Страница:
Казанова по-прежнему лежал под скамейкой, вытянув вперед руки. Через некоторое время он выполз на середину аллеи и стал пробираться на четвереньках дальше, до такого места, где его уже нельзя было увидеть ни из комнаты Марколины, ни из какого-нибудь другого окна. Только теперь он поднялся на ноги и выпрямился во весь рост; спина у него ныла; он размялся и, наконец, пришел в себя, снова стал самим собой, точно из побитой собаки превратился опять в человека, который осужден долго помнить побои не как физическую боль, а как глубокое унижение. "Почему, - спрашивал он себя, не кинулся я к этому окну, пока оно было еще открыто? И не перемахнул через подоконник к ней? Разве могла бы, разве посмела бы она оказать мне сопротивление - лицемерка, лгунья, девка?" И он продолжал ее поносить, словно имел на это право, словно был ее возлюбленным, которого она, дав клятву верности, обманула. Он клялся, что, увидев ее, потребует у нее объяснения, что в присутствии Оливо, Амалии, маркиза, аббата, в присутствии служанки и всех домочадцев швырнет ей в лицо, что она просто низкая, дрянная потаскушка. Как бы репетируя, он со всеми подробностями рассказал сам себе все, что совершилось у него на глазах, и не отказал себе в удовольствии еще многое присочинить, чтобы еще более унизить ее; что она стояла нагая у окна и под дуновением утреннего ветра требовала от своего любовника непристойных ласк. Кое-как утолив свою первую ярость, Казанова задумался, не сможет ли он извлечь какую-нибудь пользу из того, что стало ему отныне известно. Разве теперь она не в его власти? Может быть, теперь угрозами ему удастся добиться от нее благосклонности, которой она не оказала ему добровольно? Но этот подлый замысел сразу рухнул не столько потому, что Казанова понял его подлость, сколько потому, что он увидел его бесплодность и бессмысленность именно в данном случае. Что за дело до его угроз Марколине, которая никому не обязана отчетом в своих поступках, и если это покажется ей важным, у нее достанет смелости, чтобы выгнать его вон, как клеветника и вымогателя. Но если бы даже она по какой-либо причине решилась купить тайну своей любовной связи с Лоренци, отдавшись ему, Казанове (он, конечно, знал, что это совершенно немыслимо), то разве наслаждение, которого он добьется таким способом, не превратится в невыразимую муку для него, - любя, он в тысячу раз сильнее стремился дарить счастье, чем его получать, - и разве это не толкнет его на какое-нибудь безумство или даже на самоубийство? Он, неожиданно для себя, оказался перед калиткой. Она была заперта. Значит, у Лоренци есть второй ключ. "Но кто же, - подумал он, - проскакал ночью верхом, когда Лоренци ушел после карт? Очевидно, нанятый для этого слуга". Невольно Казанова одобрительно усмехнулся... Они друг друга стоят - Марколина и Лоренци, философка и офицер. И у обоих впереди блестящее будущее. "Кто будет следующим любовником Марколины? - спросил он себя. - Болонский профессор, в доме которого она живет? Ох, какой же я глупец! Да он давно уже был им... Кто еще? Оливо? Аббат? Почему бы нет?! Или тот молодой слуга, который вчера стоял у ворот и глазел на нас, когда мы подъехали? Все! Я это знаю. Но Лоренци не знает. Тут у меня есть перед ним преимущество".
В глубине души он, разумеется, не только был убежден в том, что Лоренци - первый любовник Марколины, но и предполагал, что минувшая ночь была первой, которую она ему подарила; однако это не остановило потока злобно-сладострастных мыслей, продолжавших тесниться в его голове, пока он шел вдоль ограды, которая окружала сад. Он очутился вновь у двери в залу, оставленной им открытой, и понял, что ему пока ничего не остается, как только неслышно и незримо пробраться обратно в свою комнату в башне. С великой осторожностью прокрался он наверх и опустился в кресло, в котором сидел прежде перед столом, где, как бы ожидая его возвращения, лежали ничем не скрепленные листы рукописи. Невольно взгляд его упал на прерванную им посредине фразу; и он прочитал: "Вольтер будет бессмертен, это несомненно, но он купит бессмертие своего имени ценою бессмертия своей души; страсть к острословию изгрызла его сердце, как сомнения - его душу, и поэтому... " В это мгновение комнату залили красноватые лучи утренней зари, лист, который он держал в руках, запылал, и Казанова, точно побежденный, уронил его на стол на другие листы. Вдруг он почувствовал, что у него пересохло во рту, и налил себе воды из стоявшего на столе графина; вода была теплая и сладковатая. Казанова с отвращением отвернулся; со стены, из висевшего над комодом зеркала, глянуло на него бледное старческое лицо с упавшими на лоб спутанными волосами. Наслаждаясь самоистязанием, Казанова еще бессильнее опустил углы рта и, словно собираясь выступить на сцене в какой-то шутовской роли, еще больше взъерошил волосы, так что пряди их совсем спутались, показал язык своему отражению, выкрикнул нарочито хриплым голосом несколько грубых ругательств по своему же адресу и, наконец, точно избалованный мальчик, сдул на пол листы рукописи. Потом стал опять поносить Марколину и, осыпав ее самой грубой и непристойной бранью, прошипел сквозь зубы:
- Ты думаешь, радость долговечна? Ты растолстеешь, станешь морщинистой и старой, как другие женщины, сейчас такие же молодые; ты сделаешься старухой с дряблыми грудями, с сухими седыми волосами, беззубой и вонючей... и, наконец, умрешь! Ты можешь умереть и молодой! И сгниешь! И тебя съедят черви.
