Страница:
- Как мило он, видимо, отзывался о нас!
- А где же ее подпись? - спросил я.
- Ее? - удивился отец. - Кого - ее?
- Слушай, не надо притворяться, он же собирался именно ей о нас рассказать.
Отец с преувеличенным изумлением вертел в руках открытку.
- Верно, ее подписи нет. Я тихонько кашлянул.
- Все дело в отсутствии места, она просто здесь не поместилась.
- Ну, конечно, - кивнул отец.
- А может быть, - предположил я, - она слишком стара, чтобы подписываться.
- Разумеется! - воскликнул отец и хлопнул себя по лбу. - Вот и разгадка: у бедняжки руки скрючены подагрой.
Письмо, которое отец написал в ответ, было одним из самых любезных писем, какое когда-либо посылалось полудюжине незнакомых адресатов. Вся сердечность, которую на службе отец годами подавлял в себе, выплеснулась в этих строчках. Но едва письмо ушло, отец снова впал в раздумье; в музее он теперь был еще неприветливее, чем обычно.
Со мною творилось то же самое, просто мы с отцом были уже не здесь, души наши пребывали, в Калюнце. К счастью, в школе у нас то и дело проводились собрания, поскольку коричневые должны были постоянно слушать всякие речи; а во время них очень здорово можно отключиться. Только на уроках я слишком часто бросался в глаза; очень уж глупо - у меня делался такой вызывающе мирный вид, стоило мне только подумать о Калюнце и всех милых его обитателях... а ведь известно, что молодежь теперь должна быть воинственной.
Но лучше всего бывало дома, по вечерам. Мы обычно укладывались спать пораньше, потому что угля у нас было в обрез; но тем не менее зачастую не спали еще и далеко за полночь, все пытаясь представить себе, как замечательно должны выглядеть гости барона. Отец немного разбирался в почерках, а имена - если только иметь к этому чутье - тоже рассказывали о многом, так что у нас сложилось вполне четкое представление о каждом из наших далеких друзей. И началась захватывающая игра.
- Итак, - сказал однажды отец, лежа в постели, - как выглядит граф Станислав?
- Бледный, - затараторил я, - длинный, тощий, сутулый, тщательно, с любовью расчесанные волосы, одет в темное, на локтях и на заду одежда немного блестит, пальцы как у паука, ноги при ходьбе подгибаются...
- Цвет глаз? - спросил отец, перебивая меня.
- Черный или серый.
- Безукоризненно, - сказал отец, - ни одной ошибки. Теперь ты спрашивай.
В результате этой игры мы невероятно сроднились с нашими друзьями. Частенько отец перед тем, как заснуть, неожиданно опять включал свет, потому что мы были твердо уверены, что за гардеробом стоит и корчит рожи дантист Ладинек, который, по нашему мнению, был очень не прочь позабавиться, когда для этого нет абсолютно никаких оснований. Только одну особу мы упустили из виду: бабушку барона. Мы чувствовали, она что-то имеет против нас, но не признавались в этом друг другу, не хотелось нам думать, что в Калюнце кто-то недружелюбно к нам относится.
А потом опять пришла почта, на сей раз письмо. Начинал его барон. Уже лег глубокий снег, писал он, и если не появятся волки, то эта зима обещает быть одной из самых тихих и уютных за долгие годы. "Поистине, это горе, господин доктор, что вы не можете освободиться к Новому году".
- Волки! - завопил я. - Ты только подумай: настоящие волки!
- Гм.
Мы снова углубились в изучение письма. Первым делом посмотрели, не подписалась ли на этот раз бабушка барона, но нет, ее подпись опять отсутствовала. Однако тем обстоятельнее писали другие: из этого письма мы узнали больше, чем мог бы нам сообщить самый добросовестный детектив. Полковник, например, жаловался на сердце; в 1917 году ему пришлось изрядно поволноваться из-за грубостей в казино, поэтому он и вынужден был тогда подать в отставку, и теперь носился с мыслью внедрить в продажу новый порошок от насекомых. Для графа Станислава, особенно задушевного отцова друга, нет ничего, если не считать чтения стихов Рильке, более прекрасного, чем рано утром, в сумеречной еще столовой, при свете гинденбургской горелки съесть яйцо всмятку, слушая при этом потрескиванье древоточцев. Рохус Фельгентрей, оказалось, был школьным учителем, преподававшим биологию до того, как он на прогулке со своей любимой ученицей Хердмуте Шульц поддался чарам Калюнца; Рохус Фельгентрей долго и пространно расписывал голубого зимородка, полет которого он (разумеется, вместе с Хердмуте) видит каждый день, проносясь на лыжах вдоль Преппе, маленькой, незамерзающей речушки. "Ах, что за неземная голубизна! Да, господин доктор, она заставляет вас верить, заставляет мечтать!" Дантист Лединек, впрочем, другого от него нельзя было и ожидать, писал о вещах более реальных. Он стрелял лесных голубей, много спал, хорошо ел и вновь расхваливал горничных. Что же касается господина Янкеля Фрейндлиха, который радовался возможности приветствовать отца как партнера по шахматам, то он оказался хлеботорговцем. "Но в Калюнце забываешь, кто кем был. Достаточно неделю по вечерам послушать, как в кухне у плиты колют свежую сосновую лучину, и Вы навеки отрешитесь от самого себя".
