Страница:
А когда наступила необыкновенно ранняя осень и большинство приезжих разъехалось раньше времени, все часы, которые доктор Греслер проводил вне лесничества, стали казаться ему такими пустыми и одинокими и его вдруг охватил такой страх перед предстоявшей ему снова одинокой, бессмысленной и безрадостной скитальческой жизнью, что он часто был готов вот-вот сделать Сабине предложение. Но вместо того, чтобы откровенно объясниться с нею самой, на что у него не хватало смелости, он, словно решив положиться в этом вопросе на судьбу, пришел к мысли навести справки, действительно ли и за какую сумму продается тот санаторий доктора Франка, о котором Сабина недавно упомянула вторично. Но ему не удалось узнать ничего определенного, и тогда он разыскал самого владельца, которого когда-то знал лично и который оказался теперь стариком в грязно-желтом полотняном костюме. Франк сидел перед санаторием на белой скамье, покуривал трубку и походил, скорее, не на врача, а на какого-то чудака-крестьянина. Греслер без обиняков спросил его, правду ли говорят, будто он хочет продать санаторий. Оказалось, что директор Франк случайно кому-то сказал об этом и, вероятно, готов оставить все на волю случая. Как бы то ни было, он согласен продать санатории, и чем скорее, тем лучше - уж очень ему хочется прожить последние дни подальше от больных - и настоящих и мнимых, и отдохнуть от бесконечной лжи, к которой неизменно вынуждало его ремесло врача.
- Вы можете взвалить это бремя на себя, вы еще молоды, - сказал он, и доктор Греслер ответил лишь печальным жестом отрицания.
Затем он осмотрел все помещения санатория и, к своему прискорбию, нашел их в еще более запущенном и небрежном состоянии, чем опасался. К тому же немногочисленные пациенты, которых он встречал в саду, в коридорах и в лечебнице, отнюдь не произвели на него впечатления людей, довольных своим положением и верящих в будущее; ему даже показалось, что во взглядах, которыми они приветствовали своего врача, сквозит недоверие, а порой и враждебность. Но когда с балкончика директорской квартиры Греслер окинул взором сад, лежавшую за ним веселую долину и пологие, слегка окутанные туманом холмы, близ которых, как угадывал доктор, находится дом лесничего, его внезапно охватила такая страстная тоска по Сабине, что он впервые уверенно назвал это чувство любовью и увидел перед собой упоительную цель: в скором времени он должен стоять на этом же самом месте, обнимая Сабину, свою подругу и жену, и положив к ее ногам все это владение, обновленное и прекрасное. Ему потребовалось сделать над собой усилие, чтобы сохранить нерешительный вид, прощаясь с директором Франком, который, впрочем, отнесся к этому в высшей степени равнодушно. Вечером, в доме лесничего, Греслер решил пока вовсе не упоминать о своем посещении санатория; однако уже на следующее утро он повез с собой туда архитектора Адельмана, своего ежедневного соседа по табльдоту в "Серебряном льве"; он хотел выслушать мнение специалиста. Оказалось, что переделки потребуются менее серьезные и дорогостоящие, чем он думал, архитектор соглашался даже взять на себя все работы по ремонту санатория и закончить их к маю будущего года. Доктор Греслер снова разыграл нерешительность и удалился вместе с архитектором, который, оставшись с ним наедине, стал изо всех сил склонять его на эту выгодную покупку.
В тот же вечер, совсем по-летнему теплый, Греслер, сидя с Сабиной и ее родителями на веранде дома лесничего, рассказал о своих переговорах с доктором Франком, но как бы между прочим, так, словно все произошло совершенно случайно: просто он вместе с архитектором шел мимо ворот санатория и встретил его владельца. Господин Шлегейм нашел, что условия чрезвычайно выгодны, и посоветовал доктору Греслеру уже сейчас отказаться от зимней практики на юге, остаться здесь и самому, на месте, проследить за ходом работ. Но об этом доктор Греслер не хотел и слышать. Разве он может так внезапно оставить свою практику в Ландзароте? К тому же архитектор Адельман такой добросовестный человек, что если уж он займется этим делом, доктор может уехать со спокойной душой. Тогда Сабина со свойственной ей простотой предложила следить за работами во время отсутствия Греслера и регулярно писать ему о том, как подвигается строительство. Вскоре родители, словно сговорившись, ушли домой, а Сабина и доктор, как они это частенько любили делать, начали медленно прогуливаться под елями аллеи, ведущей от дома к шоссе. Она дала ему много разумных советов относительно перестройки старого здания, чем доказала, что уже и раньше интересовалась этим вопросом. Так, например, она считала необходимым пригласить на должность старшей сестры-хозяйки какую-нибудь даму - настоящую даму, подчеркнула она, потому что это придало бы санаторию в известной мере светский характер, которого ему особенно не хватало в последние годы. Наконец-то - доктор Греслер с бьющимся сердцем почувствовал это - произнесено было нужное слово, которым он мог и должен был воспользоваться! Он уже хотел это сделать, как вдруг Сабина, словно желая помешать ему, торопливо пояснила:
- Лучше всего сделать это через газету. На вашем месте я даже съездила бы, куда нужно, лишь бы заполучить на эту важную должность подходящего человека. Ведь у вас сейчас достаточно свободного времени. Ваши пациенты почти все разъехались, не так ли? А когда вы собираетесь уезжать?
- Дней через пять-шесть. Прежде всего мне нужно, конечно, завернуть домой, то есть в свой родной город. Сестра не оставила завещания, а мой старый друг Белингер пишет, что мне необходимо кое-что привести в порядок непосредственно на месте. Но до этого я хочу еще раз съездить в санаторий и осмотреть там все, вплоть до мелочей. Окончательного решения я все равно не приму, пока не переговорю со своим другом Белингером.
Так он и продолжал ходить вокруг да около, осторожно, неумело и все время недовольный собой; он понимал, как нужны в такую минуту ясность и определенность. Сабина замолчала, и Греслер счел самым разумным распрощаться с нею под предлогом визита к больному; он взял руку Сабины, на мгновение задержал, затем поднес к губам и поцеловал. Сабина не отняла руки, и, когда доктор взглянул на нее, ему показалось, что лицо у нее более умиротворенное и веселое, чем раньше. Понимая, что говорить больше ни о чем не нужно, он отпустил ее руку, сел в экипаж, набросил плед на колени и поехал. Когда он оглянулся, Сабина все еще стояла на том же месте, неподвижная, освещенная лунным светом, но казалось, что смотрит она куда-то в сторону, в ночь, в пустоту, а совсем не на дорогу, по которой медленно удалялась его коляска.
