Страница:
– Мы будем говорить? – спросил Минголла.
– Да. – Ответ повис в воздухе.
Берег резко обрывался, а вода у Минголлы под ногами была утыкана маленькими воронками, что закручивались вокруг коричневых отростков полузатопленной ветки; над ней парили черные мухи, и на зеленоватой темноте мелководья, словно рыбки, мелькали тени. Чуть дальше над водой склонился ряд папоротниковых деревьев десяти-двенадцати футов высотой, их перистые листья кивали на ветру и от этих кивков становились похожими на животных – они словно одобряли все, что проплывало мимо их странных безглазых голов, а заодно отмеряли покой огневому квадрату «Изумруд».
– Хорошо, – сказал наконец Минголла, – давай начну я. Ты говоришь, что узнала нечто такое, из-за чего все, что ты делала раньше, показалось тебе бессмыслицей. Что именно ты узнала?
Дебора прочертила пальцем полосу на глине.
– Есть другая война. Война в войне.
Минголла едва не расхохотался ей в лицо, но ее мрачность была слишком убедительна.
– Какая война?
– Не совсем война, – сказала она. – Борьба за власть. Между двумя группами медиумов, я думаю.
Может, она просто свихнулась?
– Как ты об этом узнала?
– От собственного начальства. Так они работают. Человека строят, дают ему силу, смотрят, как он с ней справляется. А когда он пристрастится настолько, что ничего больше ему не нужно, они втягивают его, – голос задрожал, – в свое проклятое братство! Говорят понемножку, намеками и смотрят, как человек отзывается. Ну вот, а мне все выложили слишком сразу! – Она посмотрела на Минголлу, в глазах мука. – Я верила в революцию. Я отдала ей все... все! А это никакая не революция! И даже не контрреволюция! Один камуфляж.
Минголла вспомнил, как Тулли распсиховался насчет того, что война не имеет смысла, потом загадочные фразы де Седегуи. Он рассказал Деборе о Тулли, и она ответила:
– Вот-вот! Так они всегда начинают, с намеков и сомнений. После говорят о специальных операциях, что-то там про таинственные цели. Потом преподносят всю картину целиком... без подробностей, потому что пока не доверяют. Никто никому не доверяет. Так и есть. Все всех подозревают, всем нужна власть. А на остальное плевать. Благородство – не смешите меня! – Она снова посмотрела на Минголлу, на этот раз спокойнее. – Знаешь, почему я убежала, что стало последней каплей? Мне рассказали о тебе!
Он молчал и ждал продолжения.
– Мне сказали, что тебе поручат меня убить. Но я же знаю, как идут тренировки, в какой ты должен быть изоляции. Рядом – два-три человека, не больше. Если тебе что-то поручают, об этом знает только тренер и тот, кто отвечает за терапию, а значит, кто-то из них играет в одной команде с моим начальством. Если сопоставить это с тем, что я знала раньше, получатся какие-то элитные игры, такие сложные и запутанные, что я бы в жизни не разобралась... по крайней мере, пока продолжала бы в них играть.
Минголла не сводил глаз с закрученной воронками воды, смотрел, как полоски темной пены отрываются от комка глины, налипшего на сучок затопленной ветки.
– Действительно трудно переварить, – сказал он, – но я тоже кое-что слышал.
– Это еще не все, – добавила Дебора. – Амалия знает больше.
– Амалия?
– Другой ключ. Маленькая девочка. Живет у меня в хижине. Спит. Она теперь все время спит. – Дебора потерла шею, словно устала от разговора. – Из-за нее я и решила тебя спасти. У меня не хватает сил ее разбудить. Ты мне поможешь.
– И это все... других причин нет?
– Какие еще причины? Ты устроил за мной охоту, – с вызовом сказала она, но Минголла чувствовал по голосу, что это не так.
– Это раньше... Теперь нет.
– Только ты не сам так решил.
– Дебора, – сказал он. – Я просто...
Она вскочила на ноги, отошла на пару шагов.
– Я просто был не в себе, – закончил он.
Ветер, словно вуалью, прикрыл ей рот черными волосами; за ее спиной у хижины сидели три голых по пояс индейца и с интересом за ними наблюдали.
– Ты поможешь мне или нет? – резко спросила она.
– Само собой, – ответил Минголла. – Только о том и мечтаю.
Амалия оказалась толстой индейской девочкой лет двенадцати-тринадцати с сильным психотическим жаром и недостатком меланина, отчего ее красно-коричневая кожа была испещрена розовыми пятнами, которые в тусклом свете Дебориной хижины казались влажными и воспаленными, будто шрамы от ядовитых цветов. Девочка была одета в грязное белое платье с узором из синих котят и лежала в гамаке, свесив через край руку. Дышала она глубоко и ровно, веки слегка подрагивали, и, по словам Деборы, она не просыпалась уже почти неделю.
– Просто выдохлась, – сказала Дебора. – Как заводная игрушка, все медленнее и медленнее. А потом остановилась. Правда, с ней и раньше было что-то не то. Я думала, она недоразвитая. Уставится в стену, лежит и что-то себе бормочет. А иногда начинала беситься... все ломает и кричит. Временами приходила в себя, и тогда мне удавалось ее разговорить. Рассказывала про Панаму, какое-то место, которое она называла Нефритовый сектор... говорит, там все решается. Часто повторяла что-то механически: обрывки стихов, рассказы.
Рассеялись последние сомнения.
– Я уже слышал о Нефритовом секторе.
– Что ты слышал?
– Только название, и еще говорят, там что-то важное.
У хижины остановилась оголодавшая корова и заглянула в дверь, напустив застарелой вони. Пятнистая рыже-белая шкура так обтягивала морду, что та походила на продавленный глобус, рога закручивались дугами и доставали почти до глаз. Корова фыркнула и побрела прочь.
– Что еще она говорила? – спросил Минголла.
– Рассказывала, где жила раньше. С кем-то из «других», как она выразилась. Сказала, что была у этого «другого» «поломанной игрушкой». Я спросила, кого она называет «другими», и она ответила, что они как мы, только слабее... хотя в некоторых вещах сильнее. Потому что они прячутся, потому что их нельзя найти.
В соломе гудели мухи, где-то закудахтала курица. Было жарко, и складки на шее горели от пота. Минголла дышал через рот.
– Это, наверное, дико, – сказал он, – но за всю терапию я ни разу не подумал о тех, кто с этими препаратами обламывается... хотя один раз мне вкатили ударную дозу. Я просто считал, что все идет отлично. Черт его знает почему.
– Думаешь, с Амалией так и вышло... сломалась на препаратах?
– А как, по-твоему?
– Может быть. Но с ней могло быть что-то не так еще до терапии.
– В любом случае картина не из приятных.
– Должна тебя предупредить, – сказала Дебора. – Она очень сильная... очень. А в мыслях хаос.