После этого письма тоска по Калюнцу дошла у отца до таких масштабов, которые уже трудно было даже оправдать. То, что он на следующий день каждому из наших новых друзей написал по' бесконечно длинному, экзальтированному письму, это еще с полбеды. Но самым роковым оказалось то, где он их писал. Он писал их на службе. Вдобавок, не скупился на фразы, вроде того, что теперь, когда новый директор - член нацистской партии, даже набивка чучел приобрела мировоззренческий характер. "Ах, - писал он в этой связи графу Станиславу, - как я завидую Вам из-за вашего вне времени тикающего древоточца!" То, что это не может кончиться добром, было совершенно ясно. И это добром не кончилось.
Отцу дали задание сделать чучело из орла, умершего в Зоологическом саду. Эта дряхлая облезлая птица производила удручающее впечатление. Отец сглотнул слюну и сказал:
- Да, хорошо, я это сделаю.
Но тут-то и вышла загвоздка. Человек, сопровождавший сторожа, который принес орла, вытащил из портфеля меч. Этот меч, сказал он, щелкнув каблуками, орел должен держать в когтях.
- Очень сожалею, - отвечал отец, - но я подобной чепухой не занимаюсь.
- Позвольте, но этот орел будет установлен в министерстве воздушных сообщений.
- По мне, так пусть ему устраивают торжественные похороны, - сказал отец.
Пришедший молча повернулся и направился к директору.
Тот захотел все выслушать с самого начала и точно знать, чем отец мотивирует свой отказ.
Отец немного выпрямился, кончики его усов подрагивали.
- Это несовместимо с моими естественнонаучными убеждениями.
- Ага, - протяжно сказал директор, - теперь это так называется.
Полторы минуты спустя отец был уволен. Это случилось двадцать седьмого декабря, по Шпрее плавали льдины, тонкий слой серо-свинцового снега лежал на крыше собора, а из парка, где еще продолжалась рождественская ярмарка, доносились звуки шарманки (она играла марши), вопли, крики и жестяное хлопанье пневматических ружей! Отец тихонько гудел: "Исполнено сердце свободы" и время от времени наподдавал ногой промерзшее конское яблоко.
- Не преувеличивай! - сказал я.
И правда, дома консьержка сделала нам знак зайти к ней.
- Наверху вас дожидаются двое в кожаных пальто и...
- В кожаных пальто? - взволнованно перебил ее отец. - Хватит с нас кожаных пальто. Скорее, Бруно, идем!
Нам потребовалось почти полтора дня, чтобы наскрести денег на проезд в Калюнц. И еще мы сумели перехватить почтальона, у которого опять оказалось для нас письмо со штемпелем Найденбурга, но мы не решились его читать, нам хотелось сперва очутиться в безопасности. Так как отец давным-давно знал этого почтальона, он мог его попросить в дальнейшем сжигать всю почту, поступающую на наше имя. Затем мы еще дали барону телеграмму, что нам удалось освободиться, и отправились на вокзал.
Поезд уже подали. Мы забрались в темное купе и наблюдали, что происходит на перроне. К счастью, народу было немного, лишь несколько тяжело нагруженных солдат да подвыпившие горожане, отбывающие трудовую повинность где-то за городом, садились по разным вагонам.
В двадцать два часа десять минут поезд тронулся. Повсюду в домах еще горели свечи на рождественских елках, а когда отец открыл окно, с Александерплатц донесся колокольный звон с церкви святого Георгия. Мы вдруг почувствовали себя вконец потерянными. Только сейчас до нас дошло, что мы, собственно, ничего не имеем против Берлина. С ним было как с Фридой, обоих мы любили, и оба изменили нам: Фрида - с красными, Берлин - с коричневыми.
