили немного, но ничего особенного друг другу не сказали, потом Тулли ушел в отель, а Минголла – с Джеком и Джилби – обратно во дворик. Сотомайоры ушли, вокруг бассейна было пусто, и Минголла уселся в кресло. Джилби и Джек устроились неподалеку на плитках. С четырех сторон дворика горели окна, в их свете поблескивала мутная вода бассейна, и, глядя на эту играющую рябь, Минголла вспомнил рассказ, из которого впервые узнал о Нефритовом секторе. Там говорилось о местном разносчике газет: каждый день, продав все, что положено, он прибегал в этот пансион и нырял под воду; автор воображал, как мальчишка, пробравшись сквозь тину и бурые водоросли, попадает в волшебную страну. Растерянный и одинокий, Минголла представил, как взгляд его проникает под воду, прорезает там тоннель, и секунду спустя все то, что он только что вообразил, уже выстраивало реальность, будущее, которое все меньше и меньше позволяло себя отвергнуть. Минголла стоял в полуосвещенной комнате, вокруг кожаные кресла и застекленные книжные полки, антикварный глобус и тяжелый письменный стол в испанском колониальном стиле. Шершавые стены из темного дерева и полуночно-синий с мелкими звездочками ковер на полу – можно было подумать, Минголла попал на аудиенцию к главе небесного свода доктору Исагирре, – а вот и он сам, восседает за столом, изумленно покачивает седой эспаньолкой, затем произносит:
   – Мы думали, ты погиб.
   За спиной Исагирре расположилось венецианское окно, в свете полумесяца там ярко блестела белая пустыня, на горизонте дьявольскими красными рубцами сиял Город Любви, и Минголла знал, что через несколько часов он проглотит лошадиную дозу препарата, целиком вобравшего в себя этот кусок истории, – проглотит из отчаяния, в надежде увидеть пусть нереальное, зато хоть сколько-нибудь переносимое будущее – и отправится бродить по этому городу в экстатическом бреду. Прекрасно зная, чем рискует, он тем не менее пройдет через эту дозу, потому что никакое знание не может убить надежду.
   Рука Исагирре скользнула под стол, но Минголла сказал:
   – Сигнал обрезан, Карлито. Там все уже мертвы.
   – Кроме тех, кто наверху, – горько добавила Дебора, шагнув вперед и становясь рядом с Минголлой. – Наверху живы... дышат, по крайней мере.
   Исагирре увядал прямо на глазах, восковая кожа теряла упругость, плоть обвисала на костях.
   – Что вы собираетесь делать?
   – Все уже сделано, – ответила Дебора. – Ну, или почти все.
   – Что ты хочешь этим сказать?
   – Остались трое, остальные уничтожены, – объяснил Минголла. – Эти трое в Пентагоне. И о них ты позаботишься сам.
   – Этого не может быть! Я только вчера говорил с...
   – Это было вчера, – сказал Минголла.
   – Я пойду наверх, – сказала Дебора. – Вдруг кто-то выживет.
   – Не ломай их, – попросил Исагирре.
   – Не ломать? – Дебора рассмеялась. – Я пять лет чиню твои сломанные игрушки... и сколько еще осталось. – Она повернулась к Минголле. – Ты с ним справишься?
   – Ага... иди.
   – Что вы со мной сделаете? – спросил Исагирре, когда за Деборой закрылась дверь.
   – А то ты не знаешь, Карлито. Разберем на кусочки, а потом соберем опять. Будешь бомбой с часовым механизмом, как Нейт и другие. Почти живой, как твои друзья наверху.
   – Вы всех убили... всех, кроме тех троих? – Исагирре, похоже, не мог с этим примириться.
   – Это было нетрудно. За пять лет мы многому научились.
   Пять черных, как гробы, лет, и в каждом – прах насилия и предательств.
   – Если осталось только трое, – пролепетал Исагирре, – то какой смысл...
   – Брось, я не собираюсь это слушать, ты же знаешь.
   Исагирре выпрямился, лицо разгладилось.
   – Да, знаю. – Адамово яблоко дергалось. – Вся работа... – Он провел рукой по лбу. – Что вы будете делать потом?
   – Потом нечего будет делать.
   – Да нет, найдется. Вы займете наше место, и вам придется что-то делать. – В голосе Исагирре звучали торжествующие нотки.
   – Сейчас ты заснешь, – сказал Минголла. Исагирре открыл рот, но долго ничего не говорил.
   – Господи, – произнес он наконец, – как могло такое случиться?
   – А что, если тебе того и хотелось? Как в том рассказе про пансионат... в финале смерть автора. Это твой финал, Карлито.
   – Я... гм... – Исагирре сглотнул. – Я боюсь. Никогда не думал, что буду бояться.