VII
На следующий день, несмотря на проливной дождь, доктор Греслер вновь отправился в санаторий и уже в третий раз попросил разрешения осмотреть его, хотя делал это без особого желания, а, скорее, по обязанности. На этот раз ему пришлось удовлетвориться более скромным провожатым - молодым ассистентом, подчеркнутая любезность которого была адресована не столько старшему коллеге, сколько вероятному будущему директору, и который не упускал ни одного случая показать, что он знаком с наиновейшими методами лечения, хотя применить их здесь пока не имеет никакой возможности. В этот день здание показалось доктору Греслеру еще более запущенным, а сад еще более заросшим, чем накануне, и оказавшись, наконец, в пустой конторе наедине с владельцем санатория, который завтракал прямо за письменным столом, заваленным бумагами и счетами, он объявил, что сможет дать окончательный ответ только по возвращении из родного города, примерно недели через три.
Директор выслушал его с обычным равнодушием и заметил только, что и он, разумеется, не будет себя считать связанным каким бы то ни было обязательством. Разговор на этом закончился, и Греслер с облегчением вздохнул, когда снова оказался на улице и, раскрыв зонтик, направился по шоссе к городу. С зонтика со всех сторон стекали крупные дождевые капли, холмы были окутаны туманом. Похолодало так сильно, что у доктора начали мерзнуть пальцы, и он натянул перчатки, с трудом удерживая над собой зонтик и недовольно покачивая головой. Еще неизвестно, сумеет ли он вообще привыкнуть проводить позднюю осень и зиму не на юге, а в этой так несправедливо называемой умеренной полосе, и ему втайне захотелось сегодня же вечером объявить Сабине, что санаторий у него прямо из-под носа перекупили и что он, честно говоря, не очень-то завидует покупателю.
Дома он нашел письмо, адрес на конверте был написан рукою Сабины. Греслер почувствовал, как у него внезапно замерло сердце. О чем она могла писать ему? Только об одном. Она просит его не приходить больше. Он все испортил вчера, когда поцеловал ей руку, - он это сразу понял. Такие поступки ему не к лицу. Он, наверно, был ужасно смешон в ту минуту. Греслер не помнил даже, как разорвал конверт и стал читать.
"Дорогой друг! Я смею вас называть так, не правда ли? Завтра вечером вы придете снова, и вы должны получить это письмо раньше. Ведь если я вам не напишу - кто знает, не уйдете ли вы и в этот вечер так же, как уходили от меня все эти дни и вечера, и не уедете ли в конце концов совсем, так ничего и не сказав, а может быть, еще и убеждая себя, что поступаете разумно и справедливо. Поэтому мне не остается ничего, как самой сказать или, вернее, написать вам, ибо сказать я не в силах, о том, что у меня на сердце. Итак, дорогой господин Греслер, мой дорогой друг доктор Греслер, я пишу вам, и вы, прочитав это, будете, наверное, очень довольны и не сочтете мой поступок неженственным - я ведь чувствую, что имею право написать вам. Я совсем, совсем не возражала бы против того, чтобы стать вашей женой, если бы вы попросили меня об атом. Вот я все и сказала. Да, я хочу быть вашей женой. Я питаю к вам такое глубокое, искреннее чувство дружбы, какого не питала ни к одному человеку, которого когда-либо знала. Правда, это не любовь. Еще нет. Но это, безусловно, нечто очень близкое к любви, такое, что вскоре может стать любовью. В последние дни, стоило вам заговорить об отъезде, как у меня становилось мучительно тяжело на сердце. И когда сегодня вечером вы поцеловали мне руку, мне было так приятно. Когда же потом вы скрылись в темноте, мне вдруг показалось, что все кончено, и стало так страшно, что вы никогда больше не придете к нам. Сейчас это, конечно, прошло. Ведь эти мысли явились лишь из-за того, что была уже ночь, не так ли? Я знаю, вы придете снова. И завтра же вечером. И я знаю, что вы относитесь ко мне так же хорошо, как и я к вам. Об этом даже не надо говорить словами. Но порою мне кажется, что вы слишком мало верите в себя. Разве это не так? Я думала и о том, отчего это происходит. Мне кажется, оттого, что вы нигде не пустили корней, что у вас, в сущности, никогда не было времени подумать о том, что и вас кто-нибудь может искренне полюбить. Наверно, от этого. А может быть, вы нерешительны и по другой причине. Мне, естественно, очень тяжело писать вам об этом. Но раз уж я начала, то не хочу останавливаться на полуслове. Итак, мой дорогой друг, вы знаете, что однажды я уже была помолвлена. Это было четыре года тому назад. Он был врач, как и вы. Мой отец вам, наверно, рассказывал об этом. Я очень любила его, и утрата его была для меня большим ударом. Он ведь был так молод! Всего двадцать восемь лет. Тогда мне казалось, что жизнь для меня уже кончилась, - в тяжелые минуты всегда так думаешь. Впрочем - должна вам признаться и в этом, - он не был моей первой любовью. Раньше, до него, я увлекалась одним певцом. Это было как раз в то время, когда мой отец, желая мне, конечно, только добра, пытался навязать мне карьеру, к которой у меня нет никакого призвания. Так вот, это увлечение было самым сильным, какое я только переживала в жизни. Нет, переживала - это не совсем точное слово. Но все же... перечувствовала. Кончилось все это очень глупо. Он решил, что имеет дело с одной из тех женщин, каких привык встречать в своем кругу, и стал себя вести соответствующим образом, - и тут все было кончено. Но странно! Я и сейчас вспоминаю об этом человеке гораздо чаще, чем о своем женихе, который был мне так дорог. Мы были помолвлены целых полгода. Так. И вот еще одно, о чем мне тяжело писать вам. Знаете ли вы, что мне кажется, дорогой доктор Греслер? Что вы предполагаете нечто такое, чего не было, и это вынуждало вас быть таким нерешительным. Правда, это только доказывает, как хорошо вы ко мне относитесь. Но в то же время - простите за откровенность - в этом есть какой-то педантизм или тщеславие. Конечно, я хорошо знаю, что такой преувеличенный педантизм и тщеславие свойственны мужчинам. Но я хочу сказать вам, что эти чувства не должны больше угнетать вас. Нужно ли выразиться яснее? Извольте, дорогой друг: мне не в чем больше признаваться вам. Как я сейчас вспоминаю, у нас вообще были странные отношения. По-моему, он за полгода поцеловал меня раз десять, не больше.