Озябнув, отец закрыл окно. - Лучше всего заснуть.
Мы попытались, но удалось нам это лишь под утро, а вскоре поезд подошел к Штаргарду, где нам предстояла пересадка. Морозный воздух бодрил, и теперь наши новые друзья уже были так близко, что у нас обоих буквально защемило сердце, когда мы, продолжая путь, заговорили о них. За окнами поезда все было покрыто толстым слоем снега. В морозных узорах по краям вагонного окна серебрилось солнце, оно казалось каким-то потасканным и голым. Мы снова затеяли игру в описания. Она теперь стала гораздо продолжительнее, потому что в последнее время мы ввели в игру помимо внешности еще и внутреннюю сущность наших друзей, а также их прошлое.
На каком-то полустанке нам снова надо было пересесть, уже в местный поезд, где, кроме нас, не было ни души. Только для нас крохотный паровозик толкал впереди себя снегоочиститель, и каждые несколько сот метров его отбрасывало назад, потому что при сильных заносах надо сначала набирать разбег. В этой тряске мы наконец вспомнили о письме. Отправитель был незнакомый. "Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца" - значилось на конверте. А в конверте было еще одно письмо. Прочитать его можно было лишь с трудом, так оно измялось, кроме того, на нем расплылось большое жирное пятно, и некоторые места были гневно перечеркнуты. Опять они все вместе писали отцу, все, кроме барона. Впрочем, от всех посланий мало что осталось. Вот что, к примеру, можно было разобрать из написанного господином Янкелем Фрейндлихом: "...давние угрозы, что в новом году с гостеприимством будет покончено, принимают..." И от письма Рохуса Фельгентрея осталось только: "".строжайшее доверие и без его ведома..." Абзац графа Станислава был сплошным пятном лиловых чернил, тогда как в строках полковника мы прочли: "... и назвала нас всех дармоедами". Разъяснение было в яростно перечеркнутых строках дантиста Ледйнека: "...эта старая развалина, - с трудом, по буквочкам, разбирали мы, - как всегда перед Новым годом, так и на этот раз, помешалась на идее начать новую жизнь. "Новая жизнь!" Видели бы вы ее..."
- Боже праведный, - простонал отец, - ты понимаешь, о ком речь?
Я ошеломленно кивнул.
Отец стал засовывать письмо обратно в конверт, но тут из него выпала еще какая-то бумажка. "Вложенное письмо, - корявым детским почерком было написано на ней, - старуха отняла у горничной и выбросила в мусорный ящик. С наилучшими пожеланиями Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца".
Остаток пути мы не проронили ни слова. Пошел снег. Ледяной ветер свистел в щелях вагонных окон, и мало-помалу снег за окном повалил так густо, что не стало видно неба. Вдруг нас сильно, в последний раз, тряхнуло, и по приглушенному скрежету в голове поезда мы поняли, что опрокинулся снегоочиститель. Машинист подтвердил это печальным свистком. Мы еле-еле пробились к нему, и он крикнул нам сверху, что мы можем либо подняться на паровоз и согреться, либо просто пойти пешком.
Отец выбрал второе.
Дул восточный ветер, и не было видно ни зги, только стена обжигающего снега да тени телеграфных столбов.
- А разве не лучше было бы, - крикнул я отцу, который, скрючившись, топал впереди меня, - если бы ты все-таки приделал меч к орлу?
- Замолчи! - крикнул отец в ответ.
Приблизительно через два с половиной часа мы наткнулись на какой-то щит.
- Станция! - воскликнул отец.
Если ржавая жестяная доска, когда-то служившая рекламой давно истлевших шелковых ниток, и занесенный снегом молочник означают близость станции, то отец прав. Меж тем уже стемнело, а ветер и метель еще немножко усилились. Прислонившись к сугробу, мы попытались согреть руки.
- В жизни человек никогда не получает в подарок все сразу! - утешая меня, крикнул отец.
Я открыл рот, чтобы спросить, о каких это подарках он говорит, но тут сугроб двинулся, и оттуда, кряхтя, стала выбираться закутанная в шубу фигура.
- Тпррру! - кричала фигура. - Тпррру, вы, клячи!
Тут снежная пелена соскользнула, и нашим глазам представились два лошадиных крупа, от которых валил пар.
- Калюнц?! - недоверчиво вскрикнул отец.