   Минголла не раз представлял, что будет чувствовать в эту минуту, но, к его удивлению, он не чувствовал почти ничего, разве только облегчение; в голову пришло, что, несмотря на страх, со стариком сейчас происходит то же самое.
   – Наверное, я могу что-то сделать? – спросил тот. – Я бы мог...
   – Нет, – ответил Минголла и начал вгонять Исагирре в дрему.
   Тот привстал, потом опять упал в кресло. Он пытался подняться, тряс головой и цеплялся пальцами за край стола. По лицу пробежала паника. Потом обвис. Широко раскрытые глаза уставились на Минголлу.
   – Прошу тебя... – Слова получились плотными, словно выжатая из доктора последняя капля, голова откинулась назад. Грудь вздымалась и опадала в сонном ритме, глазные белки шевелились.
   Все в этой комнате – вой кондиционера, блеск антикварной мебели, фальшивая ночь ковра – словно заострилось, как если бы раньше их притупляло бодрствование Исагирре. От тяжелой ясности момента Минголле стало не по себе, и он обернулся, уверенный, что за спиной его поджидает распахнутая ловушка. Но там была лишь закрытая дверь, тишина. Он снова повернулся к Исагирре. Вид старика его потряс, доктор был похож на монумент, на несчастное чудовище, угодившее в асфальтовую яму, в хранилище истории, и Минголла вдруг понял, как мало он знал о кланах, только голые факты, слегка обведенные контурами впечатлений. Он уселся на стол, подключился к спящему мозгу Исагирре и поплыл по затейливым коридорам кровавого прошлого мимо воспоминаний его жизни, жизни других людей; годы вспыхивали и гасли, словно недолговечные свечки; он был мальчиком по имени Дамасо Андраде де Сотомайор и стоял в день своего совершеннолетия посередине мрачного зала в старом панамском доме. Вся семья в сборе, в молчании расселась по эбеновым креслам, на ручках резные змеиные головы, во сне их мысли смешиваются, и он чувствует у себя в желудке препарат, далекую боль, он понимает, что сны – это голоса, тысячи голосов одновременно, не слова, а бессловесный шепот, который и есть душа страсти. Бледные фигуры отца и матери, кузенов, дядюшек и тетушек мерцают подобно белому пламени в чашах из черного дерева, и сам он тоже мерцает, плоть теряет телесность, и сон зажигает его мысли радостью мести и силы. А когда сон уходит, когда он уже крепок и пропитан страстью, наступает время отправиться в путь по тропе правды, и он, ни слова не говоря, спускается по лестнице в подвальный лабиринт, чьи темные коридоры ведут к семи окнам, к одному окну, что покажет его место в узоре. Он бродил не час и не два в страхе, что так и не найдет свое окно и останется навеки в этой вязкой холодной глубине. Но каменные стены, грубые и замшелые, были ему друзьями; касаясь их, он чувствовал, как энергия прошлого выводит его в будущее, которое и есть единственный узор растянутой в бесконечности крови. То были фамильные камни, его кровь и его семья, куполообразные глыбы имели ту же фактуру, что и черепа Сотомайоров, расставленные у отца в библиотеке; касаясь камней, он угадывал направление и скоро научился выбирать повороты, ощущая их как узелки крови. И добравшись наконец до окна, он не увидел его, а постиг трепетом своей кожи. Он думал об этих странностях. Должно ли окно подразумевать свет... и он увидел свет. Два малиновых овала, словно глаза без зрачков, разгорались все ярче и ярче, пока он подходил все ближе и ближе. Окно, как он понял, было сделано из дымчатого стекла, свинцовые средники секций соединялись в силуэт угольно-черного человека с терновым венцом на голове, глаза же остались пустыми, их пронзали лучи заходящего солнца. Образ пугал и притягивал одновременно, мальчик прижался к стеклу, глазами к пустым овалам, и увидел на противоположной стороне долины массивный каменный дом Мадрадон, что казался в багряном свете чудовищем, припавшим к земле и готовым распрямиться. Он видел этот дом много раз, но так он подействовал на него впервые. Ярость ударила в голову, и мальчик почувствовал себя одним целым с горящими глазами и всей этой черной фигурой, к которой сейчас прижимался. Сеть свинцовых средников накладывалась на переплетение его нервов, направляя по ним кровавый цвет заката, пропитывая жестокой уверенностью, отпечатывая в душе образ эбенового Христа; отныне он знал, что избран из всех детей его поколения, чтобы вести остальных на борьбу против Мадрадон, что он стрела в семейном луке и что вся его жизнь будет полетом к сердцу этого темного чудовища, сгорбленного над тем далеким холмом.