Нет, чего только не напишешь доброму другу в такую ночь, особенно если думаешь, что письмо можно в конце концов вообще не посылать! Но нет, это неправда, мое письмо не имело бы никакого смысла, если бы я не написала всего, что мучит меня.
И все-таки этот человек был мне очень дорог. Может быть, именно потому, что он был такой серьезный, такой мрачный. Он принадлежал к числу тех врачей, каких очень немного, - тех врачей, что сами испытывают всю ту боль, свидетелями которой им приходится быть. Жизнь представлялась ему ужасно тяжелой, где же ему было взять мужества стать счастливым? Правда, я со временем научила бы его этому. В этом я уверена. Но судьба судила иначе. Я покажу вам его портрет, я, разумеется, храню его. Портрета того, другого, певца, у меня уже нет. Да он мне его и не дарил - я просто купила этот портрет в художественном магазине еще до знакомства с ним. Что же мне еще рассказать вам?
Сейчас далеко за полночь. А я все сижу за столом, и мне совсем не хочется заканчивать письмо. К тому же внизу взад и вперед без устали расхаживает отец. У него опять бессонница. В последнее время мы о нем немного забыли. Да, и я и вы, дорогой доктор. Но теперь все должно перемениться. Да, хочу еще кое-что добавить - только сейчас вспомнила. Не поймите меня превратно, но отец сказал, что если у вас не хватает наличных денег для покупки санатория, он охотно предоставит в ваше распоряжение нужную сумму. Вообще мне кажется, что он с радостью принял бы участие в этом деле. А поскольку мы живем почти рядом с санаторием, вы - если вы, конечно, правильно истолкуете содержание моего письма (я ведь стараюсь облегчить вам эту задачу, не так ли?) - сумеете, может быть, обойтись без объявлений в газетах и разъездов, потому что на должность старшей сестры-хозяйки я могу со спокойной совестью рекомендовать самое себя. И разве было бы не чудесно, милый доктор, если бы мы с вами начали работать в санатории вместе, как двое товарищей - я чуть не сказала, коллег? Признаюсь вам, санаторий этот нравится мне уже давно. Гораздо дольше, чем его будущий директор. И место и парк поистине великолепны. Какая жалость, что доктор Франк так все это запустил! Кроме того, ошибкой было и то, что туда в последнее время стали принимать любых больных, даже тех, кому там совсем не место. По-моему, санаторий должен опять специализироваться исключительно на нервнобольных, помешанных, конечно, я не имею в виду. Но о чем же я это? На это у нас, во всяком случае, хватит времени и завтра, даже если в остальном мы не договоримся. Свою поездку вы могли бы сейчас использовать для того, чтобы разрекламировать санаторий в Берлине и других больших городах. Впрочем, я тоже в бытность мою сестрой милосердия была знакома с некоторыми берлинскими профессорами; возможно, они меня еще помнят. Но я вижу, вы улыбаетесь. И я не обижаюсь. Я ведь понимаю, что такое письмо - вещь не совсем обычная. Злые люди, пожалуй, подумали бы, что я вешаюсь вам на шею или еще что-нибудь в этом роде. Но ведь вы человек не злой и воспримете это письмо так, как оно написано. Я люблю вас, друг мой, - правда, не так, как пишут в романах, но тем не менее всем сердцем! И люблю отчасти потому, что мне больно видеть, как одиноки вы на свете. Весьма возможно, что я никогда не написала бы этого письма, будь жива ваша добрая сестра. Она была добрая, я знаю. И еще я люблю вас, может быть, потому, что ценю вас как врача. Да, очень ценю, хотя иногда вы и бываете слишком холодны. Но ведь это всего лишь ваша манера держаться, а в глубине души вы, несомненно, очень добры и участливы. И главное - к вам немедленно проникаешься доверием, что и случилось с моими родителями, а с этого, дорогой доктор Греслер, все вообще и началось. Когда вы придете завтра, - я не хочу ничего усложнять, - вам достаточно будет только улыбнуться или снова поцеловать мне руку, как сегодня вечером при прощании, и я все пойму. А если все окажется не так, как я сейчас думаю, скажите мне прямо. Вы можете сделать это совершенно спокойно. Я подам вам руку и подумаю о том, что я чудесно провела лето и что не следует быть слишком нескромной и надеяться стать госпожой докторшей или даже госпожой директоршей - роль, которая мне действительно не особенно подходит. И запомните - через год вы можете приехать сюда с другой женой с какой-нибудь красивой чужестранкой из Ландзароте, американкой или австралийкой, но только обязательно с настоящей женой, и я все равно, как ни в чем не бывало, буду следить за работами в санатории, если вы решите купить его. Ведь эти две вещи не имеют друг к другу ровно никакого отношения.
Однако довольно. Мне очень любопытно, успею ли я отправить вам это письмецо завтра утром. И что вы подумаете? Итак, прощайте! Нет, до свидания! Я очень хорошо к вам отношусь и никогда не изменю своего отношения.
Ваш друг Сабина".
Доктор Греслер долго сидел над письмом. Он прочел его во второй, потом в третий раз и так и не понял, радует оно его или огорчает. Ясно было одно: Сабина готова стать его женой. Она даже, по ее собственному выражению, сама вешается ему на шею. И в то же время пишет, что чувство к нему - совсем не любовь... К тому же она смотрит на все слишком трезвым, можно даже сказать - критическим взглядом. Она правильно замечает, что он педант, что он тщеславен, холоден, нерешителен, - всех этих слабостей он не мог отрицать за собой, но они не так бы бросились в глаза фрейлейн Сабине и она, уж подавно, не стала бы их подчеркивать, будь он лет на десять - пятнадцать моложе. И он спросил себя: если она подметила все эти его недостатки еще издалека и даже в своем письме не забыла напомнить ему о них, то что же будет дальше, в повседневной близости, когда ей, без сомнения, откроются и многие другие изъяны его характера? Значит, ему придется все время держать себя в руках, вечно быть начеку, некоторым образом притворяться, что в его возрасте не очень-то легко, а иногда и просто тяжело, как тяжело из несколько брюзгливого, педантичного стареющего холостяка превратиться в любезного, галантного молодого супруга. Вначале, конечно, это еще удастся: она ведь испытывает к нему глубокую симпатию, которую нельзя назвать иначе, как своего рода материнской нежностью. Но сколько продлится это чувство? Не долго. Во всяком случае, только до тех пор, пока снова не появится какой-нибудь демонический певец, или мрачный молодой доктор, или еще какой-нибудь соблазнительный мужчина, которому тем легче будет добиться успеха у красивой молодой женщины, что она станет в супружестве зрелее и опытнее.