- Кто же еще? - заорал в ответ кучер, слез с саней и кнутовищем дотронулся до своей шапки. Он назвался Брадеком, развинтил термос и протянул его нам, термос был полон горячим ромом, крепче которого мне пробовать не доводилось.
- Привет от барона! - кричал Брадек, пока мы пили. Потом он укутал нас одеялами и овчинами, и мы поехали.
Мы часто воображали, каково это - ехать на санях, но что это может быть настолько прекрасно, мы и подумать не могли. Лошади бежали неслышной рысью. Мы уже выехали из бури, только снег мягко веял нам в лицо, а сквозь скрип полозьев слышался чистый, хрустальный звон бубенчиков.
От восторга отец стал даже болтлив. Как там обстоят дела в Калюнце? Надо надеяться, все в порядке? Как цоживает полковник со своим больным сердцем? И верно ли, что эта зима обещает быть спокойной и уютной?
У Брадека, видимо, не было особой охоты разглагольствовать. Он лишь что-то бурчал, и единственное, что удалось из него вытянуть, это слова о том, как он обижен на барона из-за свиноводства.
- А она? - спросил я, едва дыша. - Что с ней?
- Со старухой-то? - Брадек выплюнул навстречу ветру комок жевательного табака. - Да уж чего хорошего. - Он с ворчаньем откусил новую порцию табака и, чавкая, погрузился в молчание.
Примерно через час вьюга стала ослабевать, лошади заржали, и впереди мы увидели свет.
- Калюнц, - возвестил Брадек, кнутовищем указывая в ту сторону.
Отец как-то непривычно выпрямился.
- Спасибо, - громко сказал он, обращаясь скорее к низко нависшему, серому небу, нежели к Брадеку.
Теперь видна была уже и Преппе; усердно журча, она непрерывно петляла рядом с нами. Чтобы одолеть ее, понадобилось проехать по трем крутым деревянным мостам, а потом, минуя морозно-мерцающую водяную мельницу, мы свернули на двор и перед нами вырос помещичий дом.
Он выглядел точно таким, каким мы его запомнили по почтовой открытке: приземистый, вытянутый в длину, обветшалый; к нему вела развалившаяся наружная лестница. Гигантская, сильно расклеившаяся сапожная коробка. Скотный двор помещался в некотором отдалении, казалось, что помещичий дом не желает с ним знаться. При этом заметно было, что свинарники выгодно отличаются от других помещений. Но вот что странно: нашего разочарования как не бывало; наоборот, нам вдруг почудилось, будто мы до сих пор нигде как следует не жили, и лишь теперь впервые добрались до дому.
Освещенное окно отбрасывало на снег большой желтый четырехугольник. Мы на цыпочках обошли его и, затаив дыхание, заглянули в хрустально искрящееся стекло.
- Скажи, что это наяву, - прошептал отец.
- Наяву, - сказал я.
То была кухня. На покрытом шрамами, обсыпанном мукою столе кухарка раскатывала тесто. Граф Станислав - только он мог себе позволить поверх потрепанного черного костюма надеть передник с оборками - формочкой вырезал из теста звезды, а Хердмуте Шульц, заткнув деревянную ложку в закрученную над правым ухом косу, посыпала звездочки корицей из разрисованной цветами банки. Рохус Фельгентрей с нежно трепещущим птичьим пухом, застрявшим в бороде, задумчиво палил на огне жирного каплуна, а в облицованной деревом нише под коптящей керосиновой лампой полковник и господин Янкель Фрейндлих играли в шахматы. Каждого можно было сразу узнать. Мы не предвидели разве что стеклянный глаз и окладистую каштановую бороду Рохуса Фельгентрея.
Мы еще подождали, чтобы немного унять сердцебиение, потом вошли.
Встреча была неописуема, словно два блудных сына вернулись в лоно семьи. У господина Янкеля Фрейндлиха то и дело запотевало пенсне, а граф Станислав даже обнимал отца. Рохус Фельгентрей распорядился, чтобы нам немедленно подали грог; он оказался настолько крепким, что, выпив его, мы вконец расчувствовались и долго не поднимали глаз от стола, чтобы не видно было, до какой степени мы растроганы.
Наши друзья, улыбаясь, сидели вокруг и уговаривали Хердмуте и кухарку поторопиться с ужином. Сперва была жареная картошка с салом и омлетом, потом бутерброды с ливерной колбасой и горячее молоко, подслащенное медом; мы пили и ели, едва успевая глотать, так что мне иной раз не хватало воздуха, ведь уже несколько дней мы жили впроголодь.