Минголла посмотрел на Дебору, поймал взгляд. Кожа у нее была почти такого же пепельно-бурого оттенка, как воздух в хижине, и на мгновение Минголле почудилось, будто глаза ее живут отдельно и плывут сейчас к нему. Она нервно отступила и взялась за веревку гамака.
– Я попробую, – сказал он.
Хаос – это было мягко сказано; больше всего девочкины мысли походили на рвущуюся в черепе шрапнель. Электричество казалось непереносимым, а наставшее следом возбуждение потрясло Минголлу своей внезапностью.
– Господи! – только и сказал он.
– Думаешь, не получится? – Тревога в Деборином голосе.
– Не знаю. – Он потер виски; боль больше походила на воспаление, чем на простую боль.
После нескольких попыток он кое-как приспособился и начал проецировать в сознание Амалии бодрость и хорошее самочувствие. Несмотря на боль и тошноту, контакт с ее мыслями того стоил. Постепенно Минголла понял: то, что воспринималось случайным потоком, было на самом деле бесконечным множеством узоров, по большей части настолько мелких, что они почти полностью затеняли друг друга, и он поймал себя на том, что интуитивно усиливает некоторые из этих узоров, направляет собственную энергию вдоль их линий. Другие узоры у Амалии, как и у Нейта, были, наоборот, мощными, легко определялись, и чем дольше он с ней работал, тем сильнее становились эти доминанты. Однако прошло уже полчаса, а девочка так и не проснулась.
– Так можно возиться до вечера, – сказал он Деборе. – Давай вместе.
Дебора нахмурилась, потеребила веревку от гамака.
– Ладно, – согласилась она. Нырнула под веревку и встала с противоположной стороны. – Начинай.
Минголла настолько сосредоточился на Амалии, на ее кипящих мыслях, что не сразу заметил новый и гораздо более упорядоченный электрический поток, границы которого постоянно от него ускользали. Когда же наконец поймал, то принял его за один из узоров Амалии и надавил изо всей силы. Защелкнулся контакт, и Минголла почувствовал, как два потока трескучей энергии связываются, переворачиваются, натягиваются, образуя что-то вроде жидкого узла, который закручивается все сложнее и сложнее, загибается внутрь себя, затем наружу; Минголла сосредоточился на том, чтобы затянуть этот узел окончательно, придумать для него самое лучшее выражение, и тут все, даже само это стремление, растворилось в чувственном огне, как будто он схватился за оголенный провод: мысли искрились, занятые одним-единственным льющимся сквозь тело и голову напряжением. Вдруг оказалось, что он во все глаза таращится на Дебору, не понимая, кто порвал цепь и как это вообще возможно. Дебора смотрела испуганно, рот открыт, она с трудом дышала и, кажется, готова была броситься вон из хижины. Срочно что-то сказать, успокоить, остановить, ведь Минголла теперь знал, что никакой стены между ними больше нет. Он видел это очень ясно и был уверен, что Дебора тоже смотрит сейчас в самую сердцевину их связи; непонятно, что это было, – форма казалась не менее сложной, чем узел, который они только что завязали, – но Минголла видел эту форму, и одно это отвергало мысль, что чувства его привнесены извне. Разве что усилены. Раскручены и разогнаны. Но не созданы. Дебора тоже это понимала – он был уверен.
– Дебора? – слабый шепот Амалии.
Глаза открыты, девочка дернулась, словно испугавшись, что гамак ее проглотит.
– Как ты себя чувствуешь? – Дебора наклонилась и погладила Амалию по голове.
Та уставилась на Минголлу. Она не была даже хорошенькой, но во сне казалась юной и здоровой; сейчас же ее лицо держала под контролем какая-то зловещая энергия, и Амалия имела вид толстой самодовольной стервочки – из тех, с кем никто не хочет играть.
– Зачем ты его любишь? – спросила она Дебору. – Он делает людям зло.
– Он – солдат, солдаты часто делают людям зло. И я его не люблю.
– Не ври, – объявила Амалия. – Я знаю!
– Думай что хочешь, – терпеливо ответила Дебора. – Но лучше расскажи нам о Панаме.
– Нет! – Девочка перевернулась на бок, лицом к Минголле. Сетка гамака врезалась в ее дряблый живот. – Давай играть.
– Пожалуйста, Амалия. Мы потом поиграем.
Минголла попытался на нее повлиять, но едва он прикоснулся к ее сознанию, узор, которого он раньше не видел и, очевидно, погребенный где-то в глубине, поплыл взад-вперед, закрутился бесконечной петлей и прошил Минголлины мысли частыми стежками ярчайшей силы. Во лбу у него вспыхнула горячая точка, разрослась до белого солнца, и боль затопила голову. Минголлу что-то толкнуло, он понял, что упал, и услышал, как кричит Дебора. Боль утихла, и он увидел, что Амалия сидит в гамаке, пронзая Минголлу торжествующим взглядом поросячьих глазок.
– Пускай тоже играет, – заявила она.
– Мы обязательно с тобой поиграем, но потом, – сказала Дебора. – Сначала ты расскажешь нам о Панаме.
– Сама с ней играй. – Минголла с трудом поднялся. Осторожно потрогал затылок, нащупал шишку. Затем, испугавшись свирепого взгляда Амалии, попятился к двери.
– Не трогай его, – приказала Дебора. Мордаха растянулась в хитрой ухмылке.
– Признайся, что ты его любишь, тогда не буду.
Дебора бросила на Минголлу хмурый взгляд.
– Говори! – потребовала Амалия.
– Я его люблю.
– И всегда-всегда будешь его любить, ага?
– Ага.
– А дашь мне потом поесть?
Минголла едва сдержал смех – слишком уж жадным стало девочкино лицо, и слишком комично оно выглядело.
– Курицу с рисом, – ответила Дебора. – Обещаю.
– Ладно! – Амалия улеглась в гамак, скрестив руки на детской груди. – Про что рассказывать?
– Про Нефритовый сектор, – подсказал Минголла.
Она стрельнула в него глазами, затем уставилась в потолок. Сонная невинность, казалось, снова овладевала ею. Довольно долго девочка молчала, и Минголла не выдержал:
– Она не...
– Тс-с-с! – Дебора замахала руками. – Сейчас заговорит.
– Куда-то... – Амалия облизала губы. – ...Исчезли... все под ним исчезли... гладкий, как камень, как нефритовый сектор посреди ярких плиток, и он думал, что они больше никогда не вернутся, что они ушли куда-то далеко-далеко, в страну под коркой мира, Панама приколота к ней, как дурацкая булавка к полоске синего шелка, и там, в этой далекой стране, развяжется кровавый узел, и настанет мир. – Голос ее твердел. – Но не тот мир, что непостижим, нет, это будет самый понятный мир, его купят за деньги крови и стыда, а отчеканят монету те, кто наконец поймет, как всё, что есть честного в этой войне, вместить в тактику мира, и тогда установится неестественный, но прочный порядок, суррогат спасения, которое само суррогат надежды, и однажды... и однажды... – Она вздохнула и погрузилась в молчание.