На стенных часах пробило половину второго; обычный час, когда Греслер ходил обедать, уже миновал, и доктор почувствовал легкую досаду. Затем, с мрачным упрямством подумав о том, какой он все-таки педант, Греслер отправился в ресторан. В углу, на своем обычном месте, уже сидели за кофе и сигарами архитектор и один из членов городской управы. Муниципальный советник с понимающим видом кивнул доктору и встретил его словами:
- Я слышал, вас можно поздравить?
- С чем? - почти испуганно спросил Греслер.
- Вы как будто купили санаторий Франка?
Греслер облегченно вздохнул.
- Купил? - повторил он. - Нет, об этом еще не было речи. Так далеко дело не зашло. Заведение в ужасном состоянии. Его нужно перестраивать почти заново. А наш друг... - он просмотрел меню и беглым кивком указал на архитектора, - заломил такую цену!..
Архитектор с горячностью возразил, что вовсе не собирается наживаться на этом деле. Что же касается всевозможных неполадок, то их нетрудно устранить, и если сейчас поспешить с подрядами, то самое позднее к пятнадцатому мая санаторий будет как новенький.
Доктор Греслер пожал плечами и не преминул напомнить, что еще вчера архитектор самым крайним сроком считал первое мая. Впрочем, ему известно, что это обычная история при строительстве - никогда ничего в срок не готово, в смету не укладываются. А у него слишком мало энергии, чтобы отважиться на такую затею. Да и владелец санатория назначил несусветную цену.
- Кто знает, - добавил он, хотя и шутливым тоном, - уж не заодно ли вы с ним, дорогой господин Адельман!
Архитектор вспылил, муниципальный советник попытался загладить неловкость, доктор Греслер извинился, но добрая беседа больше не клеилась, архитектор и советник вскоре холодно откланялись, и доктор остался за столом один и в прескверном настроении. Он даже не притронулся к последнему блюду и поспешил домой, где его ждал пациент, хотевший перед отъездом получить необходимые медицинские назначения на зиму. Доктор осмотрел его рассеянно, нетерпеливо и взял гонорар за прием не без угрызений совести, испытывая тупую злость не только на себя самого, но и на Сабину, которая в своем письме не упустила случая упрекнуть его за равнодушие к больным. Затем он вышел на балкон, раскурил потухшую сигару и посмотрел вниз на убогий садик, где, несмотря на плохую погоду, в этот час, как обычно, сидела на белой скамеечке его хозяйка и занималась рукоделием, поставив рядом с собой швейную корзиночку. Еще три-четыре года назад эта пожилая женщина имела на него несомненные виды; во всяком случае, так не раз утверждала Фридерика, которой всегда казалось, что за ее братом гоняются все девицы и вдовушки, мечтающие выйти замуж. Бог знает, не близка ли она была к истине. Он был прирожденным холостяком и всю жизнь оставался оригиналом, эгоистом и филистером. Сабина, как явствует из ее письма, хорошо это поняла, хотя по многим причинам, среди которых так называемая любовь играла наименьшую роль, она, по ее же словам, сама вешалась ему на шею. О, если бы она действительно так сделала, все было бы совсем иначе. Но то, что он сейчас мял рукой в кармане, было всем, чем угодно, только не любовным письмом.
Подъехал экипаж, который каждый вечер доставлял его в дом лесничего. У доктора Греслера забилось сердце. В эту минуту он не мог скрыть от себя, что хочет лишь одного - поспешить к Сабине, с нежностью и благодарностью схватить ее милые руки, которые она так искренне и просто протягивает ему, и просить это милое создание стать его женой, даже если налицо опасность, что его счастье продлится лишь несколько лет или даже месяцев. Но, вместо того чтобы броситься вниз по лестнице, он, словно окаменев, продолжал стоять на одном месте. У него было такое ощущение, будто он сначала должен еще что-то выяснить, но что именно - он никак не мог вспомнить. И вдруг его осенило: он должен еще раз перечитать письмо Сабины. Он вынул его из нагрудного кармана и отправился в свой тихий кабинет, чтобы еще раз, вдали от людей, продумать слова Сабины. И он начал читать. Он читал медленно, напряженно, внимательно и чувствовал, как все больше и больше стынет его сердце. Все искреннее и нежное казалось ему теперь холодным, почти издевательским, и когда он дошел до места, где Сабина мельком упоминает о его скрытности, тщеславии, педантизме, ему почудилось, что она умышленно повторяет то, в чем уже упрекала его сегодня утром - и к тому же упрекала совершенно несправедливо. Как может она называть его педантом, филистером, его, который без всяких раздумий готов был - и как охотно! - простить ей все ошибки прошлого, если она их совершила. А ведь она не рассчитывала на это, более того, даже предполагала, что его нерешительность вызвана именно таким подозрением. Плохо же она знает его! Да, да, она его не понимает. И вдруг загадка его собственной жизни предстала перед ним в новом свете.
Ему стало ясно, что его никто никогда не понимал - ни один мужчина, ни одна женщина. Ни его родители, ни его сестра, ни коллеги, ни пациенты. Его сдержанность считали холодностью, аккуратность - педантизмом, серьезность сухостью. И поэтому он, человек не блестящий и не экспансивный, в течение всей своей жизни был обречен на одиночество. А если все это именно так и если он к тому же еще намного старше Сабины, значит, он не может, не имеет права принять то счастье, которое она, по крайней мере по ее словам, готова дать ему. Да и какое это счастье! Он схватил лист бумаги и начал писать.
