И зачем она стоит здесь столько времени как вкопанная? Она ведь может уйти, она здесь никому не поможет, только на себя накличет беду. Она делает шаг вперед... Осторожно, канава... заносит ногу, - нет, неглубоко! - еще два шага, и она на середине шоссе... она замирает, всматривается в даль, видит теряющуюся во мраке серую дорогу. Там - город. Его не видно... но ей ясно, куда идти. Она еще раз оглядывается. Не так уж и темно. Она хорошо видит фиакр; вон лошади... присмотревшись, она начинает различать и очертания распростертого на земле человеческого тела. Глаза у нее расширены от ужаса, и она не может отделаться от ощущения, будто что-то удерживает ее здесь... Это мертвый - он не отпускает ее отсюда. Его власть над нею приводит ее в трепет. Но она усилием воли стряхивает с себя оцепенение и тогда замечает, какая кругом сырость; дорога скользкая, и ноги словно прилипли к ней. Но вот она идет... идет быстрее... бежит... прочь отсюда... назад... к свету, к шуму, к людям! Подобрав подол, чтобы не упасть, она устремляется вперед. Ветер ей в спину; можно подумать, что он подгоняет ее. От чего она бежит, она уже и сама толком не знает. То ей кажется, что от бледного человека, который лежит там, далеко позади, у канавы... потом ей приходит в голову: она же хочет скрыться от живых, которые вот-вот придут и начнут искать ее. Что они подумают? Не пустятся ли в погоню? Но теперь ее не догнать, она уже почти у моста, у нее большое преимущество, и скоро она будет вне опасности. Откуда им знать, кто она; ни одна душа не подозревает, кто та женщина, что проезжала с молодым человеком по шоссе. Извозчик был незнакомый, если он даже когда-нибудь и увидит ее, то все равно не узнает. Да никто и не станет доискиваться. Кому это нужно? Она умница, что не осталась там; и ничего в этом нет плохого. Даже Франц сказал бы, что она поступила правильно. Ей ведь нужно домой, у нее ребенок, у нее муж; она бы погибла, если бы ее нашли там, возле мертвого любовника. Вот и мост; дорога, кажется стала светлее... она даже слышит опять шум реки; по этому мосту они шли с ним рука об руку - когда - когда? Сколько часов тому назад? Конечно, недавно. Недавно? А может быть, давно! Может быть, она долго была без сознания, может быть, давно уже пробило полночь, может быть, скоро утро и ее уже хватились дома. Нет, нет, это исключено; она хорошо знает, что не теряла сознания; она сейчас еще отчетливее, чем в первый момент, вспоминает, как вылетела из коляски и сразу поняла, что произошло. Не оглядываясь, бежит она по мосту и слышит свои гулкие шаги. Вот она замечает, что навстречу ей движется какая-то фигура и замедляет шаг. Кто бы это мог быть? Этот человек в мундире. Эмма идет совсем медленно. Она не должна обращать на себя внимания. А он, кажется, не спускает с нее глаз. Что, если он начнет ее расспрашивать? Они поравнялись, она разглядела мундир: это полицейский. Она проходит мимо, слышит, что он остановился. С трудом заставляет она себя не бежать; это было бы подозрительно. И она продолжает идти тем же размеренным шагом. Слышится звон конки. Значит, до полуночи еще далеко. Она опять идет быстрее; она спешит в город, и вот она уже видит его огни под виадуком железной дороги в конце улицы и как будто слышит его приглушенный гул. Еще эта пустынная улица, и она спасена. Она слышит далекие резкие свистки; они все пронзительнее, все ближе; мимо нее проносится карета. Эмма невольно останавливается и смотрит ей вслед. Это карета Скорой помощи. Эмма знает, куда она едет. "Как быстро!" - думает она. Как по волшебству. Одно мгновение ей кажется, что она должна окликнуть этих людей, должна поехать с ними, должна опять вернуться туда, откуда она пришла, - на мгновение ее охватывает жгучий стыд, какого она никогда еще не испытывала; она знает, что поступила малодушно и скверно. Но когда она слышит, что грохот и свистки замирают вдали, ее охватывает дикая радость; сна чувствует, что спасена, и устремляется вперед. Навстречу ей попадаются люди; она уже не боится их - самое тяжелое позади. Явственно слышится шум города, впереди становится все светлее; уже виднеется ряд домов на Пратерштрассе, и ей