– Я это уже слышал... теми же словами, – Минголла напрягал память, но вытащить ничего не мог.
– Где?
– Потом вспомню. Спроси ее о «других».
Дебора спросила; на этот раз пауза тянулась дольше, но когда Амалия заговорила, слова ее звучали уверенней.
– ...Лишь последним эпизодом многовековой вражды, названным Мадрадонами Войной за Цветок – этот эвфемизм как нельзя лучше иллюстрирует их склонность приукрашивать действительность. Диего Сотомайор де Кабрильо, племянница которого была обесчещена, не замедлил с расплатой, однако взялся за дело типично по-сотомайоровски, предпочтя немедленному удару изощренную и тонкую репрессалию. Имея в то время серьезное влияние в правительстве Панамы, этот человек воспользовался своим высоким положением и наслал на Мадрадон целую армию налоговых агентов, а также других государственных служащих, чья назойливость призвана была отвлечь их внимание, пока он сам разрабатывал сценарий. В Баррио Кларин он нашел орудие – очаровательного мальчика, обладавшего зачатками природного ума, притом что мозг его после младенческой травмы так и не восстановился, – из этого камня Диего Сотомайор выточил за несколько лет оружие высочайшей элегантности: воспитав в мальчике дар к поэзии и пению, он превратил его в хорошенькую игрушку, которая не могла не привести в восторг Серафину, младшую дочь его заклятого врага; в глубине же лабиринта юношеских мыслей пряталось жестокое чудовище, пробудившееся при виде ее обнаженного тела...
– Сукин сын! – Минголла стукнул кулаком по ладони.
– Не шуми! – Дебора склонилась над Амалией, которая, похоже, снова погрузилась в глубокий сон. – Ее нельзя перебивать. Она просто замолчит, и все. Черт! Придется будить заново.
– Незачем. Она уже все рассказала. – Минголла встал у двери и стал смотреть на летаргическое шевеление деревни. Женщины перебирали рассыпанную на деревянных подносах кукурузу, в гамаках качались сонные дети, бродили вперевалку надменные свиньи. – Все, как ты говорила. Намеки. Этим Исагирре и занимался.
Она встала рядом с ним в дверях.
– Я не понимаю.
– Те, кого она называет «другими», – это персонажи рассказа о двух кланах, свихнулись на особой траве, которая дает им ментальную силу. Как и мы, могут влиять на людей, но у них это получается гораздо медленнее. Они слабы. – Он горько рассмеялся. – Но они прячутся. Их силу просто так не обнаружишь.
– Ты уверен?
– Разбуди эту засранку, выкачай из нее все, что сможешь, и на хуй Панаму.
– Бесполезно. Она говорит одними и теми же цитатами. Наверное, ее так запрограммировали. Я просто не понимала, откуда взялись эти странные семейства. – Дебора посмотрела на Минголлу и, словно испугавшись их близости, пошла к реке.
– Ты куда? – крикнул он. Она не остановилась.
– Погулять... подумать.
Он догнал ее, пошел рядом.
– Я с тобой.
– Не надо. – Дебора остановилась у хижины; у самого входа две голые девочки лепили из грязи пирожки. – Я лучше сама.
– Надо же поговорить.
– Кажется, все уже ясно.
– Между нами не все ясно.
– Это бессмысленно.
– Херня! Для тебя не бессмысленно, я же вижу!
Дебора отступила на шаг, но не от испуга, а будто хотела издалека увидеть всю картину.
– Прости, – холодно сказала она. – Ты, наверное, что-то подумал. Но на самом деле...
– Ага. Знаешь что...
– ...у нас нет ни малейшего шанса на близость.
– Ты все равно не сможешь задавить собственные чувства.
– У меня нет никаких чувств.
Она повысила голос; две маленькие девочки смотрели теперь на них с благоговейным страхом.
– Конечно, никаких чувств, откуда – ты спасаешь мне жизнь якобы для того, чтобы я разбудил эту Амалию. Зато когда мы ее будим, ты утверждаешь, что она уже и так рассказала все, что знает. Зачем я тебе понадобился? Зачем ты меня спасала?
– Из чувства долга, – сказала Дебора. – Я тебя в это втянула, не кто-то.
– Не говори ерунды. Я без всякой Амалии вижу, что ты меня любишь.
Лоб ее прорезали злые морщинки.
– Если ты думаешь, что я позволю эмоциям управлять моими поступками, то ты просто меня не знаешь. Революция – это...
– Нет давно никакой революции, – напомнил Минголла.
– Может, и нет. Но я намерена выяснить, что происходит, и никакие чувства мне не помешают.
– Что за чухню ты порешь?! – воскликнул Минголла. – Прям как в кино: «Прости меня, Мануэль, но пока все плохое не стало хорошим, мое сердце принадлежит борьбе».
Она изо всех сил хлестнула его по щеке, затем по другой, от такого шквала у Минголлы запылала кожа. Он поймал ее запястья и, когда она замахнулась коленом, оттолкнул в сторону.
– Ублюдок! – Скрючив пальцы, она таращилась сквозь пряди волос сумасшедшими глазами. – Тупой ублюдок! – Развернулась на пятках, зашагала прочь и скрылась за хижиной.
Минголла сжал кулаки, очень хотелось кого-нибудь стукнуть, но рядом был только воздух. Маленькие девочки смотрели на него во все глаза и очень серьезно.
– Знаете что, – сказал Минголла, – когда вырастете, становитесь лесбиянками.
Они переглянулись и хихикнули.
– Я серьезно, – сказал он. – Все лучше, чем это говно.
Он побрел к реке, стирая со щек жар и оглядываясь на хижину, за которой скрылась Дебора.
– Я тоже тебя люблю, – сказал он.
Глава одиннадцатая
– Да. – Ответ повис в воздухе.
Берег резко обрывался, а вода у Минголлы под ногами была утыкана маленькими воронками, что закручивались вокруг коричневых отростков полузатопленной ветки; над ней парили черные мухи, и на зеленоватой темноте мелководья, словно рыбки, мелькали тени. Чуть дальше над водой склонился ряд папоротниковых деревьев десяти-двенадцати футов высотой, их перистые листья кивали на ветру и от этих кивков становились похожими на животных – они словно одобряли все, что проплывало мимо их странных безглазых голов, а заодно отмеряли покой огневому квадрату «Изумруд».
– Хорошо, – сказал наконец Минголла, – давай начну я. Ты говоришь, что узнала нечто такое, из-за чего все, что ты делала раньше, показалось тебе бессмыслицей. Что именно ты узнала?