"Милая фрейлейн Сабина! Ваше письмо растрогало меня. Как должен вас благодарить я, одинокий, старый человек!"
"Какие глупости!" - подумал он, разорвал лист и взял новый.
"Мой дорогой друг Сабина! Я получил ваше милое, доброе письмо. Оно глубоко тронуло меня. Как мне благодарить вас? Вы показали мне возможность счастья, о котором я едва ли решался мечтать, и поэтому, - разрешите мне сказать вам все сразу же, - поэтому я и не решаюсь принять его, вернее принять тотчас же. Дайте мне несколько дней подумать, позвольте мне осознать свое счастье. И, дорогая фрейлейн Сабина, спросите и себя еще раз, действительно ли вы искренне хотите доверить свою нежную юность такому зрелому человеку, как я.
- Вы можете взвалить это бремя на себя, вы еще молоды, - сказал он, и доктор Греслер ответил лишь печальным жестом отрицания.
Затем он осмотрел все помещения санатория и, к своему прискорбию, нашел их в еще более запущенном и небрежном состоянии, чем опасался. К тому же немногочисленные пациенты, которых он встречал в саду, в коридорах и в лечебнице, отнюдь не произвели на него впечатления людей, довольных своим положением и верящих в будущее; ему даже показалось, что во взглядах, которыми они приветствовали своего врача, сквозит недоверие, а порой и враждебность. Но когда с балкончика директорской квартиры Греслер окинул взором сад, лежавшую за ним веселую долину и пологие, слегка окутанные туманом холмы, близ которых, как угадывал доктор, находится дом лесничего, его внезапно охватила такая страстная тоска по Сабине, что он впервые уверенно назвал это чувство любовью и увидел перед собой упоительную цель: в скором времени он должен стоять на этом же самом месте, обнимая Сабину, свою подругу и жену, и положив к ее ногам все это владение, обновленное и прекрасное. Ему потребовалось сделать над собой усилие, чтобы сохранить нерешительный вид, прощаясь с директором Франком, который, впрочем, отнесся к этому в высшей степени равнодушно. Вечером, в доме лесничего, Греслер решил пока вовсе не упоминать о своем посещении санатория; однако уже на следующее утро он повез с собой туда архитектора Адельмана, своего ежедневного соседа по табльдоту в "Серебряном льве"; он хотел выслушать мнение специалиста. Оказалось, что переделки потребуются менее серьезные и дорогостоящие, чем он думал, архитектор соглашался даже взять на себя все работы по ремонту санатория и закончить их к маю будущего года. Доктор Греслер снова разыграл нерешительность и удалился вместе с архитектором, который, оставшись с ним наедине, стал изо всех сил склонять его на эту выгодную покупку.
В тот же вечер, совсем по-летнему теплый, Греслер, сидя с Сабиной и ее родителями на веранде дома лесничего, рассказал о своих переговорах с доктором Франком, но как бы между прочим, так, словно все произошло совершенно случайно: просто он вместе с архитектором шел мимо ворот санатория и встретил его владельца. Господин Шлегейм нашел, что условия чрезвычайно выгодны, и посоветовал доктору Греслеру уже сейчас отказаться от зимней практики на юге, остаться здесь и самому, на месте, проследить за ходом работ. Но об этом доктор Греслер не хотел и слышать. Разве он может так внезапно оставить свою практику в Ландзароте? К тому же архитектор Адельман такой добросовестный человек, что если уж он займется этим делом, доктор может уехать со спокойной душой. Тогда Сабина со свойственной ей простотой предложила следить за работами во время отсутствия Греслера и регулярно писать ему о том, как подвигается строительство. Вскоре родители, словно сговорившись, ушли домой, а Сабина и доктор, как они это частенько любили делать, начали медленно прогуливаться под елями аллеи, ведущей от дома к шоссе. Она дала ему много разумных советов относительно перестройки старого здания, чем доказала, что уже и раньше интересовалась этим вопросом. Так, например, она считала необходимым пригласить на должность старшей сестры-хозяйки какую-нибудь даму - настоящую даму, подчеркнула она, потому что это придало бы санаторию в известной мере светский характер, которого ему особенно не хватало в последние годы. Наконец-то - доктор Греслер с бьющимся сердцем почувствовал это - произнесено было нужное слово, которым он мог и должен был воспользоваться! Он уже хотел это сделать, как вдруг Сабина, словно желая помешать ему, торопливо пояснила:
- Лучше всего сделать это через газету. На вашем месте я даже съездила бы, куда нужно, лишь бы заполучить на эту важную должность подходящего человека. Ведь у вас сейчас достаточно свободного времени. Ваши пациенты почти все разъехались, не так ли? А когда вы собираетесь уезжать?
- Дней через пять-шесть. Прежде всего мне нужно, конечно, завернуть домой, то есть в свой родной город. Сестра не оставила завещания, а мой старый друг Белингер пишет, что мне необходимо кое-что привести в порядок непосредственно на месте. Но до этого я хочу еще раз съездить в санаторий и осмотреть там все, вплоть до мелочей. Окончательного решения я все равно не приму, пока не переговорю со своим другом Белингером.
Так он и продолжал ходить вокруг да около, осторожно, неумело и все время недовольный собой; он понимал, как нужны в такую минуту ясность и определенность. Сабина замолчала, и Греслер счел самым разумным распрощаться с нею под предлогом визита к больному; он взял руку Сабины, на мгновение задержал, затем поднес к губам и поцеловал. Сабина не отняла руки, и, когда доктор взглянул на нее, ему показалось, что лицо у нее более умиротворенное и веселое, чем раньше. Понимая, что говорить больше ни о чем не нужно, он отпустил ее руку, сел в экипаж, набросил плед на колени и поехал. Когда он оглянулся, Сабина все еще стояла на том же месте, неподвижная, освещенная лунным светом, но казалось, что смотрит она куда-то в сторону, в ночь, в пустоту, а совсем не на дорогу, по которой медленно удалялась его коляска.