В виде последнего отмщения он попытался вообразить ее себе мертвой: увидел ее в открытом гробу во всем белом, но не в состоянии был представить себе у нее никаких признаков тления; напротив, ее поистине неземная красота привела его опять в бешенство. Перед его закрытыми глазами гроб превратился в брачное ложе; Марколина лежала на нем, улыбаясь, смежив веки, и узкими бледными руками, как бы в насмешку, разорвала на своей нежной груди белое платье. Но как только он простер к ней руки, хотел броситься к ней, обнять ее, видение рассеялось без следа.
Кто-то постучал в дверь; Казанова очнулся от тяжелого сна, перед ним стоял Оливо.
- Как, уже за письменным столом?
- Я привык раннее утро посвящать работе, - сразу овладев собой, ответил Казанова. - Который час?
- Восемь, - ответил Оливо. - Завтрак уже подан в саду; как только вы прикажете, шевалье, мы отправимся в монастырь. Но, я вижу, вашу рукопись развеял ветер!
И он принялся подбирать с полу бумаги. Казанова ему не мешал; подойдя к окну, он увидел Амалию, Марколину и трех девочек, в белых платьях - они сидели за столом, накрытым к завтраку на лужайке в тени дома. Они весело пожелали ему доброго утра. Он видел одну Марколину, она с приветливой улыбкой подняла на него свои ясные глаза; на коленях она держала тарелку скороспелого винограда и клала в рот одну ягоду за другой. Все презрение, вся злоба, вся ненависть растаяли в сердце Казановы; он знал только, что любит ее. Словно опьянев от одного ее вида, он отошел от окна в глубину комнаты, где Оливо, все еще ползая на коленях по полу, вытаскивал разбросанные листы из-под стола и комода; Казанова попросил его не трудиться и выразил желание остаться одному, чтобы приготовиться к прогулке.
- Торопиться нечего, - сказал Оливо, стряхивая пыль с панталон, - к обеду мы вполне успеем вернуться. Впрочем, маркиз просил начать сегодня игру пораньше, сразу после обеда; по-видимому, ему важно вернуться домой к заходу солнца.
- Мне совершенно безразлично, когда начнется игра, - сказал Казанова, вкладывая листы рукописи в сумку, - я ни под каким видом не буду в ней участвовать.
- Нет, будете, - заявил Оливо с несвойственной ему решительностью и положил на стол сверток золотых монет. - Мой долг, шевалье, хоть и поздно, но с благодарностью.
Казанова отказался взять деньги.
- Вы должны их принять, - уговаривал его Оливо, - если не хотите меня глубоко обидеть; к тому же Амалия видела этой ночью сон, который побудит вас... нет, об этом она вам сама расскажет.
И он поспешно вышел. Казанова все же пересчитал золотые; их было сто пятьдесят - ровно столько, сколько он пятнадцать лет назад подарил жениху, или невесте, или ее матери, - он и сам теперь не помнил. "Разумнее всего было бы, - сказал он себе, - взять деньги, проститься и покинуть этот дом, постаравшись не видеть больше Марколины. Но разве я поступал когда-нибудь разумно? А может быть, тем временем из Венеции пришло письмо?.. Правда, моя милейшая хозяйка обещала сразу же мне его переслать... "
Служанка принесла между тем большой глиняный кувшин холодной родниковой воды, и Казанова вымылся весь, что очень его освежило; затем он надел свое парадное платье, в которое он нарядился бы еще накануне вечером, если бы у него нашлось время переодеться; но теперь он был очень доволен тем, что может явиться перед Марколиной в более достойном виде, чем вчера, и как бы предстать перед нею в новом облике.
В камзоле из серого блестящего шелка с вышивкой и широкими испанскими серебряными кружевами, в желтом жилете и в шелковых вишневого цвета панталонах, с благородной, но отнюдь не надменной осанкой, со снисходительной, но любезной улыбкой на устах и с огнем неугасимой молодости в глазах, спустился он в сад, где, к своему разочарованию, встретил сперва одного только Оливо, который предложил ему сесть рядом за стол и не обессудить за скромный завтрак. Казанова отдал должное молоку, маслу, яйцам и белому хлебу, а потом еще персикам и винограду, вкуснее которого он, казалось, никогда не едал.
Прибежали с лужайки три девочки, Казанова расцеловал их всех, позволив себе по отношению к тринадцатилетней такие же нежности, какие она вчера с готовностью принимала от аббата; но он сразу увидел, что искорки в ее глазах зажглись от совсем иного удовольствия, чем то, которое доставляет детски невинная игра. А Оливо не мог нарадоваться тому, как хорошо шевалье умеет обращаться с детьми.
- И вы действительно хотите уже завтра утром покинуть нас? - спросил он с робкой нежностью.
- Сегодня вечером, - ответил Казанова и при этом шутливо подмигнул: Вы же знаете, дорогой Оливо, венецианские сенаторы...
- Давно у вас в долгу, - с горячностью перебил его Оливо, - пусть подождут! Оставайтесь у нас до послезавтра, нет, еще недельку.
Казанова медленно покачал головой и, схватив за руки маленькую Терезину, держал ее между коленями, словно пленницу. С улыбкой, в которой уже не было ничего детского, она мягко ускользнула от него как раз в ту минуту, когда из дому вышли Амалия и Марколина, первая - в черной, вторая в белой шали, накинутой поверх светлого платья. Оливо предложил им обеим присоединиться к его просьбе.
- Это невозможно, - подчеркнуто резко произнес Казанова, так как ни Амалия, ни Марколина ни одним словом не поддержали приглашения Оливо.
Когда они шли по каштановой аллее к воротам, Марколина спросила Казанову, далеко ли подвинулась за ночь его работа, за которой Оливо, как он им тотчас же рассказал, еще ранним утром застал его. У Казановы едва не сорвался с языка двусмысленный и злобный ответ, который, не выдав его, поставил бы ее в тупик; но он обуздал свою страсть к остротам, сообразив, что поспешность может ему только повредить, и вежливо ответил, что он внес лишь кое-какие изменения, которыми обязан вчерашнему разговору с ней.