кажется, что улица непременно будет запружена огромной толпой, в которой она сможет бесследно затеряться. Она уже настолько овладела собой, что, проходя мимо уличного фонаря, может взглянуть на часы. Без десяти девять. Она подносит часы к уху; нет, они не остановились. У нее мелькает мысль: я жива, невредима... даже часы мои идут... а он... он... мертв... Судьба... Ей кажется, что ей все простилось... что вообще за ней не было никакой вины. Теперь в этом уже нельзя сомневаться; да, нельзя. Она слышит, как произносит эти слова вслух. А если бы судьба решила иначе? Если бы она сейчас лежала там, в канаве, а он остался бы жив? Он никогда бы не убежал... никогда. Да, но он мужчина. А она женщина - у нее муж и ребенок. Она права, это ее долг, - да, ее долг. Она прекрасно сознает, что действовала так не из чувства долга... И все-таки она поступила правильно. Бессознательно... как... все хорошие люди. Теперь ее бы уже нашли. Врачи теперь расспрашивали бы ее. А ваш супруг, сударыня? Господи!.. А завтрашние газеты, - ее семья - она была бы уничтожена навеки, а его все равно не вернула бы к жизни. И это главное; она погибла бы ни за что ни про что. Она под железнодорожным мостом. Дальше... дальше... Вот колонна Тегетгофа, к которой сходится так много улиц. Сегодня, в этот дождливый и ветреный осенний вечер, они малолюдны, но для нее жизнь в городе бьет ключом, после той жуткой тишины, которая была там, откуда она идет. У нее еще много времени. Она знает, что муж вернется сегодня около десяти, - она даже успеет переодеться. Ей приходит в голову осмотреть свое платье. Она с испугом замечает, что оно все в грязи. Что она скажет горничной? Ведь завтра, мелькает у нее в голове, о несчастном случае можно будет прочитать во всех газетах; можно будет прочитать и о том, что в фиакре была еще женщина, которую так и не удалось найти. При этой мысли ее опять бросает в дрожь - одна неосторожность, и вся ее трусость окажется напрасной. Но у нее же с собой ключ от квартиры; она может сама отпереть и войти неслышно. Она быстро садится в фиакр, уже хочет дать свой адрес, но спохватывается, что это, вероятно, глупо, и называет первую пришедшую на ум улицу. Она едет по Пратерштрассе и очень хочет, чтобы в душе шевельнулось какое-нибудь чувство, но тщетно; там только одно желание - поскорее очутиться дома, вне опасности. Все остальное ей безразлично. В тот момент, когда она решилась покинуть мертвого на шоссе, в ней поневоле должны были умолкнуть все сожаления и вся скорбь о нем. Теперь она была целиком занята собою. Она отнюдь не бессердечна... о нет... она прекрасно знает, что настанут дни, когда она будет близка к отчаянию; она, может быть, даже не переживет этого; но сейчас в ее душе нет ничего, кроме страстного желания спокойно и с сухими глазами сесть дома за один стол с мужем и с ребенком. Она выглядывает в окно. Фиакр едет по ярко освещенному Внутреннему городу; здесь много прохожих. Ей вдруг кажется, будто того, что она пережила за последние часы, на самом деле не могло быть. Все это представляется ей страшным сном... в реальность и непоправимость которого невозможно поверить. В одном из переулков за Рингом она приказывает остановиться, выходит, быстро сворачивает за угол и берет другого извозчика, которому дает свой настоящий адрес. Она чувствует, что никак не может собраться с мыслями. "А где теперь он?" - мелькает у нее вопрос. Она закрывает глаза и представляет себе, как он лежит на носилках в санитарной карете, - и вдруг ей начинает казаться, будто она сидит около него и едет вместе с ним. Карету качает; она боится, что ее выбросит, как тогда, и вскрикивает. Фиакр останавливается. Она вздрагивает и видит ворота своего дома. Она поспешно выходит, бесшумно ступая, - швейцар за своим окошком даже не поднимает головы, - быстро проскальзывает в подъезд, поднимается по лестнице, тихо, чтобы ее не услышали, отпирает дверь... через прихожую - в свою комнату. Удалось! Она зажигает свет, торопливо сбрасывает с себя платье и прячет его подальше в шкаф. Пусть за ночь подсохнет - завтра она возьмет щетку и сама все вычистит. Потом она умывает лицо, руки и надевает пеньюар.