VII
На следующий день, несмотря на проливной дождь, доктор Греслер вновь отправился в санаторий и уже в третий раз попросил разрешения осмотреть его, хотя делал это без особого желания, а, скорее, по обязанности. На этот раз ему пришлось удовлетвориться более скромным провожатым - молодым ассистентом, подчеркнутая любезность которого была адресована не столько старшему коллеге, сколько вероятному будущему директору, и который не упускал ни одного случая показать, что он знаком с наиновейшими методами лечения, хотя применить их здесь пока не имеет никакой возможности. В этот день здание показалось доктору Греслеру еще более запущенным, а сад еще более заросшим, чем накануне, и оказавшись, наконец, в пустой конторе наедине с владельцем санатория, который завтракал прямо за письменным столом, заваленным бумагами и счетами, он объявил, что сможет дать окончательный ответ только по возвращении из родного города, примерно недели через три.
Директор выслушал его с обычным равнодушием и заметил только, что и он, разумеется, не будет себя считать связанным каким бы то ни было обязательством. Разговор на этом закончился, и Греслер с облегчением вздохнул, когда снова оказался на улице и, раскрыв зонтик, направился по шоссе к городу. С зонтика со всех сторон стекали крупные дождевые капли, холмы были окутаны туманом. Похолодало так сильно, что у доктора начали мерзнуть пальцы, и он натянул перчатки, с трудом удерживая над собой зонтик и недовольно покачивая головой. Еще неизвестно, сумеет ли он вообще привыкнуть проводить позднюю осень и зиму не на юге, а в этой так несправедливо называемой умеренной полосе, и ему втайне захотелось сегодня же вечером объявить Сабине, что санаторий у него прямо из-под носа перекупили и что он, честно говоря, не очень-то завидует покупателю.
Дома он нашел письмо, адрес на конверте был написан рукою Сабины. Греслер почувствовал, как у него внезапно замерло сердце. О чем она могла писать ему? Только об одном. Она просит его не приходить больше. Он все испортил вчера, когда поцеловал ей руку, - он это сразу понял. Такие поступки ему не к лицу. Он, наверно, был ужасно смешон в ту минуту. Греслер не помнил даже, как разорвал конверт и стал читать.
"Дорогой друг! Я смею вас называть так, не правда ли? Завтра вечером вы придете снова, и вы должны получить это письмо раньше. Ведь если я вам не напишу - кто знает, не уйдете ли вы и в этот вечер так же, как уходили от меня все эти дни и вечера, и не уедете ли в конце концов совсем, так ничего и не сказав, а может быть, еще и убеждая себя, что поступаете разумно и справедливо. Поэтому мне не остается ничего, как самой сказать или, вернее, написать вам, ибо сказать я не в силах, о том, что у меня на сердце. Итак, дорогой господин Греслер, мой дорогой друг доктор Греслер, я пишу вам, и вы, прочитав это, будете, наверное, очень довольны и не сочтете мой поступок неженственным - я ведь чувствую, что имею право написать вам. Я совсем, совсем не возражала бы против того, чтобы стать вашей женой, если бы вы попросили меня об атом. Вот я все и сказала. Да, я хочу быть вашей женой. Я питаю к вам такое глубокое, искреннее чувство дружбы, какого не питала ни к одному человеку, которого когда-либо знала. Правда, это не любовь. Еще нет. Но это, безусловно, нечто очень близкое к любви, такое, что вскоре может стать любовью. В последние дни, стоило вам заговорить об отъезде, как у меня становилось мучительно тяжело на сердце. И когда сегодня вечером вы поцеловали мне руку, мне было так приятно. Когда же потом вы скрылись в темноте, мне вдруг показалось, что все кончено, и стало так страшно, что вы никогда больше не придете к нам. Сейчас это, конечно, прошло. Ведь эти мысли явились лишь из-за того, что была уже ночь, не так ли? Я знаю, вы придете снова. И завтра же вечером. И я знаю, что вы относитесь ко мне так же хорошо, как и я к вам. Об этом даже не надо говорить словами. Но порою мне кажется, что вы слишком мало верите в себя. Разве это не так? Я думала и о том, отчего это происходит. Мне кажется, оттого, что вы нигде не пустили корней, что у вас, в сущности, никогда не было времени подумать о том, что и вас кто-нибудь может искренне полюбить. Наверно, от этого. А может быть, вы нерешительны и по другой причине. Мне, естественно, очень тяжело писать вам об этом. Но раз уж я начала, то не хочу останавливаться на полуслове. Итак, мой дорогой друг, вы знаете, что однажды я уже была помолвлена. Это было четыре года тому назад. Он был врач, как и вы. Мой отец вам, наверно, рассказывал об этом. Я очень любила его, и утрата его была для меня большим ударом. Он ведь был так молод! Всего двадцать восемь лет. Тогда мне казалось, что жизнь для меня уже кончилась, - в тяжелые минуты всегда так думаешь. Впрочем - должна вам признаться и в этом, - он не был моей первой любовью. Раньше, до него, я увлекалась одним певцом. Это было как раз в то время, когда мой отец, желая мне, конечно, только добра, пытался навязать мне карьеру, к которой у меня нет никакого призвания. Так вот, это увлечение было самым сильным, какое я только переживала в жизни. Нет, переживала - это не совсем точное слово. Но все же... перечувствовала. Кончилось все это очень глупо. Он решил, что имеет дело с одной из тех женщин, каких привык встречать в своем кругу, и стал себя вести соответствующим образом, - и тут все было кончено. Но странно! Я и сейчас вспоминаю об этом человеке гораздо чаще, чем о своем женихе, который был мне так дорог. Мы были помолвлены целых полгода. Так. И вот еще одно, о чем мне тяжело писать вам. Знаете ли вы, что мне кажется, дорогой доктор Греслер? Что вы предполагаете нечто такое, чего не было, и это вынуждало вас быть таким нерешительным. Правда, это только доказывает, как хорошо вы ко мне относитесь. Но в то же время - простите за откровенность - в этом есть какой-то педантизм или тщеславие. Конечно, я хорошо знаю, что такой преувеличенный педантизм и тщеславие свойственны мужчинам. Но я хочу сказать вам, что эти чувства не должны больше угнетать вас. Нужно ли выразиться яснее? Извольте, дорогой друг: мне не в чем больше признаваться вам. Как я сейчас вспоминаю, у нас вообще были странные отношения. По-моему, он за полгода поцеловал меня раз десять, не больше.
Нет, чего только не напишешь доброму другу в такую ночь, особенно если думаешь, что письмо можно в конце концов вообще не посылать! Но нет, это неправда, мое письмо не имело бы никакого смысла, если бы я не написала всего, что мучит меня.