Дебора прочертила пальцем полосу на глине.
– Есть другая война. Война в войне.
Минголла едва не расхохотался ей в лицо, но ее мрачность была слишком убедительна.
– Какая война?
– Не совсем война, – сказала она. – Борьба за власть. Между двумя группами медиумов, я думаю.
Может, она просто свихнулась?
– Как ты об этом узнала?
– От собственного начальства. Так они работают. Человека строят, дают ему силу, смотрят, как он с ней справляется. А когда он пристрастится настолько, что ничего больше ему не нужно, они втягивают его, – голос задрожал, – в свое проклятое братство! Говорят понемножку, намеками и смотрят, как человек отзывается. Ну вот, а мне все выложили слишком сразу! – Она посмотрела на Минголлу, в глазах мука. – Я верила в революцию. Я отдала ей все... все! А это никакая не революция! И даже не контрреволюция! Один камуфляж.
Минголла вспомнил, как Тулли распсиховался насчет того, что война не имеет смысла, потом загадочные фразы де Седегуи. Он рассказал Деборе о Тулли, и она ответила:
– Вот-вот! Так они всегда начинают, с намеков и сомнений. После говорят о специальных операциях, что-то там про таинственные цели. Потом преподносят всю картину целиком... без подробностей, потому что пока не доверяют. Никто никому не доверяет. Так и есть. Все всех подозревают, всем нужна власть. А на остальное плевать. Благородство – не смешите меня! – Она снова посмотрела на Минголлу, на этот раз спокойнее. – Знаешь, почему я убежала, что стало последней каплей? Мне рассказали о тебе!
Он молчал и ждал продолжения.
– Мне сказали, что тебе поручат меня убить. Но я же знаю, как идут тренировки, в какой ты должен быть изоляции. Рядом – два-три человека, не больше. Если тебе что-то поручают, об этом знает только тренер и тот, кто отвечает за терапию, а значит, кто-то из них играет в одной команде с моим начальством. Если сопоставить это с тем, что я знала раньше, получатся какие-то элитные игры, такие сложные и запутанные, что я бы в жизни не разобралась... по крайней мере, пока продолжала бы в них играть.
Минголла не сводил глаз с закрученной воронками воды, смотрел, как полоски темной пены отрываются от комка глины, налипшего на сучок затопленной ветки.
– Действительно трудно переварить, – сказал он, – но я тоже кое-что слышал.
– Это еще не все, – добавила Дебора. – Амалия знает больше.
– Амалия?
– Другой ключ. Маленькая девочка. Живет у меня в хижине. Спит. Она теперь все время спит. – Дебора потерла шею, словно устала от разговора. – Из-за нее я и решила тебя спасти. У меня не хватает сил ее разбудить. Ты мне поможешь.
– И это все... других причин нет?
– Какие еще причины? Ты устроил за мной охоту, – с вызовом сказала она, но Минголла чувствовал по голосу, что это не так.
– Это раньше... Теперь нет.
– Только ты не сам так решил.
– Дебора, – сказал он. – Я просто...
Она вскочила на ноги, отошла на пару шагов.
– Я просто был не в себе, – закончил он.
Ветер, словно вуалью, прикрыл ей рот черными волосами; за ее спиной у хижины сидели три голых по пояс индейца и с интересом за ними наблюдали.
– Ты поможешь мне или нет? – резко спросила она.
– Само собой, – ответил Минголла. – Только о том и мечтаю.
Амалия оказалась толстой индейской девочкой лет двенадцати-тринадцати с сильным психотическим жаром и недостатком меланина, отчего ее красно-коричневая кожа была испещрена розовыми пятнами, которые в тусклом свете Дебориной хижины казались влажными и воспаленными, будто шрамы от ядовитых цветов. Девочка была одета в грязное белое платье с узором из синих котят и лежала в гамаке, свесив через край руку. Дышала она глубоко и ровно, веки слегка подрагивали, и, по словам Деборы, она не просыпалась уже почти неделю.
– Просто выдохлась, – сказала Дебора. – Как заводная игрушка, все медленнее и медленнее. А потом остановилась. Правда, с ней и раньше было что-то не то. Я думала, она недоразвитая. Уставится в стену, лежит и что-то себе бормочет. А иногда начинала беситься... все ломает и кричит. Временами приходила в себя, и тогда мне удавалось ее разговорить. Рассказывала про Панаму, какое-то место, которое она называла Нефритовый сектор... говорит, там все решается. Часто повторяла что-то механически: обрывки стихов, рассказы.
Рассеялись последние сомнения.
– Я уже слышал о Нефритовом секторе.
– Что ты слышал?
– Только название, и еще говорят, там что-то важное.
У хижины остановилась оголодавшая корова и заглянула в дверь, напустив застарелой вони. Пятнистая рыже-белая шкура так обтягивала морду, что та походила на продавленный глобус, рога закручивались дугами и доставали почти до глаз. Корова фыркнула и побрела прочь.
– Что еще она говорила? – спросил Минголла.
– Рассказывала, где жила раньше. С кем-то из «других», как она выразилась. Сказала, что была у этого «другого» «поломанной игрушкой». Я спросила, кого она называет «другими», и она ответила, что они как мы, только слабее... хотя в некоторых вещах сильнее. Потому что они прячутся, потому что их нельзя найти.
В соломе гудели мухи, где-то закудахтала курица. Было жарко, и складки на шее горели от пота. Минголла дышал через рот.
– Это, наверное, дико, – сказал он, – но за всю терапию я ни разу не подумал о тех, кто с этими препаратами обламывается... хотя один раз мне вкатили ударную дозу. Я просто считал, что все идет отлично. Черт его знает почему.
– Думаешь, с Амалией так и вышло... сломалась на препаратах?
– А как, по-твоему?
– Может быть. Но с ней могло быть что-то не так еще до терапии.
– В любом случае картина не из приятных.
– Должна тебя предупредить, – сказала Дебора. – Она очень сильная... очень. А в мыслях хаос.
Минголла посмотрел на Дебору, поймал взгляд. Кожа у нее была почти такого же пепельно-бурого оттенка, как воздух в хижине, и на мгновение Минголле почудилось, будто глаза ее живут отдельно и плывут сейчас к нему. Она нервно отступила и взялась за веревку гамака.
– Я попробую, – сказал он.
Хаос – это было мягко сказано; больше всего девочкины мысли походили на рвущуюся в черепе шрапнель. Электричество казалось непереносимым, а наставшее следом возбуждение потрясло Минголлу своей внезапностью.
– Господи! – только и сказал он.
– Думаешь, не получится? – Тревога в Деборином голосе.
– Не знаю. – Он потер виски; боль больше походила на воспаление, чем на простую боль.