   Раздается звонок. Она слышит, как горничная подходит к двери и открывает, слышит голос мужа; слышит, как он ставит трость. Она чувствует, что должна быть теперь сильной, не то все может оказаться напрасным. Она спешит в столовую, так что входит одновременно с супругом.
   - А-а, ты уже дома? - говорит он.
   - Конечно, - отвечает она, - уже давно.
   - Они, очевидно, не заметили, когда ты пришла.
   Она непринужденно улыбается. Только улыбаться ей очень трудно. Он целует ее в лоб.
   Малыш уже за столом; ему долго пришлось ждать. На тарелке перед ним лежит раскрытая книга, и он спит, уткнувшись в нее лицом. Она садится рядом с ним, супруг усаживается напротив, берет газету и просматривает ее. Отложив ее, он говорит:
   - Остальные еще сидят и совещаются.
   - О чем? - спрашивает она.
   И он начинает рассказывать о сегодняшнем заседании; очень долго, очень подробно. Эмма притворяется, что слушает; иногда кивает головой.
   Но она ничего не слышит, даже не знает, о чем он говорит; у нее самочувствие человека, чудом избежавшего страшной опасности... На уме у нее только одно: я спасена, я дома... Муж рассказывает, а она подсаживается к мальчику, берет его голову и прижимает к своей груди. Невыразимая усталость наваливается на нее - она ничего не может с собою поделать, чувствует, что сон одолевает ее, и закрывает глаза.
   И вот в сознании ее всплывает возможность, о которой она ни разу ни задумывалась с той минуты, как выбралась из канавы. Что, если он не умер? Если он... Ах, нет, сомневаться нельзя было... Эти глаза... этот рот - а потом... никакого дыхания. Но бывает же летаргия. Бывают случаи, когда даже опытный глаз ошибается. А у нее-то глаз совсем не опытный. Что, если он жив, если он уже очнулся и вдруг обнаружил, что он среди ночи совершенно один на шоссе... если он зовет ее... окликает по имени... если он, наконец, боится, что она ранена... если он рассказывает врачам, что с ним была женщина, ее, должно быть, отбросило дальше. И... да, что тогда? Ее будут искать. Из Франц-Иозефсланда вернется с людьми извозчик... он расскажет: когда я уходил, дама была тут - и Франц догадается... Франц поймет... он ведь так хорошо ее знает... он поймет, что она убежала, и будет вне себя от ярости; и чтобы отомстить, он назовет ее имя. Ему ведь уже все равно... он будет так потрясен тем, что она покинула его в последний час, что, не задумываясь, скажет: "Это была фрау Эмма, моя любовница... трусливая и к тому же глупая, потому что, не правда ли, господа доктора, если бы вас попросили сохранить все это в тайне, вы не стали бы спрашивать ее имени. Вы спокойно отпустили бы ее, и я тоже - да, да; но она должна была остаться здесь, пока вы не приедете. А раз она такая, я вам скажу, кто она. Это... " Ах!
   - Что с тобою? - озабоченно спрашивает, поднимаясь, профессор.
   - Что?.. Как?.. Что случилось?
   - Да что с тобою?
   - Ничего.
   Она еще крепче прижимает к себе мальчика. Профессор смотрит на нее долгим взглядом.
   - Ты знаешь, что начала засыпать и...
   - И?
   - Потом ты вдруг вскрикнула...
   - ... неужели?
   - Как кричат во сне, когда душат кошмары. Тебе что-нибудь снилось?
   - Не знаю. Я ничего не знаю.