Они сели в карету, неуклюжую и с жесткой обивкой, но все же удобную. Казанова поместился против Марколины, Оливо - против жены; но экипаж был настолько просторен, что, несмотря на толчки, всякое случайное соприкосновение между седоками было невозможно. Казанова попросил Амалию рассказать ему свой сон. Она приветливо, почти добродушно улыбнулась. Ни малейших следов обиды или негодования не было больше на ее лице.
- Я видела, Казанова, - начала она, - как вы подъехали в роскошной карете, запряженной шестеркой вороных, к какому-то светлому зданию. Вернее, карета остановилась, но я еще не знала, кто в ней сидит, и вот из нее вышли вы в великолепном белом, шитом золотом парадном камзоле, еще более роскошном, чем
надетый вами сегодня (при этом лицо ее приняло выражение дружеской насмешки), и на вас, подумать только, была точно такая же тонкая золотая цепь, как сегодня, прежде я никогда не видела ее у вас! (Эта цепочка с золотыми часами, как и усыпанная полудрагоценными камнями табакерка, которую Казанова держал в руке, как бы играя ею, были последними недорогими украшениями, которые ему удалось сохранить. ) Старик, похожий на нищего, открыл дверцы кареты - это был Лоренци; но вы, Казанова, вы были молоды, совсем молоды, еще моложе, чем тогда. (Она сказала "тогда", не опасаясь того, что из этого слова, шелестя крыльями, выпорхнули все ее воспоминания. )
Вы раскланялись во все стороны, хотя вокруг не было ни души, и прошли в ворота; они закрылись за вами с громким стуком, - не знаю, ветер ли захлопнул их или же Лоренци, - с таким стуком, что лошади испугались и ускакали с каретой прочь. Тут я услышала из соседних переулков крики, точно кто-то взывал о помощи, но вскоре все опять смолкло. Вы показались в одном из окон дома, я уже знала, что это игорный дом, и раскланялись во все стороны, но вокруг по-прежнему никого не было. Потом вы оглянулись, как будто позади вас в комнате кто-то стоял; но я знала, что и там никого не было. И вдруг я увидела вас в окне следующего этажа, где произошло в точности то же, и еще выше и выше, словно дом рос ввысь до бесконечности; и у каждого окна вы кланялись и разговаривали со стоящими позади людьми, которых на самом деле там не было. А Лоренци все время бежал вслед за вами по лестнице, но не мог вас догнать. Вы ведь не догадались подать ему милостыню...
- Что же дальше? - спросил Казанова, когда Ама лия замолчала.
- Что-то было еще, но я уже забыла, - ответила Амалия.
Казанова был разочарован; будь он на ее месте, он, как всегда в подобных случаях - шла ли речь о снах или о подлинных происшествиях, постарался бы придать рассказу законченную форму, вложить в него некий смысл, и поэтому он с легким неудовольствием заметил:
- Во сне все бывает наоборот. Я - богач, а Лоренци нищий и старый.
- Лоренци не больно-то богат, - вмешался Оливо. - Его отец, правда, довольно состоятельный человек, но не ладит с сыном.
И, нимало не утруждая себя расспросами, Казанова узнал, что знакомством с лейтенантом все были обязаны маркизу, который несколько недель назад запросто привез его однажды в дом Оливо. В каких отношениях находится юный офицер с маркизой, такому опытному человеку, как шевалье, объяснять не приходится; впрочем, если это не встречает никаких возражений у супруга, то и посторонним нечего об этом беспокоиться.
- Сомневаюсь, так ли равнодушен маркиз, как вам кажется, Оливо, сказал Казанова. - Разве вы не заметили, с каким злобным презрением обращается он с этим молодым человеком? Не поручусь, что все это кончится благополучно.
И теперь ничто не дрогнуло в лице Марколины. Казалось, весь разговор о Лоренци не вызывал в ней ни малейшего интереса, и она безмолвно любовалась открывшимся перед ней видом. Извилистая дорога шла лесом, где росли оливы вперемежку с каменными дубами, и полого поднималась в гору; когда в одном месте лошади пошли шагом, Казанова предпочел выйти из кареты и идти пешком. Марколина рассказывала о живописных окрестностях Болоньи и о вечерних прогулках, которые она обычно совершала с дочерью профессора Морганьи. Она упомянула также и о своем намерении совершить в будущем году путешествие во Францию, чтобы лично познакомиться с известным математиком, профессором Парижского университета, Согреню, с которым она состояла в переписке.
- Может быть, я доставлю себе удовольствие и по пути заеду в Ферне, сказала она с улыбкой, - чтобы узнать из уст самого Вольтера, как отнесся он к памфлету своего опаснейшего противника, шевалье де Сенгаль.
Положив ладонь на подлокотник кареты так близко к руке Марколины, что ее пышный рукав, раздуваясь, слегка касался его пальцев, Казанова холодно ответил:
- Важно не столько отношение господина Вольтера к моему труду, сколько отношение потомства; ибо только ему будет принадлежать право произнести окончательный приговор.
- И вы полагаете, - проговорила Марколина серьезно, - что в таких вопросах, о которых здесь идет речь, вообще возможен окончательный приговор?
- В ваших устах меня удивляют подобные речи, Марколина, ваши философские и, если здесь уместно это слово, религиозные воззрения казались мне, правда, отнюдь не бесспорными сами по себе, но все же пустившими прочные корни в вашей душе - если только вы вообще признаете ее существование.