После нескольких попыток он кое-как приспособился и начал проецировать в сознание Амалии бодрость и хорошее самочувствие. Несмотря на боль и тошноту, контакт с ее мыслями того стоил. Постепенно Минголла понял: то, что воспринималось случайным потоком, было на самом деле бесконечным множеством узоров, по большей части настолько мелких, что они почти полностью затеняли друг друга, и он поймал себя на том, что интуитивно усиливает некоторые из этих узоров, направляет собственную энергию вдоль их линий. Другие узоры у Амалии, как и у Нейта, были, наоборот, мощными, легко определялись, и чем дольше он с ней работал, тем сильнее становились эти доминанты. Однако прошло уже полчаса, а девочка так и не проснулась.
– Так можно возиться до вечера, – сказал он Деборе. – Давай вместе.
Дебора нахмурилась, потеребила веревку от гамака.
– Ладно, – согласилась она. Нырнула под веревку и встала с противоположной стороны. – Начинай.
Минголла настолько сосредоточился на Амалии, на ее кипящих мыслях, что не сразу заметил новый и гораздо более упорядоченный электрический поток, границы которого постоянно от него ускользали. Когда же наконец поймал, то принял его за один из узоров Амалии и надавил изо всей силы. Защелкнулся контакт, и Минголла почувствовал, как два потока трескучей энергии связываются, переворачиваются, натягиваются, образуя что-то вроде жидкого узла, который закручивается все сложнее и сложнее, загибается внутрь себя, затем наружу; Минголла сосредоточился на том, чтобы затянуть этот узел окончательно, придумать для него самое лучшее выражение, и тут все, даже само это стремление, растворилось в чувственном огне, как будто он схватился за оголенный провод: мысли искрились, занятые одним-единственным льющимся сквозь тело и голову напряжением. Вдруг оказалось, что он во все глаза таращится на Дебору, не понимая, кто порвал цепь и как это вообще возможно. Дебора смотрела испуганно, рот открыт, она с трудом дышала и, кажется, готова была броситься вон из хижины. Срочно что-то сказать, успокоить, остановить, ведь Минголла теперь знал, что никакой стены между ними больше нет. Он видел это очень ясно и был уверен, что Дебора тоже смотрит сейчас в самую сердцевину их связи; непонятно, что это было, – форма казалась не менее сложной, чем узел, который они только что завязали, – но Минголла видел эту форму, и одно это отвергало мысль, что чувства его привнесены извне. Разве что усилены. Раскручены и разогнаны. Но не созданы. Дебора тоже это понимала – он был уверен.
– Дебора? – слабый шепот Амалии.
Глаза открыты, девочка дернулась, словно испугавшись, что гамак ее проглотит.
– Как ты себя чувствуешь? – Дебора наклонилась и погладила Амалию по голове.
Та уставилась на Минголлу. Она не была даже хорошенькой, но во сне казалась юной и здоровой; сейчас же ее лицо держала под контролем какая-то зловещая энергия, и Амалия имела вид толстой самодовольной стервочки – из тех, с кем никто не хочет играть.
– Зачем ты его любишь? – спросила она Дебору. – Он делает людям зло.
– Он – солдат, солдаты часто делают людям зло. И я его не люблю.
– Не ври, – объявила Амалия. – Я знаю!
– Думай что хочешь, – терпеливо ответила Дебора. – Но лучше расскажи нам о Панаме.
– Нет! – Девочка перевернулась на бок, лицом к Минголле. Сетка гамака врезалась в ее дряблый живот. – Давай играть.
– Пожалуйста, Амалия. Мы потом поиграем.
Минголла попытался на нее повлиять, но едва он прикоснулся к ее сознанию, узор, которого он раньше не видел и, очевидно, погребенный где-то в глубине, поплыл взад-вперед, закрутился бесконечной петлей и прошил Минголлины мысли частыми стежками ярчайшей силы. Во лбу у него вспыхнула горячая точка, разрослась до белого солнца, и боль затопила голову. Минголлу что-то толкнуло, он понял, что упал, и услышал, как кричит Дебора. Боль утихла, и он увидел, что Амалия сидит в гамаке, пронзая Минголлу торжествующим взглядом поросячьих глазок.
– Пускай тоже играет, – заявила она.
– Мы обязательно с тобой поиграем, но потом, – сказала Дебора. – Сначала ты расскажешь нам о Панаме.
– Сама с ней играй. – Минголла с трудом поднялся. Осторожно потрогал затылок, нащупал шишку. Затем, испугавшись свирепого взгляда Амалии, попятился к двери.
– Не трогай его, – приказала Дебора. Мордаха растянулась в хитрой ухмылке.
– Признайся, что ты его любишь, тогда не буду.
Дебора бросила на Минголлу хмурый взгляд.
– Говори! – потребовала Амалия.
– Я его люблю.
– И всегда-всегда будешь его любить, ага?
– Ага.
– А дашь мне потом поесть?
Минголла едва сдержал смех – слишком уж жадным стало девочкино лицо, и слишком комично оно выглядело.
– Курицу с рисом, – ответила Дебора. – Обещаю.
– Ладно! – Амалия улеглась в гамак, скрестив руки на детской груди. – Про что рассказывать?
– Про Нефритовый сектор, – подсказал Минголла.
Она стрельнула в него глазами, затем уставилась в потолок. Сонная невинность, казалось, снова овладевала ею. Довольно долго девочка молчала, и Минголла не выдержал:
– Она не...
– Тс-с-с! – Дебора замахала руками. – Сейчас заговорит.
– Куда-то... – Амалия облизала губы. – ...Исчезли... все под ним исчезли... гладкий, как камень, как нефритовый сектор посреди ярких плиток, и он думал, что они больше никогда не вернутся, что они ушли куда-то далеко-далеко, в страну под коркой мира, Панама приколота к ней, как дурацкая булавка к полоске синего шелка, и там, в этой далекой стране, развяжется кровавый узел, и настанет мир. – Голос ее твердел. – Но не тот мир, что непостижим, нет, это будет самый понятный мир, его купят за деньги крови и стыда, а отчеканят монету те, кто наконец поймет, как всё, что есть честного в этой войне, вместить в тактику мира, и тогда установится неестественный, но прочный порядок, суррогат спасения, которое само суррогат надежды, и однажды... и однажды... – Она вздохнула и погрузилась в молчание.
– Я это уже слышал... теми же словами, – Минголла напрягал память, но вытащить ничего не мог.
– Где?
– Потом вспомню. Спроси ее о «других».
Дебора спросила; на этот раз пауза тянулась дольше, но когда Амалия заговорила, слова ее звучали уверенней.