   Из стенного зеркала напротив ей улыбается страшное, перекошенное лицо. Эмма видит его и, хотя знает, что лицо это ее собственное, содрогается от ужаса... Она чувствует, что оно словно застыло, и ничего не может сделать со своим ртом; она знает: эта улыбка будет играть вокруг ее губ, пока она жива. Она пытается кричать. Вдруг она чувствует, что ей на плечи опускаются две руки, и видит, как между ее лицом и тем, что в зеркале, появляется голова супруга, который вопросительно и строго заглядывает ей в глаза. Она знает: если она не выдержит этого последнего испытания, все будет потеряно. И она чувствует, как опять становится сильной, как овладевает своим лицом, своими членами; сейчас она может делать с ними что угодно; но нельзя же упускать этот миг, потом его не вернешь, и она протягивает руки к рукам супруга, которые по-прежнему лежат у нее на плечах, и привлекает его к себе; в глазах ее веселье и нежность.
   Чувствуя у себя на лбу губы мужа, она думает: "Конечно... страшный сон. Он никому не скажет... и никогда не будет мстить, никогда... он мертв... конечно, мертв... а мертвые молчат".
   - Почему ты это говоришь? - вдруг доносится до нее голос мужа.
   - Она пугается.
   - Что я сказала?
   У нее такое чувство, будто она во всем открылась... будто она вслух рассказала тут за столом всю историю сегодняшнего вечера... Не в силах вынести его взгляда, она переспрашивает:
   - Что я сказала?
   - Мертвые молчат, - раздельно повторяет ее муж.
   - Да... - говорит она. - Да...
   В его глазах она читает, что теперь ей уже ничего не утаить, и они долго смотрят друг на друга. Потом он говорит ей:
   - Уложи мальчика... тебе, кажется, нужно еще чем-то поделиться со мною...
   - Да, - сказала она.
   И она знает, что в следующую минуту расскажет этому человеку, которого обманывала долгие годы, всю правду.
   И когда она, все время ощущая на себе глаза супруга, медленно проходит с мальчиком через дверь, у нее делается удивительно спокойно на душе, словно теперь многое могло бы опять стать на свое место.
   БЕНЕФИС
   I
   Август Витте сидел в кафе уже с полчаса и даже не смотрел на ворох газет, лежавший перед ним, когда вбежал запыхавшийся Эмерих Бергер.
   - А, наконец-то! - воскликнул Август, увидев его. - Вовремя, ничего не скажешь... Мне все приходится делать одному.
   - Пардон, - сказал Эмерих, опускаясь на стул, - я должен был нанести еще один визит, насилу выбрался оттуда. Надеюсь, я ничего не упустил? Все улажено?
   - Конечно, - слегка хмурясь, ответил Август. - К счастью, я тут.
   - Значит, пока делать больше нечего, остается ждать начала?
   - Да, пока нечего. Я велел только еще прийти Добрдалу, чтобы дать ему последние распоряжения.
   - Ты велел Добрдалу прийти сюда?
   - Почему бы и нет? Вид у него вполне приличный. А потом - все ведь знают, что он нам не компания.
   Эмерих кивнул в знак согласия и спросил:
   - А как с лавровыми венками?
   - Уже в театре.
   - Ну, тогда все в порядке. И, кроме нас, ведь никто об этом не знает?
   - Никто. Но Фреду мы, конечно, расскажем: он будет в нашей ложе.
   Эмерих покачал головой.
   - А ты не думаешь, что Фреда нам лучше... не предупреждать?
   - Это почему?
   - Да так, знаешь... чудит он иногда, этот Фред. Чего доброго, еще не согласится.
   - Ну, это дело его. Пошутить нам нельзя, что ли? Отвечаем-то за все мы одни.
   - Разумеется. Один ты.
   - Да, один я. Без меня вы такой оригинальной шутки никогда бы не выдумали.
   - Разумеется, - улыбнулся Эмерих. - Но я готов держать пари, что здесь замешана и Бландини... Мне кажется, что...
   Он встретил строгий взгляд Августа и, вместо того чтобы продолжать, смущенно закрутил головой, бросил в кофе кусок сахару и начал потихоньку насвистывать.
   В кафе вошел Фред.
   - Здравствуйте, - сказал он, подавая руку приятелям. - Большое спасибо за билет в ложу, - обратился он к Августу. - Но почему, позволь тебя спросить, мы опять идем на эту нелепую оперетку?
   - Сейчас услышишь, - ответил Август. - Впрочем, вот и господин Добрдал.
   - Кто? - спросил Фред.
   - Эй, маркёр, - позвал Август, - видите, там у бильярда стоит господин и спрашивает о чем-то Франца? Позовите-ка его сюда.