И все-таки этот человек был мне очень дорог. Может быть, именно потому, что он был такой серьезный, такой мрачный. Он принадлежал к числу тех врачей, каких очень немного, - тех врачей, что сами испытывают всю ту боль, свидетелями которой им приходится быть. Жизнь представлялась ему ужасно тяжелой, где же ему было взять мужества стать счастливым? Правда, я со временем научила бы его этому. В этом я уверена. Но судьба судила иначе. Я покажу вам его портрет, я, разумеется, храню его. Портрета того, другого, певца, у меня уже нет. Да он мне его и не дарил - я просто купила этот портрет в художественном магазине еще до знакомства с ним. Что же мне еще рассказать вам?
Сейчас далеко за полночь. А я все сижу за столом, и мне совсем не хочется заканчивать письмо. К тому же внизу взад и вперед без устали расхаживает отец. У него опять бессонница. В последнее время мы о нем немного забыли. Да, и я и вы, дорогой доктор. Но теперь все должно перемениться. Да, хочу еще кое-что добавить - только сейчас вспомнила. Не поймите меня превратно, но отец сказал, что если у вас не хватает наличных денег для покупки санатория, он охотно предоставит в ваше распоряжение нужную сумму. Вообще мне кажется, что он с радостью принял бы участие в этом деле. А поскольку мы живем почти рядом с санаторием, вы - если вы, конечно, правильно истолкуете содержание моего письма (я ведь стараюсь облегчить вам эту задачу, не так ли?) - сумеете, может быть, обойтись без объявлений в газетах и разъездов, потому что на должность старшей сестры-хозяйки я могу со спокойной совестью рекомендовать самое себя. И разве было бы не чудесно, милый доктор, если бы мы с вами начали работать в санатории вместе, как двое товарищей - я чуть не сказала, коллег? Признаюсь вам, санаторий этот нравится мне уже давно. Гораздо дольше, чем его будущий директор. И место и парк поистине великолепны. Какая жалость, что доктор Франк так все это запустил! Кроме того, ошибкой было и то, что туда в последнее время стали принимать любых больных, даже тех, кому там совсем не место. По-моему, санаторий должен опять специализироваться исключительно на нервнобольных, помешанных, конечно, я не имею в виду. Но о чем же я это? На это у нас, во всяком случае, хватит времени и завтра, даже если в остальном мы не договоримся. Свою поездку вы могли бы сейчас использовать для того, чтобы разрекламировать санаторий в Берлине и других больших городах. Впрочем, я тоже в бытность мою сестрой милосердия была знакома с некоторыми берлинскими профессорами; возможно, они меня еще помнят. Но я вижу, вы улыбаетесь. И я не обижаюсь. Я ведь понимаю, что такое письмо - вещь не совсем обычная. Злые люди, пожалуй, подумали бы, что я вешаюсь вам на шею или еще что-нибудь в этом роде. Но ведь вы человек не злой и воспримете это письмо так, как оно написано. Я люблю вас, друг мой, - правда, не так, как пишут в романах, но тем не менее всем сердцем! И люблю отчасти потому, что мне больно видеть, как одиноки вы на свете. Весьма возможно, что я никогда не написала бы этого письма, будь жива ваша добрая сестра. Она была добрая, я знаю. И еще я люблю вас, может быть, потому, что ценю вас как врача. Да, очень ценю, хотя иногда вы и бываете слишком холодны. Но ведь это всего лишь ваша манера держаться, а в глубине души вы, несомненно, очень добры и участливы. И главное - к вам немедленно проникаешься доверием, что и случилось с моими родителями, а с этого, дорогой доктор Греслер, все вообще и началось. Когда вы придете завтра, - я не хочу ничего усложнять, - вам достаточно будет только улыбнуться или снова поцеловать мне руку, как сегодня вечером при прощании, и я все пойму. А если все окажется не так, как я сейчас думаю, скажите мне прямо. Вы можете сделать это совершенно спокойно. Я подам вам руку и подумаю о том, что я чудесно провела лето и что не следует быть слишком нескромной и надеяться стать госпожой докторшей или даже госпожой директоршей - роль, которая мне действительно не особенно подходит. И запомните - через год вы можете приехать сюда с другой женой с какой-нибудь красивой чужестранкой из Ландзароте, американкой или австралийкой, но только обязательно с настоящей женой, и я все равно, как ни в чем не бывало, буду следить за работами в санатории, если вы решите купить его. Ведь эти две вещи не имеют друг к другу ровно никакого отношения.
Однако довольно. Мне очень любопытно, успею ли я отправить вам это письмецо завтра утром. И что вы подумаете? Итак, прощайте! Нет, до свидания! Я очень хорошо к вам отношусь и никогда не изменю своего отношения.
Ваш друг Сабина".
Доктор Греслер долго сидел над письмом. Он прочел его во второй, потом в третий раз и так и не понял, радует оно его или огорчает. Ясно было одно: Сабина готова стать его женой. Она даже, по ее собственному выражению, сама вешается ему на шею. И в то же время пишет, что чувство к нему - совсем не любовь... К тому же она смотрит на все слишком трезвым, можно даже сказать - критическим взглядом. Она правильно замечает, что он педант, что он тщеславен, холоден, нерешителен, - всех этих слабостей он не мог отрицать за собой, но они не так бы бросились в глаза фрейлейн Сабине и она, уж подавно, не стала бы их подчеркивать, будь он лет на десять - пятнадцать моложе. И он спросил себя: если она подметила все эти его недостатки еще издалека и даже в своем письме не забыла напомнить ему о них, то что же будет дальше, в повседневной близости, когда ей, без сомнения, откроются и многие другие изъяны его характера? Значит, ему придется все время держать себя в руках, вечно быть начеку, некоторым образом притворяться, что в его возрасте не очень-то легко, а иногда и просто тяжело, как тяжело из несколько брюзгливого, педантичного стареющего холостяка превратиться в любезного, галантного молодого супруга. Вначале, конечно, это еще удастся: она ведь испытывает к нему глубокую симпатию, которую нельзя назвать иначе, как своего рода материнской нежностью. Но сколько продлится это чувство? Не долго. Во всяком случае, только до тех пор, пока снова не появится какой-нибудь демонический певец, или мрачный молодой доктор, или еще какой-нибудь соблазнительный мужчина, которому тем легче будет добиться успеха у красивой молодой женщины, что она станет в супружестве зрелее и опытнее.