– ...Лишь последним эпизодом многовековой вражды, названным Мадрадонами Войной за Цветок – этот эвфемизм как нельзя лучше иллюстрирует их склонность приукрашивать действительность. Диего Сотомайор де Кабрильо, племянница которого была обесчещена, не замедлил с расплатой, однако взялся за дело типично по-сотомайоровски, предпочтя немедленному удару изощренную и тонкую репрессалию. Имея в то время серьезное влияние в правительстве Панамы, этот человек воспользовался своим высоким положением и наслал на Мадрадон целую армию налоговых агентов, а также других государственных служащих, чья назойливость призвана была отвлечь их внимание, пока он сам разрабатывал сценарий. В Баррио Кларин он нашел орудие – очаровательного мальчика, обладавшего зачатками природного ума, притом что мозг его после младенческой травмы так и не восстановился, – из этого камня Диего Сотомайор выточил за несколько лет оружие высочайшей элегантности: воспитав в мальчике дар к поэзии и пению, он превратил его в хорошенькую игрушку, которая не могла не привести в восторг Серафину, младшую дочь его заклятого врага; в глубине же лабиринта юношеских мыслей пряталось жестокое чудовище, пробудившееся при виде ее обнаженного тела...
– Сукин сын! – Минголла стукнул кулаком по ладони.
– Не шуми! – Дебора склонилась над Амалией, которая, похоже, снова погрузилась в глубокий сон. – Ее нельзя перебивать. Она просто замолчит, и все. Черт! Придется будить заново.
– Незачем. Она уже все рассказала. – Минголла встал у двери и стал смотреть на летаргическое шевеление деревни. Женщины перебирали рассыпанную на деревянных подносах кукурузу, в гамаках качались сонные дети, бродили вперевалку надменные свиньи. – Все, как ты говорила. Намеки. Этим Исагирре и занимался.
Она встала рядом с ним в дверях.
– Я не понимаю.
– Те, кого она называет «другими», – это персонажи рассказа о двух кланах, свихнулись на особой траве, которая дает им ментальную силу. Как и мы, могут влиять на людей, но у них это получается гораздо медленнее. Они слабы. – Он горько рассмеялся. – Но они прячутся. Их силу просто так не обнаружишь.
– Ты уверен?
– Разбуди эту засранку, выкачай из нее все, что сможешь, и на хуй Панаму.
– Бесполезно. Она говорит одними и теми же цитатами. Наверное, ее так запрограммировали. Я просто не понимала, откуда взялись эти странные семейства. – Дебора посмотрела на Минголлу и, словно испугавшись их близости, пошла к реке.
– Ты куда? – крикнул он. Она не остановилась.
– Погулять... подумать.
Он догнал ее, пошел рядом.
– Я с тобой.
– Не надо. – Дебора остановилась у хижины; у самого входа две голые девочки лепили из грязи пирожки. – Я лучше сама.
– Надо же поговорить.
– Кажется, все уже ясно.
– Между нами не все ясно.
– Это бессмысленно.
– Херня! Для тебя не бессмысленно, я же вижу!
Дебора отступила на шаг, но не от испуга, а будто хотела издалека увидеть всю картину.
– Прости, – холодно сказала она. – Ты, наверное, что-то подумал. Но на самом деле...
– Ага. Знаешь что...
– ...у нас нет ни малейшего шанса на близость.
– Ты все равно не сможешь задавить собственные чувства.
– У меня нет никаких чувств.
Она повысила голос; две маленькие девочки смотрели теперь на них с благоговейным страхом.
– Конечно, никаких чувств, откуда – ты спасаешь мне жизнь якобы для того, чтобы я разбудил эту Амалию. Зато когда мы ее будим, ты утверждаешь, что она уже и так рассказала все, что знает. Зачем я тебе понадобился? Зачем ты меня спасала?
– Из чувства долга, – сказала Дебора. – Я тебя в это втянула, не кто-то.
– Не говори ерунды. Я без всякой Амалии вижу, что ты меня любишь.
Лоб ее прорезали злые морщинки.
– Если ты думаешь, что я позволю эмоциям управлять моими поступками, то ты просто меня не знаешь. Революция – это...
– Нет давно никакой революции, – напомнил Минголла.
– Может, и нет. Но я намерена выяснить, что происходит, и никакие чувства мне не помешают.
– Что за чухню ты порешь?! – воскликнул Минголла. – Прям как в кино: «Прости меня, Мануэль, но пока все плохое не стало хорошим, мое сердце принадлежит борьбе».
Она изо всех сил хлестнула его по щеке, затем по другой, от такого шквала у Минголлы запылала кожа. Он поймал ее запястья и, когда она замахнулась коленом, оттолкнул в сторону.
– Ублюдок! – Скрючив пальцы, она таращилась сквозь пряди волос сумасшедшими глазами. – Тупой ублюдок! – Развернулась на пятках, зашагала прочь и скрылась за хижиной.
Минголла сжал кулаки, очень хотелось кого-нибудь стукнуть, но рядом был только воздух. Маленькие девочки смотрели на него во все глаза и очень серьезно.
– Знаете что, – сказал Минголла, – когда вырастете, становитесь лесбиянками.
Они переглянулись и хихикнули.
– Я серьезно, – сказал он. – Все лучше, чем это говно.
Он побрел к реке, стирая со щек жар и оглядываясь на хижину, за которой скрылась Дебора.
– Я тоже тебя люблю, – сказал он.
Глава одиннадцатая
В иные дни Минголле казалось, что он продирается сквозь вакуум, безвоздушную серость, порожденную бесцельностью его существования, а в другие – что он вообще никуда не движется, жизнь течет мимо, огибая утес, на который его зачем-то выбросило. Нечего делать, некуда идти. Цели кончились, а обида на Дебору хоть и всколыхнула с новой силой Минголлины чувства, но энергии что-то решать у него не было; может, она и права, думал Минголла, чувства и вправду мешают долгу – он завидовал ее самоотверженности, но встречаться с ней каждый день было настоящей мукой. Всякий раз, когда их пути пересекались, он, как вампир в предчувствии горячего блюда, впитывал любой запах, любой, даже самый невинный знак возбуждения; представлял, как пробирается за ней в Панаму, спасает ей жизнь и получает в награду неописуемое блаженство. Он подозревал, что Дебора не случайно медлит с отъездом, что ей тяжело его отталкивать, и это повышало его шансы – однако выигрыш означал бы для него продолжение войны, а Минголла сомневался, что способен выносить все это дальше. На сердце у него камнем висела память о мертвых и не давала сдвинуться с места. Он чувствовал их всех. Они были тверды, основательны и сдержанны. Но еще тверже и основательнее была мысль о том, что он оказался пешкой в чьей-то столетней игре. Верилось с трудом: облаченная в слова, эта мысль превращалась в нелепую фантазию. Однако чем больше он разбирался в пережитом, тем отчетливее видел, как фантазия и быль соединяются вместе. Враждующие кланы из рассказов Пасторина, та легкость, с которой манипулировали самим Минголлой, да и почти вся война были пропитаны одним и тем же раствором – неестественной надменностью, заставлявшей Минголлу поверить. Вера пробуждала гнев, а гнев – стремление понять, что за извращенный порок лежит в основе войны. Но и гнев, и стремление понять уступали простой душевной усталости, и Минголла не делал ничего. Он часто ходил к вертолетной яме, иногда вместе с Нейтом Любовым. Закат был для этого лучшим временем. Заливавшие вертушку лучи вспыхивали сквозь кроны деревьев красным или оранжевым светом, отскакивали от стекол солнечными зайчиками, рисовали на черном металле зубчатые узоры, и огромный силуэт вертолета становился похож на зловещее пасхальное яйцо, дожидавшееся, когда его подберет столь же чудовищный ребенок. Этот свет сгущался вокруг Минголлы, облекал его в черно-оранжевые доспехи, и в голову лезли романтические мысли о высоких целях и одиноких героических подвигах. Иногда компьютер заговаривал с ним, но Минголла не отвечал: ему не нужны были ни утешения, ни дружба. Скелет пилота и голос механического божества лишний раз напоминали о том, что война – жульничество, а Минголла и приходил сюда по большей части затем, чтобы не забыть, с чем имеет дело.