Не обращая никакого внимания на колкость Казановы, Марколина спокойно взглянула на небо, раскинувшееся ярко-синим шатром над вершинами деревьев, и ответила:
- Иногда, особенно в такие дни, как сегодня, - и в этом слове для Казановы, который знал о ее любви, прозвучало трепетное благоговение, исходившее из глубины ее проснувшегося женского сердца, - мне кажется, что все, именуемое философией и религией, - не более чем игра словами, разумеется, благородная, но еще более бессмысленная, чем всякая иная. Нам никогда не будет дано постигнуть бесконечность и вечность; наш путь ведет от рождения к смерти; что женам остается, как не жить по закону, заложенному в сердце каждого из нас или вопреки ему?.. Ибо и непокорство и смирение одинаково ниспосланы богом.
Оливо с робким восхищением посмотрел на племянницу, потом перевел боязливый взгляд на Казанову, искавшего возражение, которым он мог бы разъяснить Марколине, что она, так сказать, одновременно и доказывает и отрицает существование бога или что бог и дьявол для нее одно и то же; но он понимал, что не может противопоставить ее чувству ничего, кроме пустых слов, да и тех сегодня не мог найти. Однако его странно исказившееся лицо, по-видимому, опять пробудило в Амалии воспоминание о его вчерашних смутных угрозах, и она поторопилась заметить:
- И все же Марколина благочестива, верьте мне, шевалье!
Марколина растерянно улыбнулась.
- Все мы благочестивы, каждый по-своему, - вежливо ответил Казанова и стал смотреть вдаль.
Крутой поворот дороги - и они увидели монастырь. Над высокой наружной стеной вырисовывались тонкие верхушки кипарисов. На стук колес подъезжающей кареты ворота открылись, привратник с длинной белой бородой с достоинством поклонился и впустил гостей. Через аркаду, между колоннами которой по обе стороны виднелась темная зелень запущенного сада, они подошли к зданию самого монастыря; от его серых стен, лишенных каких-либо украшений и похожих на тюремные, на них неприветливо пахнуло холодом. Оливо дернул шнурок колокольчика, раздался дребезжащий звон и сразу умолк, монахиня в покрывале до самых глаз молча открыла дверь и повела гостей в просторную приемную с голыми стенами, где стояло только несколько простых деревянных стульев. В глубине часть комнаты отделяла железная решетка из толстых прутьев, за ней все тонуло во мраке. Казанова с горечью в сердце вспомнил о приключении, которое и теперь еще казалось ему одним из самых чудесных в его жизни, оно началось в совершенно такой же обстановке: в его душе воскресли образы двух монахинь из Мурано, которые, из любви к нему, стали подругами и подарили ему часы ни с чем не сравнимого наслаждения. И когда Оливо шепотом заговорил о здешнем строгом уставе, запрещающем сестрам, после пострига, без покрывала показываться перед мужчиной и, кроме того, обрекающем их на вечное молчание, на губах у Казановы промелькнула усмешка.
Перед ними, точно вынырнув из мрака, стояла настоятельница. Безмолвно приветствовала она гостей: особенно благосклонно наклонила она закутанную покрывалом голову в ответ на благодарность Казановы за данное также и ему позволение посетить монастырь; Марколину, которая хотела поцеловать ей руку, она заключила в объятия. Потом жестом пригласила всех следовать за ней и вывела гостей через небольшую смежную комнату на галерею, замыкавшуюся четырехугольником вокруг пышного цветника. В отличие от запущенного сада снаружи, за этим цветником, казалось, ухаживали особенно заботливо, и освещенные солнцем роскошные грядки играли чудесными, ярко рдеющими и нежными красками. Но к жаркому, почти одуряющему благоуханию, струившемуся из чашечек цветов, казалось, примешивался еще какой-то, совсем особенный и таинственный аромат, которому Казанова не мог найти подобного в своей памяти. Он хотел сказать об этом Марколине, но вдруг почувствовал, что этот таинственный, пьянящий и волнующий аромат исходил от нее: она сбросила шаль, перекинула ее через руку, и сквозь вырез ее открывающегося взглядам платья стал распространяться аромат ее тела, как бы родственный благоуханию сотен тысяч цветов, но все же совсем особенный. Настоятельница все так же безмолвно вела посетителей между клумбами по узким извилистым дорожкам, как сквозь затейливый лабиринт; по ее быстрой и легкой походке было заметно, что она сама испытывает радость, показывая другим пестрое великолепие своего сада; и словно задавшись целью довести их до головокружения, она точно в веселом хороводе все быстрее и быстрее устремлялась вперед. И вдруг - Казанове показалось, будто он пробудился от смутного сна, - все они снова очутились в приемной. По ту сторону решетки двигались какие-то темные фигуры; невозможно было разобрать, было ли там три, пять или двадцать закутанных покрывалами женщин, которые, словно вспугнутые призраки, блуждали за частыми прутьями решетки; и только кошачьи глаза Казановы могли различить человеческие фигуры в густых потемках. Настоятельница проводила посетителей до двери, молча, знаком дала им понять, что визит окончен, и мгновенно исчезла, прежде чем они успели ее должным образом поблагодарить. Вдруг, когда они уже хотели покинуть приемную, из-за решетки раздался женский возглас: "Казанова!" - только имя, но произнесенное с таким выражением, которого, казалось Казанове, он еще никогда не слыхал. Женщина ли, когда-то им любимая или ни разу не виденная, нарушила только что святой обет, чтобы в последний - или, быть может, в первый - раз вслух произнести его имя; звучало ли в нем счастье нечаянного свидания, или боль безвозвратной утраты, или скорбная жалоба на то, что жгучее желание далеких дней сбылось слишком поздно и не принесет ничего, этого Казанова не мог понять; он знал только одно: имя его, как ни часто шептала его нежность, бормотала страсть, в упоении восклицало счастье, ныне прозвучало впервые с любовью, проникающей в самое сердце. Но именно поэтому всякое дальнейшее любопытство показалось ему неуместным и бессмысленным; и за тайной, которую ему не было суждено разгадать, навсегда затворилась дверь. Если бы не робкие и быстрые взгляды, которыми все обменялись, давая понять, что и они слышали мгновенно смолкший зов, то каждый из них мог бы предположить, что его обманул слух; ибо никто не вымолвил ни слова, пока они проходили через аркаду к воротам. Казанова шел последний, низко опустив голову, как после тяжелого расставания.