   - Добрдал? - недоуменно обратился Фред к Эмериху. - Что это значит? Что за Добрдал?
   Эмерих показал глазами на человека, который, узнав от кельнера, где сидят молодые люди, подошел к их столу и поклонился.
   Это был маленький человек в коричневом пальто а-ля Меньшиков и в меховой шапке. Спереди на тесемке болталось пенсне.
   Август снисходительно кивнул ему:
   - Добрый вечер, господин Добрдал. Может быть, закажете что-нибудь?
   - О нет, не нужно.
   - Тогда садитесь.
   - С вашего позволения.
   - Я пригласил вас в кафе, чтобы в последний раз... Но вы, может быть, все-таки что-нибудь закажете? Вот как раз кельнер.
   - Принесите мне кофе с молоком, - сказал господин Добрдал, снимая меховую шапку и кладя ее на стол.
   Эмерих осторожно взял ее и переложил на стул.
   - Благодарю вас, - сказал господин Добрдал.
   - Итак, - снова начал Август, - сколько у вас человек?
   - Сорок. И как рассажены!
   - В партере тоже?
   - А как же, с одной галеркой мы ничего не сделаем. Самое главное - это партер.
   - Вы их еще увидите до спектакля?
   - А как же, все билеты у меня в кармане.
   - Прекрасно. Итак, слушайте, господин Добрдал. Повторим еще раз. В первом акте - ничего. Мне даже хотелось бы, чтобы после первого акта аплодировали меньше, чем обычно.
   - Это невозможно, господин фон Витте. Директор требует, чтобы было три вызова.
   - Вот досада!
   - Впрочем, знаете что, господин фон Витте? Я прикажу партеру после первого акта не хлопать.
   - Ладно. Теперь второй акт - насчет этого нужно договориться. Сначала поет хор.
   - Мне ли не знать, господин фон Витте!
   - Вы слушайте, пожалуйста. После хора на сцене, как вы знаете, остается одна Бландини, страшно печальная; она бросается на диван, и в эту минуту выходит господин Роланд.
   - Вот тут и пойдет потеха! - не выдержал Добрдал.
   - Роланд? - удивился Фред.
   - В этом-то и заключается вся наша шутка, - тихо объяснил Эмерих.
   - Как только появится господин Роланд, - продолжал Август, - гром аплодисментов.
   - Понятно, - сказал Добрдал.
   - Сквозь аплодисменты, - сказал Август, - уже слышатся крики "браво"; аплодисменты продолжаются, а из оркестра подают венки. Теперь Роланд должен сказать: "Прекрасная дама... ", или как там: "Прекрасная госпожа... это ожерелье вам господин мой посылает". Потом идет ария Бландини, во время которой Роланд стоит у двери. Потом Бландини подходит к Роланду и возвращает ему ожерелье.
   - Это похоже на Бландини, - заметил Эмерих. Август бросил на него мрачный взгляд. Эмерих покраснел, и Август продолжал:
   - Роланд берет ожерелье и спрашивает: "Что я должен передать своему господину?.. " - или что-то вроде этого. Бландини на это: "Ничего". Роланд кланяется и уходит. И тут: бурные аплодисменты.
   - Овация, - подхватил Добрдал.
   - Правильно: овация, шум, крики "бис"... И прикажите своим не прекращать до тех пор, пока мы не заставим Роланда выйти и поклониться. Надеюсь, вы меня поняли, господин Добрдал?
   - Господин фон Витте! На меня вы можете положиться!
   - Значит, - закончил Август, - пока все.
   Добрдал понял, поспешно допил свой кофе, встал, откланялся и ушел.
   - Теперь я хотел бы, наконец, узнать, что все это значит, - сказал Фред.
   - Могу объяснить, - ответил Август.
   - Любопытно, - заметил Фред.
   Эмерих насторожился.
   - Во-первых, - продолжал Август, - я просто не понимаю, почему все должно обязательно что-нибудь значить.
   Эмерих был разочарован, Фред засмеялся.