Время от времени он пытался вызвать на откровенность Нейта, но тот почти всегда отмалчивался. Малообщительный от природы, он все больше замыкался в себе, его не интересовали ни дела, ни разговоры, ему хватало бабочек, и Минголла, которому нравился этот человек, чувствовал между ними некую созвучность, списывая его нелюбовь к разговорам просто на нелюдимый характер. Однажды, правда, Нейт разговорился и рассказал о войнах, на которых побывал репортером. Афганистан, Камбоджа, Ангола. Он стал тогда фактически военным туристом, торчал целыми днями в шикарных отелях, болтал с такими же скучающими корреспондентами о том, чем эта конкретная война отличается от других виденных ими стычек; пока смертоносный огонь превращал все вокруг в руины, они сочиняли сентиментальные очерки о простых людях и напивались с экс-президентами.
– Но такой войны, как эта, мне еще не попадалось, – сказал Нейт, стукнув пяткой по камню. – Она безумна. А безумнее всего в Панаме.
– Ты был там? – спросил Минголла.
– Да, в прошлом году. Загадочное место. Большая часть – город как город, но одно баррио – баррио Кларин – отгорожено баррикадой. По официальной версии, там карантин, но никто не знает, от какой болезни. Пропуск достать невозможно, но слухи просачиваются. Говорят, на улицах жуткие бои. Да и вообще странные вещи говорят. Вроде бы чепуха, но когда раз за разом слушаешь одно и то же, поневоле задумаешься.
– О чем слушаешь-то? – спросил Минголла.
– Ни о чем конкретном. Поговаривали, что в баррио Кларин идут какие-то переговоры, будто бы связанные с войной. Вот и все. Проверить, конечно, не удалось. Но кое-что я видел, м-да... бездоказательно, но слухи после этого звучат правдоподобнее. Например, туда входил врач, который занимался моей терапией. Я стоял далеко, но Исагирре ни с кем не спутаешь.
– Исагирре?!
– Ты его знаешь?
– Он вел и мою терапию тоже.
– Значит, ты был в Мехико-сити?
– Нет, – сказал Минголла, – на Роатане.
– Гм. – Нейт посмотрел на вертолет. – Непоседливый нам доктор попался, а? – Он тяжело вздохнул. – Что ж, наверное, в Панаме все и прояснится.
– А как... – Минголла собрался расспросить его об Исагирре, но Нейт оборвал.
– Я жутко устал и от крови, и от путаницы, – сказал он. – Как будто ничего другого в моей жизни не было, только кровь и путаница. Вчера попробовал вспомнить, нашлось ли на всех моих войнах хоть что-то приятное, и в голову пришло только одно. Мелочь, да. Но ни на что не похоже, потому, наверное, и запомнилось.
Минголла попросил рассказать; ему казалось странным, что на войне вообще может происходить что-то приятное.
– Лето восемьдесят девятого, Афганистан, – сказал Нейт, – долина Бамьян. Слыхал про такую?
– Нет.
– Там очень красиво. Когда на юге пыльные бури и закат... Невероятно! Небо ярко-красное и желтое, краски смешиваются прямо на глазах, а холмы черные. Доисторический пейзаж. Там был парнишка, молодой совсем, ему ногу оторвало на русской мине, и голос он тогда же потерял. А может, просто не хотел ни с кем разговаривать. Даже со мной... хотя поглядывал с любопытством – волосы у меня светлые. Им всегда любопытно. У меня был ручной ксилофон. Знаешь такую штуку? Деревянная коробочка, полая, а вместо клавиш металлические полоски. Двенадцать, кажется. По ним стучишь пальцами, и они тренькают. Африканский инструмент. Мальчишка был в восторге. Сам я так себе музыкант, знаешь. Только если подыграть собственным мыслям или мечтам. Вижу, мальчишке интересно, ну и отдал ему, – Нейт зевнул и оперся на локоть. – Научил бить по клавишам, после этого он мог сидеть с инструментом часами. Конечно, у меня были дела поважнее. Русские лупили по нашим позициям, а мы с группой все это снимали. В общем, на какое-то время я забыл и про мальчишку, и про ксилофон. И вот как-то ночью вышел погулять на окраину лагеря. Красивая была ночь. – Нейт повалился на спину и положил голову на руки. Сонно моргнул. Говорил он теперь медленно и неразборчиво. – Звезды гораздо больше, чем здесь, потому что воздух очень чистый. Луна серпом, холодная и серебряная. Воздух тоже холодный. И вот смотрю: на камне у спуска в долину сидит мальчишка. Он играл на моем ксилофоне. Плечи сгорблены, голова над самым инструментом – тень на звездах и на темно-синем небе. Господи, как он играл! Так свободно и так выразительно! Он выжал из этих двенадцати нот все, что в них было. Холодные арпеджио дрожали так, что, казалось, танцевали звезды под совсем простые мелодии. Горькие мелодии, печальные. В ней была мощь, в этой музыке. Мощь Баха, хотя ни громкости, ни диапазона. На миг я засомневался, что мальчишка играет сам. Подумал, может, это дух какой – подойду сейчас поближе, и он окажется тенью без глаз, безо рта и вообще без лица. Война была в музыке, а еще сила этих людей. – Нейт сел, выпрямился и глубоко вздохнул. – Вообще-то народ не сказать, чтобы выдающийся, знаешь... что бы там ни говорили про их благородство и боевой дух. Воры и убийцы по большей части. Один мужик, к примеру, рассказал мне, как пару лет назад услышал, что в Кабуле можно сдавать за деньги кровь и молодые путешественники этим пользуются. Вот он и устроил в Хайберском ущелье засаду. Резал людям горло и сливал кровь в кожаные мехи. А когда решил, что теперь уж точно разбогатеет, потащил эти мешки в Кабул. Кровь, конечно, испортилась, и мужик натурально взбесился – больницы послали его подальше. Теперь думает, что все это чепуха и его просто надули. Знаешь, сколько там таких. Но если в них и было что-то хорошее, то все собралось в той музыке, что играл мальчик. Безукоризненная решимость, любовь к земле. Я, – он опять зевнул, – я ее до сих пор иногда слышу. Как будто играет по нервам. Когда спать хочется, вот как сейчас.