Привратник стоял у ворот, посетители подали ему милостыню и сели в карету, которая, нигде больше не задерживаясь, повезла их домой. Оливо казался смущенным, Амалия рассеянной, одна Марколина нисколько не была растрогана и, как думал Казанова, нарочно пыталась затеять с Амалией разговор обо всяких хозяйственных делах, поддерживать который вместо супруги пришлось Оливо. Вскоре в беседе принял участие также и Казанова, прекрасно разбиравшийся во всем, что касалось кухни и винного погреба и не видевший причины, почему бы ему, в доказательство своих многосторонних познаний, не поделиться опытом и сведениями также и в этой области. Амалия тоже очнулась от задумчивости; после только что пережитого, почти сказочного, но тягостного приключения все они - и особенно Казанова - от души радовались возвращению в земную повседневность, и когда карета остановилась перед домом Оливо, откуда к ним доносился заманчивый запах жаркого и всевозможных пряностей, Казанова как раз был занят донельзя возбуждающим аппетит описанием польского паштета, и даже Марколина слушала его с любезным вниманием молодой хозяйки, что весьма льстило Казанове.
В глубине души он, разумеется, не только был убежден в том, что Лоренци - первый любовник Марколины, но и предполагал, что минувшая ночь была первой, которую она ему подарила; однако это не остановило потока злобно-сладострастных мыслей, продолжавших тесниться в его голове, пока он шел вдоль ограды, которая окружала сад. Он очутился вновь у двери в залу, оставленной им открытой, и понял, что ему пока ничего не остается, как только неслышно и незримо пробраться обратно в свою комнату в башне. С великой осторожностью прокрался он наверх и опустился в кресло, в котором сидел прежде перед столом, где, как бы ожидая его возвращения, лежали ничем не скрепленные листы рукописи. Невольно взгляд его упал на прерванную им посредине фразу; и он прочитал: "Вольтер будет бессмертен, это несомненно, но он купит бессмертие своего имени ценою бессмертия своей души; страсть к острословию изгрызла его сердце, как сомнения - его душу, и поэтому... " В это мгновение комнату залили красноватые лучи утренней зари, лист, который он держал в руках, запылал, и Казанова, точно побежденный, уронил его на стол на другие листы. Вдруг он почувствовал, что у него пересохло во рту, и налил себе воды из стоявшего на столе графина; вода была теплая и сладковатая. Казанова с отвращением отвернулся; со стены, из висевшего над комодом зеркала, глянуло на него бледное старческое лицо с упавшими на лоб спутанными волосами. Наслаждаясь самоистязанием, Казанова еще бессильнее опустил углы рта и, словно собираясь выступить на сцене в какой-то шутовской роли, еще больше взъерошил волосы, так что пряди их совсем спутались, показал язык своему отражению, выкрикнул нарочито хриплым голосом несколько грубых ругательств по своему же адресу и, наконец, точно избалованный мальчик, сдул на пол листы рукописи. Потом стал опять поносить Марколину и, осыпав ее самой грубой и непристойной бранью, прошипел сквозь зубы:
- Ты думаешь, радость долговечна? Ты растолстеешь, станешь морщинистой и старой, как другие женщины, сейчас такие же молодые; ты сделаешься старухой с дряблыми грудями, с сухими седыми волосами, беззубой и вонючей... и, наконец, умрешь! Ты можешь умереть и молодой! И сгниешь! И тебя съедят черви.
В виде последнего отмщения он попытался вообразить ее себе мертвой: увидел ее в открытом гробу во всем белом, но не в состоянии был представить себе у нее никаких признаков тления; напротив, ее поистине неземная красота привела его опять в бешенство. Перед его закрытыми глазами гроб превратился в брачное ложе; Марколина лежала на нем, улыбаясь, смежив веки, и узкими бледными руками, как бы в насмешку, разорвала на своей нежной груди белое платье. Но как только он простер к ней руки, хотел броситься к ней, обнять ее, видение рассеялось без следа.
Кто-то постучал в дверь; Казанова очнулся от тяжелого сна, перед ним стоял Оливо.
- Как, уже за письменным столом?
- Я привык раннее утро посвящать работе, - сразу овладев собой, ответил Казанова. - Который час?
- Восемь, - ответил Оливо. - Завтрак уже подан в саду; как только вы прикажете, шевалье, мы отправимся в монастырь. Но, я вижу, вашу рукопись развеял ветер!
И он принялся подбирать с полу бумаги. Казанова ему не мешал; подойдя к окну, он увидел Амалию, Марколину и трех девочек, в белых платьях - они сидели за столом, накрытым к завтраку на лужайке в тени дома. Они весело пожелали ему доброго утра. Он видел одну Марколину, она с приветливой улыбкой подняла на него свои ясные глаза; на коленях она держала тарелку скороспелого винограда и клала в рот одну ягоду за другой. Все презрение, вся злоба, вся ненависть растаяли в сердце Казановы; он знал только, что любит ее. Словно опьянев от одного ее вида, он отошел от окна в глубину комнаты, где Оливо, все еще ползая на коленях по полу, вытаскивал разбросанные листы из-под стола и комода; Казанова попросил его не трудиться и выразил желание остаться одному, чтобы приготовиться к прогулке.