   - А во-вторых, - быстро добавил раздраженным тоном Август, - если бы вы двое были способны вдуматься как следует в это дело, то вы не задавали бы таких вопросов. Не спорю, сначала у меня была на уме только веселая шутка; но получается нечто большее, нечто хорошее, нечто, я бы сказал, разумное: мы доставим радость бедняге, о котором обычно никто даже не вспоминает. Великих артистов чествуют, на мой взгляд, достаточно; но для спектакля нужны и малые.
   - Это верно, - согласился Эмерих.
   - Поэтому моя шутка имеет более глубокий смысл, и если публика нас поддержит сегодня вечером - в чем невозможно сомневаться - и будет аплодировать вместе с нами, то она, может быть, сама того не подозревая, будет чествовать в лице господина Роланда всех тех маленьких людей, о которых обычно забывает.
   - Вот именно: сама того не подозревая, - сказал Фред. - Потому что пять минут назад ты и сам еще не подозревал, что ты такой благородный человек.
   - Да, Эмерих был прав... - бросил Август.
   Эмерих, приняв важный вид, спросил себя, в чем же это он был прав.
   - ... что тебе лучше ничего не говорить, - продолжал Август.
   Эмерих пришел в ужас и посмотрел на Фреда с сочувственной нежностью.
   - Ты отбиваешь всякую охоту что-либо делать, - сказал Август.
   - Право, я тебя не понимаю, - рассмеялся Фред. - Ты так волнуешься, словно чувствуешь за собой какую-то вину. Все благородные поступки совершаются бессознательно, иначе они бы не были благородными. Придумает простой смертный какую-нибудь шутку, и она, естественно, становится подлостью; придумываешь эту шутку ты, и она, естественно, становится добрым делом.
   Август сердито посмотрел на него.
   - Ты что же, собираешься лишить нас удовольствия быть на спектакле в твоем обществе?
   - Отнюдь нет, - с невинной миной ответил Фред. - А кроме того, ты ведь пригласил меня еще отужинать после спектакля с тобою, Эмерихом и Бландини.
   - Совсем забыл.
   - А я нет.
   - Пора идти, - сказал Август.
   Они расплатились, вышли из кафе и поехали в театр. Дорогой Эмерих смотрел то на одного, то на другого и чувствовал, что эти два человека расходятся во мнениях по какому-то важному вопросу. Когда они, выйдя из экипажа, поднимались по лестнице, ведущей к ложам, он собрался с духом и сказал:
   - Дети, будьте же благоразумны!..
   Август ничего не ответил, а Фред пожал Эмериху руку и сказал:
   - Постараюсь.
   Дверь в ложу открылась, и навстречу трем друзьям полились первые веселые звуки увертюры.
   II
   Первый акт окончился.
   Фридрих Роланд сидел в своей уборной, один. Он был одет в фантастический костюм: черно-красный бархатный камзол и темно-голубое трико; на голове - великолепный парик из вьющихся каштановых волос и берет. Положив на колени шпагу, он задумчиво глядел в зеркало, откуда на него смотрело нарумяненное помолодевшее лицо с накладными усами. В таком оцепенении он сидел с начала спектакля. Вот он услышал за дверью шаги и голоса хористов, спешивших со сцены в свои уборные, затем опять все стихло. Роланд был рад, что он один: ему приходилось делить уборную с двумя другими коллегами, но они не были заняты в новой оперетте, и Роланд даже любил ее за это. Дело в том, что они не понимали друг друга, Роланд и эти довольные жизнью люди, которые с самого начала занимались своим нехитрым искусством как честные ремесленники и требовали только одного - чтобы оно их кормило. Роланд знал, конечно, что и его теперь считают таким же ремесленником; но сам он чувствовал в то же время, что его настоящее место отнюдь не среди них. Если бы счастье улыбнулось ему, он стал бы совершенно другим человеком. Об этом он и думал теперь, сидя в гриме перед зеркалом, как думал изо дня в день. Даже сегодня, после десятилетнего ангажемента в этом театре, он не мог войти в него без глухого чувства раздражения и стыда, и ему никогда не удавалось это скрыть. Поэтому его коллеги со свойственным низким людям безошибочным нюхом скоро обнаружили, где его можно больнее всего уязвить, и каждое проявление его характера: его речь - тихая и усталая, его медленная и, казалось бы, гордая поступь, даже его привычка, сощурив глаза, склонять набок голову, воспринимались как комические признаки его недовольства. Был у него когда-нибудь