Время от времени он пытался вызвать на откровенность Нейта, но тот почти всегда отмалчивался. Малообщительный от природы, он все больше замыкался в себе, его не интересовали ни дела, ни разговоры, ему хватало бабочек, и Минголла, которому нравился этот человек, чувствовал между ними некую созвучность, списывая его нелюбовь к разговорам просто на нелюдимый характер. Однажды, правда, Нейт разговорился и рассказал о войнах, на которых побывал репортером. Афганистан, Камбоджа, Ангола. Он стал тогда фактически военным туристом, торчал целыми днями в шикарных отелях, болтал с такими же скучающими корреспондентами о том, чем эта конкретная война отличается от других виденных ими стычек; пока смертоносный огонь превращал все вокруг в руины, они сочиняли сентиментальные очерки о простых людях и напивались с экс-президентами.
– Но такой войны, как эта, мне еще не попадалось, – сказал Нейт, стукнув пяткой по камню. – Она безумна. А безумнее всего в Панаме.
– Ты был там? – спросил Минголла.
– Да, в прошлом году. Загадочное место. Большая часть – город как город, но одно баррио – баррио Кларин – отгорожено баррикадой. По официальной версии, там карантин, но никто не знает, от какой болезни. Пропуск достать невозможно, но слухи просачиваются. Говорят, на улицах жуткие бои. Да и вообще странные вещи говорят. Вроде бы чепуха, но когда раз за разом слушаешь одно и то же, поневоле задумаешься.
– О чем слушаешь-то? – спросил Минголла.
– Ни о чем конкретном. Поговаривали, что в баррио Кларин идут какие-то переговоры, будто бы связанные с войной. Вот и все. Проверить, конечно, не удалось. Но кое-что я видел, м-да... бездоказательно, но слухи после этого звучат правдоподобнее. Например, туда входил врач, который занимался моей терапией. Я стоял далеко, но Исагирре ни с кем не спутаешь.
– Исагирре?!
– Ты его знаешь?
– Он вел и мою терапию тоже.
– Значит, ты был в Мехико-сити?
– Нет, – сказал Минголла, – на Роатане.
– Гм. – Нейт посмотрел на вертолет. – Непоседливый нам доктор попался, а? – Он тяжело вздохнул. – Что ж, наверное, в Панаме все и прояснится.
– А как... – Минголла собрался расспросить его об Исагирре, но Нейт оборвал.
– Я жутко устал и от крови, и от путаницы, – сказал он. – Как будто ничего другого в моей жизни не было, только кровь и путаница. Вчера попробовал вспомнить, нашлось ли на всех моих войнах хоть что-то приятное, и в голову пришло только одно. Мелочь, да. Но ни на что не похоже, потому, наверное, и запомнилось.
Минголла попросил рассказать; ему казалось странным, что на войне вообще может происходить что-то приятное.
– Лето восемьдесят девятого, Афганистан, – сказал Нейт, – долина Бамьян. Слыхал про такую?
– Нет.
– Там очень красиво. Когда на юге пыльные бури и закат... Невероятно! Небо ярко-красное и желтое, краски смешиваются прямо на глазах, а холмы черные. Доисторический пейзаж. Там был парнишка, молодой совсем, ему ногу оторвало на русской мине, и голос он тогда же потерял. А может, просто не хотел ни с кем разговаривать. Даже со мной... хотя поглядывал с любопытством – волосы у меня светлые. Им всегда любопытно. У меня был ручной ксилофон. Знаешь такую штуку? Деревянная коробочка, полая, а вместо клавиш металлические полоски. Двенадцать, кажется. По ним стучишь пальцами, и они тренькают. Африканский инструмент. Мальчишка был в восторге. Сам я так себе музыкант, знаешь. Только если подыграть собственным мыслям или мечтам. Вижу, мальчишке интересно, ну и отдал ему, – Нейт зевнул и оперся на локоть. – Научил бить по клавишам, после этого он мог сидеть с инструментом часами. Конечно, у меня были дела поважнее. Русские лупили по нашим позициям, а мы с группой все это снимали. В общем, на какое-то время я забыл и про мальчишку, и про ксилофон. И вот как-то ночью вышел погулять на окраину лагеря. Красивая была ночь. – Нейт повалился на спину и положил голову на руки. Сонно моргнул. Говорил он теперь медленно и неразборчиво. – Звезды гораздо больше, чем здесь, потому что воздух очень чистый. Луна серпом, холодная и серебряная. Воздух тоже холодный. И вот смотрю: на камне у спуска в долину сидит мальчишка. Он играл на моем ксилофоне. Плечи сгорблены, голова над самым инструментом – тень на звездах и на темно-синем небе. Господи, как он играл! Так свободно и так выразительно! Он выжал из этих двенадцати нот все, что в них было. Холодные арпеджио дрожали так, что, казалось, танцевали звезды под совсем простые мелодии. Горькие мелодии, печальные. В ней была мощь, в этой музыке. Мощь Баха, хотя ни громкости, ни диапазона. На миг я засомневался, что мальчишка играет сам. Подумал, может, это дух какой – подойду сейчас поближе, и он окажется тенью без глаз, безо рта и вообще без лица. Война была в музыке, а еще сила этих людей. – Нейт сел, выпрямился и глубоко вздохнул. – Вообще-то народ не сказать, чтобы выдающийся, знаешь... что бы там ни говорили про их благородство и боевой дух. Воры и убийцы по большей части. Один мужик, к примеру, рассказал мне, как пару лет назад услышал, что в Кабуле можно сдавать за деньги кровь и молодые путешественники этим пользуются. Вот он и устроил в Хайберском ущелье засаду. Резал людям горло и сливал кровь в кожаные мехи. А когда решил, что теперь уж точно разбогатеет, потащил эти мешки в Кабул. Кровь, конечно, испортилась, и мужик натурально взбесился – больницы послали его подальше. Теперь думает, что все это чепуха и его просто надули. Знаешь, сколько там таких. Но если в них и было что-то хорошее, то все собралось в той музыке, что играл мальчик. Безукоризненная решимость, любовь к земле. Я, – он опять зевнул, – я ее до сих пор иногда слышу. Как будто играет по нервам. Когда спать хочется, вот как сейчас.