- Торопиться нечего, - сказал Оливо, стряхивая пыль с панталон, - к обеду мы вполне успеем вернуться. Впрочем, маркиз просил начать сегодня игру пораньше, сразу после обеда; по-видимому, ему важно вернуться домой к заходу солнца.
- Мне совершенно безразлично, когда начнется игра, - сказал Казанова, вкладывая листы рукописи в сумку, - я ни под каким видом не буду в ней участвовать.
- Нет, будете, - заявил Оливо с несвойственной ему решительностью и положил на стол сверток золотых монет. - Мой долг, шевалье, хоть и поздно, но с благодарностью.
Казанова отказался взять деньги.
- Вы должны их принять, - уговаривал его Оливо, - если не хотите меня глубоко обидеть; к тому же Амалия видела этой ночью сон, который побудит вас... нет, об этом она вам сама расскажет.
И он поспешно вышел. Казанова все же пересчитал золотые; их было сто пятьдесят - ровно столько, сколько он пятнадцать лет назад подарил жениху, или невесте, или ее матери, - он и сам теперь не помнил. "Разумнее всего было бы, - сказал он себе, - взять деньги, проститься и покинуть этот дом, постаравшись не видеть больше Марколины. Но разве я поступал когда-нибудь разумно? А может быть, тем временем из Венеции пришло письмо?.. Правда, моя милейшая хозяйка обещала сразу же мне его переслать... "
Служанка принесла между тем большой глиняный кувшин холодной родниковой воды, и Казанова вымылся весь, что очень его освежило; затем он надел свое парадное платье, в которое он нарядился бы еще накануне вечером, если бы у него нашлось время переодеться; но теперь он был очень доволен тем, что может явиться перед Марколиной в более достойном виде, чем вчера, и как бы предстать перед нею в новом облике.
В камзоле из серого блестящего шелка с вышивкой и широкими испанскими серебряными кружевами, в желтом жилете и в шелковых вишневого цвета панталонах, с благородной, но отнюдь не надменной осанкой, со снисходительной, но любезной улыбкой на устах и с огнем неугасимой молодости в глазах, спустился он в сад, где, к своему разочарованию, встретил сперва одного только Оливо, который предложил ему сесть рядом за стол и не обессудить за скромный завтрак. Казанова отдал должное молоку, маслу, яйцам и белому хлебу, а потом еще персикам и винограду, вкуснее которого он, казалось, никогда не едал.
Прибежали с лужайки три девочки, Казанова расцеловал их всех, позволив себе по отношению к тринадцатилетней такие же нежности, какие она вчера с готовностью принимала от аббата; но он сразу увидел, что искорки в ее глазах зажглись от совсем иного удовольствия, чем то, которое доставляет детски невинная игра. А Оливо не мог нарадоваться тому, как хорошо шевалье умеет обращаться с детьми.
- И вы действительно хотите уже завтра утром покинуть нас? - спросил он с робкой нежностью.
- Сегодня вечером, - ответил Казанова и при этом шутливо подмигнул: Вы же знаете, дорогой Оливо, венецианские сенаторы...
- Давно у вас в долгу, - с горячностью перебил его Оливо, - пусть подождут! Оставайтесь у нас до послезавтра, нет, еще недельку.
Казанова медленно покачал головой и, схватив за руки маленькую Терезину, держал ее между коленями, словно пленницу. С улыбкой, в которой уже не было ничего детского, она мягко ускользнула от него как раз в ту минуту, когда из дому вышли Амалия и Марколина, первая - в черной, вторая в белой шали, накинутой поверх светлого платья. Оливо предложил им обеим присоединиться к его просьбе.
- Это невозможно, - подчеркнуто резко произнес Казанова, так как ни Амалия, ни Марколина ни одним словом не поддержали приглашения Оливо.
Когда они шли по каштановой аллее к воротам, Марколина спросила Казанову, далеко ли подвинулась за ночь его работа, за которой Оливо, как он им тотчас же рассказал, еще ранним утром застал его. У Казановы едва не сорвался с языка двусмысленный и злобный ответ, который, не выдав его, поставил бы ее в тупик; но он обуздал свою страсть к остротам, сообразив, что поспешность может ему только повредить, и вежливо ответил, что он внес лишь кое-какие изменения, которыми обязан вчерашнему разговору с ней.
Они сели в карету, неуклюжую и с жесткой обивкой, но все же удобную. Казанова поместился против Марколины, Оливо - против жены; но экипаж был настолько просторен, что, несмотря на толчки, всякое случайное соприкосновение между седоками было невозможно. Казанова попросил Амалию рассказать ему свой сон. Она приветливо, почти добродушно улыбнулась. Ни малейших следов обиды или негодования не было больше на ее лице.
- Я видела, Казанова, - начала она, - как вы подъехали в роскошной карете, запряженной шестеркой вороных, к какому-то светлому зданию. Вернее, карета остановилась, но я еще не знала, кто в ней сидит, и вот из нее вышли вы в великолепном белом, шитом золотом парадном камзоле, еще более роскошном, чем
надетый вами сегодня (при этом лицо ее приняло выражение дружеской насмешки), и на вас, подумать только, была точно такая же тонкая золотая цепь, как сегодня, прежде я никогда не видела ее у вас! (Эта цепочка с золотыми часами, как и усыпанная полудрагоценными камнями табакерка, которую Казанова держал в руке, как бы играя ею, были последними недорогими украшениями, которые ему удалось сохранить. ) Старик, похожий на нищего, открыл дверцы кареты - это был Лоренци; но вы, Казанова, вы были молоды, совсем молоды, еще моложе, чем тогда. (Она сказала "тогда", не опасаясь того, что из этого слова, шелестя крыльями, выпорхнули все ее воспоминания. )
Вы раскланялись во все стороны, хотя вокруг не было ни души, и прошли в ворота; они закрылись за вами с громким стуком, - не знаю, ветер ли захлопнул их или же Лоренци, - с таким стуком, что лошади испугались и ускакали с каретой прочь. Тут я услышала из соседних переулков крики, точно кто-то взывал о помощи, но вскоре все опять смолкло. Вы показались в одном из окон дома, я уже знала, что это игорный дом, и раскланялись во все стороны, но вокруг по-прежнему никого не было. Потом вы оглянулись, как будто позади вас в комнате кто-то стоял; но я знала, что и там никого не было. И вдруг я увидела вас в окне следующего этажа, где произошло в точности то же, и еще выше и выше, словно дом рос ввысь до бесконечности; и у каждого окна вы кланялись и разговаривали со стоящими позади людьми, которых на самом деле там не было. А Лоренци все время бежал вслед за вами по лестнице, но не мог вас догнать. Вы ведь не догадались подать ему милостыню...