На стенных часах пробило половину второго; обычный час, когда Греслер ходил обедать, уже миновал, и доктор почувствовал легкую досаду. Затем, с мрачным упрямством подумав о том, какой он все-таки педант, Греслер отправился в ресторан. В углу, на своем обычном месте, уже сидели за кофе и сигарами архитектор и один из членов городской управы. Муниципальный советник с понимающим видом кивнул доктору и встретил его словами:
- Я слышал, вас можно поздравить?
- С чем? - почти испуганно спросил Греслер.
- Вы как будто купили санаторий Франка?
Греслер облегченно вздохнул.
- Купил? - повторил он. - Нет, об этом еще не было речи. Так далеко дело не зашло. Заведение в ужасном состоянии. Его нужно перестраивать почти заново. А наш друг... - он просмотрел меню и беглым кивком указал на архитектора, - заломил такую цену!..
Архитектор с горячностью возразил, что вовсе не собирается наживаться на этом деле. Что же касается всевозможных неполадок, то их нетрудно устранить, и если сейчас поспешить с подрядами, то самое позднее к пятнадцатому мая санаторий будет как новенький.
Доктор Греслер пожал плечами и не преминул напомнить, что еще вчера архитектор самым крайним сроком считал первое мая. Впрочем, ему известно, что это обычная история при строительстве - никогда ничего в срок не готово, в смету не укладываются. А у него слишком мало энергии, чтобы отважиться на такую затею. Да и владелец санатория назначил несусветную цену.
- Кто знает, - добавил он, хотя и шутливым тоном, - уж не заодно ли вы с ним, дорогой господин Адельман!
Архитектор вспылил, муниципальный советник попытался загладить неловкость, доктор Греслер извинился, но добрая беседа больше не клеилась, архитектор и советник вскоре холодно откланялись, и доктор остался за столом один и в прескверном настроении. Он даже не притронулся к последнему блюду и поспешил домой, где его ждал пациент, хотевший перед отъездом получить необходимые медицинские назначения на зиму. Доктор осмотрел его рассеянно, нетерпеливо и взял гонорар за прием не без угрызений совести, испытывая тупую злость не только на себя самого, но и на Сабину, которая в своем письме не упустила случая упрекнуть его за равнодушие к больным. Затем он вышел на балкон, раскурил потухшую сигару и посмотрел вниз на убогий садик, где, несмотря на плохую погоду, в этот час, как обычно, сидела на белой скамеечке его хозяйка и занималась рукоделием, поставив рядом с собой швейную корзиночку. Еще три-четыре года назад эта пожилая женщина имела на него несомненные виды; во всяком случае, так не раз утверждала Фридерика, которой всегда казалось, что за ее братом гоняются все девицы и вдовушки, мечтающие выйти замуж. Бог знает, не близка ли она была к истине. Он был прирожденным холостяком и всю жизнь оставался оригиналом, эгоистом и филистером. Сабина, как явствует из ее письма, хорошо это поняла, хотя по многим причинам, среди которых так называемая любовь играла наименьшую роль, она, по ее же словам, сама вешалась ему на шею. О, если бы она действительно так сделала, все было бы совсем иначе. Но то, что он сейчас мял рукой в кармане, было всем, чем угодно, только не любовным письмом.
Подъехал экипаж, который каждый вечер доставлял его в дом лесничего. У доктора Греслера забилось сердце. В эту минуту он не мог скрыть от себя, что хочет лишь одного - поспешить к Сабине, с нежностью и благодарностью схватить ее милые руки, которые она так искренне и просто протягивает ему, и просить это милое создание стать его женой, даже если налицо опасность, что его счастье продлится лишь несколько лет или даже месяцев. Но, вместо того чтобы броситься вниз по лестнице, он, словно окаменев, продолжал стоять на одном месте. У него было такое ощущение, будто он сначала должен еще что-то выяснить, но что именно - он никак не мог вспомнить. И вдруг его осенило: он должен еще раз перечитать письмо Сабины. Он вынул его из нагрудного кармана и отправился в свой тихий кабинет, чтобы еще раз, вдали от людей, продумать слова Сабины. И он начал читать. Он читал медленно, напряженно, внимательно и чувствовал, как все больше и больше стынет его сердце. Все искреннее и нежное казалось ему теперь холодным, почти издевательским, и когда он дошел до места, где Сабина мельком упоминает о его скрытности, тщеславии, педантизме, ему почудилось, что она умышленно повторяет то, в чем уже упрекала его сегодня утром - и к тому же упрекала совершенно несправедливо. Как может она называть его педантом, филистером, его, который без всяких раздумий готов был - и как охотно! - простить ей все ошибки прошлого, если она их совершила. А ведь она не рассчитывала на это, более того, даже предполагала, что его нерешительность вызвана именно таким подозрением. Плохо же она знает его! Да, да, она его не понимает. И вдруг загадка его собственной жизни предстала перед ним в новом свете.
Ему стало ясно, что его никто никогда не понимал - ни один мужчина, ни одна женщина. Ни его родители, ни его сестра, ни коллеги, ни пациенты. Его сдержанность считали холодностью, аккуратность - педантизмом, серьезность сухостью. И поэтому он, человек не блестящий и не экспансивный, в течение всей своей жизни был обречен на одиночество. А если все это именно так и если он к тому же еще намного старше Сабины, значит, он не может, не имеет права принять то счастье, которое она, по крайней мере по ее словам, готова дать ему. Да и какое это счастье! Он схватил лист бумаги и начал писать.
"Милая фрейлейн Сабина! Ваше письмо растрогало меня. Как должен вас благодарить я, одинокий, старый человек!"
"Какие глупости!" - подумал он, разорвал лист и взял новый.
"Мой дорогой друг Сабина! Я получил ваше милое, доброе письмо. Оно глубоко тронуло меня. Как мне благодарить вас? Вы показали мне возможность счастья, о котором я едва ли решался мечтать, и поэтому, - разрешите мне сказать вам все сразу же, - поэтому я и не решаюсь принять его, вернее принять тотчас же. Дайте мне несколько дней подумать, позвольте мне осознать свое счастье. И, дорогая фрейлейн Сабина, спросите и себя еще раз, действительно ли вы искренне хотите доверить свою нежную юность такому зрелому человеку, как я.