талант или нет - никто не знал; да об этом и не заходила речь: уже много лет он играл роли пажей, слуг, рабов, заговорщиков, исполнители которых на афишах не указывались, чаще всего он был даже вторым рабом или третьим заговорщиком. Почему у него было больше причин жаловаться на свою судьбу, чем у других артистов, взятых на те же роли? У них было такое же прошлое, как у Роланда, они тоже много лет назад играли на маленьких сценах первых героев, любовников, интриганов. И среди них, может быть, не один с горечью вспоминал о том времени и, может быть, тоже не мог этого скрыть. Но все шутки, все колкости сыпались на одного Роланда, так как все видели, что он страдает от них больше других. Вначале он пробовал защищаться; пытался отвечать на остроты, но делал это весьма неловко; пытался грубить, но ему не хватало духу. Так он стал терпеливо сносить все обиды, замкнулся в себе и часто по целым дням не произносил ни слова. Все это как нельзя лучше вязалось со сложившимся о нем представлением; это тоже была комическая гордость "непризнанного гения". Мало-помалу слава о нем вышла за пределы узкого крута, в котором он вращался; каждый, кто в городе интересовался театральной жизнью, знал его имя, с которым было связано столько шуток; репортеры в блистающих остроумием заметках, зрители в разговорах друг с другом пользовались именем "Poланд" для того, чтобы кратко обозначить тип ничтожного, но тщеславного мима. Так это имя стало по-своему популярным, и - пусть иначе, чем это представлял себе когда-то Роланд, - его мечта о славе, казалось, все же сбылась. Теперь он был готов завидовать безвестным. Они могли надеяться, что в их судьбе еще произойдет поворот к лучшему; они могли когда-нибудь выступить из тени и предстать в достойном свете. Для него эта возможность утрачена навсегда. Два года тому назад он в последний раз отважился попросить у директора приличную роль. Тот с улыбкой отказал ему, и Роланд даже не мог на него обижаться. Потом он сделал еще одну, последнюю попытку покинуть этот город и вернуться в провинцию, где скитался первые десять лет своей артистической карьеры; но агенты в один голос заявили, что уже поздно, а опыт, который он накопил в свое время, играя героев в маленьких богемских и моравских городках, тоже не был настолько обнадеживающим, чтобы пробудить в нем решимость действовать на свой страх и риск. Итак, самое лучшее, что он мог сделать, - это смириться и, подобно другим бессловесным труженикам, тянуть свою лямку, чтобы как-то жить. Он был теперь совсем одинок, не хотел знаться ни с большими, ни с малыми. Прежде он после театра регулярно заходил в трактир, где собиралась веселая компания служащих театра и мелких бюргеров, которые гордились знакомством с людьми, причастными к сцене. Но когда появлялся Роланд, здесь на шутки тоже не скупились; становясь все недоверчивее, он нередко принимал за насмешку самое сердечное приветствие, и поэтому уже давно чувствовал себя чужим среди своих. Теперь он заходил туда, лишь выпив где-нибудь стакан-другой в одиночестве; после этого ему легче было верить дружеским словам, а на маленькие колкости он уже не обращал внимания. Да, в этом состоянии у него бывали даже минуты, когда в нем пробуждались странные надежды на какую-то блистательную перемену; он начинал верить, что счастливый случай вдруг вознесет его на более достойное место, и поэтому отвечал презрением на все насмешки, которыми явно и тайно осыпали его... Но так как даже вино редко приводило его в такое настроение, то он ходил обычно с видом человека, которому нанесена тяжкая обида и не суждено получить удовлетворения. Прежде у него бывали мимолетные увлечения женщинами, озарявшие его жизнь последними отблесками молодости; но вот уже несколько лет, как все это кончилось, и теперь он больше не верил нежным и вопросительным взглядам, которые порой еще останавливались на нем. Последние недели ему иногда случалось находить на столике своей уборной фиалки; он даже не узнавал, откуда они; это была, разумеется, очередная шутка; такая же шутка, как и нежные записки, которыми его заманивали на свидания, куда либо вовсе никто не являлся, либо приходили суфлер или несколько дам из хора, которые весело потешались над его озадаченным видом.