- Что же дальше? - спросил Казанова, когда Ама лия замолчала.
- Что-то было еще, но я уже забыла, - ответила Амалия.
Казанова был разочарован; будь он на ее месте, он, как всегда в подобных случаях - шла ли речь о снах или о подлинных происшествиях, постарался бы придать рассказу законченную форму, вложить в него некий смысл, и поэтому он с легким неудовольствием заметил:
- Во сне все бывает наоборот. Я - богач, а Лоренци нищий и старый.
- Лоренци не больно-то богат, - вмешался Оливо. - Его отец, правда, довольно состоятельный человек, но не ладит с сыном.
И, нимало не утруждая себя расспросами, Казанова узнал, что знакомством с лейтенантом все были обязаны маркизу, который несколько недель назад запросто привез его однажды в дом Оливо. В каких отношениях находится юный офицер с маркизой, такому опытному человеку, как шевалье, объяснять не приходится; впрочем, если это не встречает никаких возражений у супруга, то и посторонним нечего об этом беспокоиться.
- Сомневаюсь, так ли равнодушен маркиз, как вам кажется, Оливо, сказал Казанова. - Разве вы не заметили, с каким злобным презрением обращается он с этим молодым человеком? Не поручусь, что все это кончится благополучно.
И теперь ничто не дрогнуло в лице Марколины. Казалось, весь разговор о Лоренци не вызывал в ней ни малейшего интереса, и она безмолвно любовалась открывшимся перед ней видом. Извилистая дорога шла лесом, где росли оливы вперемежку с каменными дубами, и полого поднималась в гору; когда в одном месте лошади пошли шагом, Казанова предпочел выйти из кареты и идти пешком. Марколина рассказывала о живописных окрестностях Болоньи и о вечерних прогулках, которые она обычно совершала с дочерью профессора Морганьи. Она упомянула также и о своем намерении совершить в будущем году путешествие во Францию, чтобы лично познакомиться с известным математиком, профессором Парижского университета, Согреню, с которым она состояла в переписке.
- Может быть, я доставлю себе удовольствие и по пути заеду в Ферне, сказала она с улыбкой, - чтобы узнать из уст самого Вольтера, как отнесся он к памфлету своего опаснейшего противника, шевалье де Сенгаль.
Положив ладонь на подлокотник кареты так близко к руке Марколины, что ее пышный рукав, раздуваясь, слегка касался его пальцев, Казанова холодно ответил:
- Важно не столько отношение господина Вольтера к моему труду, сколько отношение потомства; ибо только ему будет принадлежать право произнести окончательный приговор.
- И вы полагаете, - проговорила Марколина серьезно, - что в таких вопросах, о которых здесь идет речь, вообще возможен окончательный приговор?
- В ваших устах меня удивляют подобные речи, Марколина, ваши философские и, если здесь уместно это слово, религиозные воззрения казались мне, правда, отнюдь не бесспорными сами по себе, но все же пустившими прочные корни в вашей душе - если только вы вообще признаете ее существование.
Не обращая никакого внимания на колкость Казановы, Марколина спокойно взглянула на небо, раскинувшееся ярко-синим шатром над вершинами деревьев, и ответила:
- Иногда, особенно в такие дни, как сегодня, - и в этом слове для Казановы, который знал о ее любви, прозвучало трепетное благоговение, исходившее из глубины ее проснувшегося женского сердца, - мне кажется, что все, именуемое философией и религией, - не более чем игра словами, разумеется, благородная, но еще более бессмысленная, чем всякая иная. Нам никогда не будет дано постигнуть бесконечность и вечность; наш путь ведет от рождения к смерти; что женам остается, как не жить по закону, заложенному в сердце каждого из нас или вопреки ему?.. Ибо и непокорство и смирение одинаково ниспосланы богом.
Оливо с робким восхищением посмотрел на племянницу, потом перевел боязливый взгляд на Казанову, искавшего возражение, которым он мог бы разъяснить Марколине, что она, так сказать, одновременно и доказывает и отрицает существование бога или что бог и дьявол для нее одно и то же; но он понимал, что не может противопоставить ее чувству ничего, кроме пустых слов, да и тех сегодня не мог найти. Однако его странно исказившееся лицо, по-видимому, опять пробудило в Амалии воспоминание о его вчерашних смутных угрозах, и она поторопилась заметить:
- И все же Марколина благочестива, верьте мне, шевалье!
Марколина растерянно улыбнулась.
- Все мы благочестивы, каждый по-своему, - вежливо ответил Казанова и стал смотреть вдаль.