- Я хотел спросить, - сказал вдруг маленький господин Янкель Фрейндлих, - а как, собственно, обстоят дела в мире?
На какое-то мгновение в кухне стало так тихо, что мы отчетливо слышали металлическое тиканье стоячих часов в одной из комнат.
Отец медленно положил на тарелку недоеденный бутерброд; заметно было, что напряжение, написанное на лицах сидящих вокруг, показалось ему несколько зловещим.
- Да, но разве вы не получаете газет?
- Только листок свиноводческого союза Западной Пруссии, - огорченно сверкнув стеклянным глазом, отвечал Рохус Фельгентрей.
- А радио? - спросил я.
- Около года назад, - сказал граф Станислав, - кто-то в людской купил радио. Но он был уволен в двадцать четыре часа.
- От кого это исходит? - спросил отец. - От него или от нее?
- От него, разумеется, но это логично. - Покрытые синими прожилками уши полковника возмущенно дрогнули. - Замалчивать мировую историю - позор!
Отец задумчиво покачал головой и уже без удовольствия принялся за еду.
- А куда он теперь подевался?
- Я ему недавно отнесла наверх тосты и минеральную воду, - сказала кухарка. - С ним как всегда.
- Как всегда? - спросил отец.
- Как всегда, - кивнула кухарка. - Лежит себе на кушетке в сапогах со шпорами и смотрит в потолок.
- Н-да, - протянул отец.
Мы довольно долго еще не ложились этой ночью, было слишком уютно, чтобы идти спать, и потом, мы все-таки надеялись, что барон спустится к нам. Но он не пришел. Вместо этого около полуночи по дому разнесся звон ручного колокольчика, и вскоре в кухню ввалилась горничная с измятым со сна лицом, размахивая щипцами для завивки.
- Огня! - прохрипела она. - Огня! Она желает завить себе локон на лбу.
Мы с отцом переглянулись.
- Хорошенький будет Новый год, - вздохнул граф Станислав и золотым корешком томика Рильке придавил таракана, в волнении метавшегося среди коричных звездочек. - Теперь она еще за день до праздника начнет придумывать себе новую прическу.
- Новую? - переспросил Рохус Фельгентрей. - Только и слышу: новое, новое.
Мы воспользовались гнетущей паузой, чтобы пожелать всем спокойной ночи, принять от кухарки две грелки и выслушать, какую нам отвели комнату. Она находилась в верхнем этаже.
Мы уже крались по лестнице, как вдруг перед нами со скрипом распахнулась дверь, и за ней в призрачно колеблющемся свете мы увидели сидящую перед зеркалом дряхлую даму, сухую и изможденную, которая сосредоточенно красила себе веки. Отец, не теряя присутствия духа, неслышно притворил дверь, однако все же недостаточно неслышно, поскольку едва мы вошли в свою комнату, как по дому опять разнесся звон колокольчика.
- Господи, - сказал я, - ей скоро сто лет, а она еще сидит перед зеркалом.
Отец кивнул.
- Храбрая женщина.
- Только этого не хватало, - возмутился я, - теперь, может, ты еще будешь ею восхищаться, да?
- Доживи до ее лет, - возразил отец, - и тогда задай мне этот вопрос еще раз.
Дрожа от холода, я повесил свое пальто на стул; я был здорово измучен.
- Во всяком случае, насколько можно судить, - сказал я немного погодя, уже лежа в постели, - если бы не старуха, здесь был бы рай.
- И в раю можно напороться на гвоздь, - отвечал отец, подтягивая одеяло к подбородку.
Но не на такой ржавый, подумал я.
- А что такое с ним? - спросил я потом. Отец, помедлив, чтобы выиграть время, выпустил воздух через нос.
- Этот вопрос занимает меня больше, чем какой-либо другой.
- И меня тоже.
Мы почти уже задремали, когда раздался стук в дверь.
- Это уже интересно, - сказал отец.
Вошедший оказался господином Янкелем Фрейндлихом. Он был в пижаме и в накинутом на плечи пальто. Пусть отец извинит его, сказал он и отвесил робкий поклон, так что чуть не опалил свечою черный шнурок, свисавший с его пенсне.
- Мне это просто не дает покоя.
Отец, хотя у него зуб на зуб не попадал, поднялся и тоже отвесил поклон.