Крутой поворот дороги - и они увидели монастырь. Над высокой наружной стеной вырисовывались тонкие верхушки кипарисов. На стук колес подъезжающей кареты ворота открылись, привратник с длинной белой бородой с достоинством поклонился и впустил гостей. Через аркаду, между колоннами которой по обе стороны виднелась темная зелень запущенного сада, они подошли к зданию самого монастыря; от его серых стен, лишенных каких-либо украшений и похожих на тюремные, на них неприветливо пахнуло холодом. Оливо дернул шнурок колокольчика, раздался дребезжащий звон и сразу умолк, монахиня в покрывале до самых глаз молча открыла дверь и повела гостей в просторную приемную с голыми стенами, где стояло только несколько простых деревянных стульев. В глубине часть комнаты отделяла железная решетка из толстых прутьев, за ней все тонуло во мраке. Казанова с горечью в сердце вспомнил о приключении, которое и теперь еще казалось ему одним из самых чудесных в его жизни, оно началось в совершенно такой же обстановке: в его душе воскресли образы двух монахинь из Мурано, которые, из любви к нему, стали подругами и подарили ему часы ни с чем не сравнимого наслаждения. И когда Оливо шепотом заговорил о здешнем строгом уставе, запрещающем сестрам, после пострига, без покрывала показываться перед мужчиной и, кроме того, обрекающем их на вечное молчание, на губах у Казановы промелькнула усмешка.
Перед ними, точно вынырнув из мрака, стояла настоятельница. Безмолвно приветствовала она гостей: особенно благосклонно наклонила она закутанную покрывалом голову в ответ на благодарность Казановы за данное также и ему позволение посетить монастырь; Марколину, которая хотела поцеловать ей руку, она заключила в объятия. Потом жестом пригласила всех следовать за ней и вывела гостей через небольшую смежную комнату на галерею, замыкавшуюся четырехугольником вокруг пышного цветника. В отличие от запущенного сада снаружи, за этим цветником, казалось, ухаживали особенно заботливо, и освещенные солнцем роскошные грядки играли чудесными, ярко рдеющими и нежными красками. Но к жаркому, почти одуряющему благоуханию, струившемуся из чашечек цветов, казалось, примешивался еще какой-то, совсем особенный и таинственный аромат, которому Казанова не мог найти подобного в своей памяти. Он хотел сказать об этом Марколине, но вдруг почувствовал, что этот таинственный, пьянящий и волнующий аромат исходил от нее: она сбросила шаль, перекинула ее через руку, и сквозь вырез ее открывающегося взглядам платья стал распространяться аромат ее тела, как бы родственный благоуханию сотен тысяч цветов, но все же совсем особенный. Настоятельница все так же безмолвно вела посетителей между клумбами по узким извилистым дорожкам, как сквозь затейливый лабиринт; по ее быстрой и легкой походке было заметно, что она сама испытывает радость, показывая другим пестрое великолепие своего сада; и словно задавшись целью довести их до головокружения, она точно в веселом хороводе все быстрее и быстрее устремлялась вперед. И вдруг - Казанове показалось, будто он пробудился от смутного сна, - все они снова очутились в приемной. По ту сторону решетки двигались какие-то темные фигуры; невозможно было разобрать, было ли там три, пять или двадцать закутанных покрывалами женщин, которые, словно вспугнутые призраки, блуждали за частыми прутьями решетки; и только кошачьи глаза Казановы могли различить человеческие фигуры в густых потемках. Настоятельница проводила посетителей до двери, молча, знаком дала им понять, что визит окончен, и мгновенно исчезла, прежде чем они успели ее должным образом поблагодарить. Вдруг, когда они уже хотели покинуть приемную, из-за решетки раздался женский возглас: "Казанова!" - только имя, но произнесенное с таким выражением, которого, казалось Казанове, он еще никогда не слыхал. Женщина ли, когда-то им любимая или ни разу не виденная, нарушила только что святой обет, чтобы в последний - или, быть может, в первый - раз вслух произнести его имя; звучало ли в нем счастье нечаянного свидания, или боль безвозвратной утраты, или скорбная жалоба на то, что жгучее желание далеких дней сбылось слишком поздно и не принесет ничего, этого Казанова не мог понять; он знал только одно: имя его, как ни часто шептала его нежность, бормотала страсть, в упоении восклицало счастье, ныне прозвучало впервые с любовью, проникающей в самое сердце. Но именно поэтому всякое дальнейшее любопытство показалось ему неуместным и бессмысленным; и за тайной, которую ему не было суждено разгадать, навсегда затворилась дверь. Если бы не робкие и быстрые взгляды, которыми все обменялись, давая понять, что и они слышали мгновенно смолкший зов, то каждый из них мог бы предположить, что его обманул слух; ибо никто не вымолвил ни слова, пока они проходили через аркаду к воротам. Казанова шел последний, низко опустив голову, как после тяжелого расставания.
Привратник стоял у ворот, посетители подали ему милостыню и сели в карету, которая, нигде больше не задерживаясь, повезла их домой. Оливо казался смущенным, Амалия рассеянной, одна Марколина нисколько не была растрогана и, как думал Казанова, нарочно пыталась затеять с Амалией разговор обо всяких хозяйственных делах, поддерживать который вместо супруги пришлось Оливо. Вскоре в беседе принял участие также и Казанова, прекрасно разбиравшийся во всем, что касалось кухни и винного погреба и не видевший причины, почему бы ему, в доказательство своих многосторонних познаний, не поделиться опытом и сведениями также и в этой области. Амалия тоже очнулась от задумчивости; после только что пережитого, почти сказочного, но тягостного приключения все они - и особенно Казанова - от души радовались возвращению в земную повседневность, и когда карета остановилась перед домом Оливо, откуда к ним доносился заманчивый запах жаркого и всевозможных пряностей, Казанова как раз был занят донельзя возбуждающим аппетит описанием польского паштета, и даже Марколина слушала его с любезным вниманием молодой хозяйки, что весьма льстило Казанове.