- Не дает покоя? Откровенно говоря...
- Нет, нет, - поспешно произнес господин Янкель Фрейндлих. - Вы были совершенно правы.
- Прошу прощения, - сказал отец, - но в чем?
- В том, что с уважением отнеслись к законам Калюнца.
Отец усиленно соображал.
- Ах, вот в чем дело! В том, что я ничего не рассказал вам о так называемых событиях в мире?
- Так точно, - ответил господин Янкель Фрейндлих и вдруг голосом словно с затертой граммофонной пластинки произнес: - От этого только теряешь покой.
- Если я уже не нарушил его своими письмами, - озабоченно сказал отец.
- То есть? - Господин Янкель Фрейндлих опять заговорил собственным голосом. - Ведь барон вычеркивает все актуальное.
- Что это значит? Он перлюстрирует вашу почту?
- Перлюстрирует - не совсем верное слово. Скажем так: он присматривает за нами.
Отец, заинтригованный, подошел к нему на шаг поближе. Грелка, которую он прижимал к груди, тихонько забулькала.
- А вы?
- Мы?.. - Господин Янкель Фрейндлих пожал плечами. - Мы с этим мирим... э-э, относимся к этому с пониманием, - быстро поправился он. И снова поклонился. - Еще раз прошу прощения, господин доктор.
- Но позвольте, - сказал отец, провожая его до коридора, где пламя свечей вдруг заметалось как безумное, а тени отца и господина Янкеля Фрейндлиха причудливо сплелись, - ведь однажды это все-таки может случиться...
- Сердечно вам благодарен. Доброй ночи.
- Доброй ночи, - сказал отец, - спите спокойно.
- Попытаюсь, - отвечал господин Янкель Фрейндлих.
Мы тоже попытались, но нам это как следует не удалось, слишком мы были возбуждены, и так близко был Новый год; в конце концов, год тридцать восьмой только раз кончается, а кроме того, поскольку была луна и снег так светился, всю ночь напролет кричали петухи.
Около пяти мы услышали громыхание в кухне. Мы оделись и в одних носках спустились вниз.
Крохотная особа женского пола как раз опорожняла мусорный ящик. На ней был толстый ватник, и до самого кончика носа она была укутана в огромный, завязанный на груди узлом платок с бахромой, оставлявший свободными только твердые, как доска, торчащие в стороны рукава. На голых, синих от холода ногах были стоптанные сапоги гармошкой.
- Свертла, - прошептал я, - спорим?
- Доброе утро, фрейлейн Цибулка, - тут же сказал отец, - и большое вам спасибо за письмо. В нем вы...
Остальное отец мог и недоговаривать. Свертла рванула дверь и, гремя ведрами, косолапо ринулась через Двор.
- Странное создание, - проговорил отец, качая головой, - но она еще почти ребенок. И уже свинарка!..
Мы подсели к огню, грелись и ждали, не придет ли кто-нибудь еще. Но было слишком рано.
- Можно пока взглянуть на чучела, которые ты должен чинить, - предложил я.
Отец одобрил эту идею, и мы в одних носках прокрались в столовую. Свертла уже и здесь затопила. Луна тем временем обогнула помещичий дом и теперь, голубая и холодная, заглядывала в искрящееся, замерзшее окно. На столе лежал томик Рильке графа Станислава, золотой корешок матово блестел, и на нем отчетливо проступало пятно, которое еще вчера вечером было тараканом. Справа висела голова лося. Отец сразу посмотрел, не провалились ли стеклянные глаза внутрь, но нет, глазницы были пусты.
Другие стены комнаты были густо увешаны чучелами птиц, и все они, подобно лосиной голове, находились в плачевном состоянии.
Отец был очень доволен.
- Тут потребуются месяцы, а за это время дома может многое перемениться.
- Где? - спросил я.
- В Берлине, - быстро поправился отец.
Рядом со столовой, в кабинете, куда мы вошли через раздвижную дверь, отец пришел в полный восторг. Чучела там пребывали в таком беспорядке, что по некоторым уже нельзя было разобрать, что же они собою представляют.
- Трудная работа, но зато настоящая, - сказал отец, потирая руки.
- Меня это радует, - раздался вдруг из темноты монотонный голос.
Это оказался барон. Он сидел в клеенчатом кресле, положив ноги в сапогах на край стола, и при лунном свете дул себе на ногти.
- А где же ее подпись? - спросил я.
- Ее? - удивился отец. - Кого - ее?
- Слушай, не надо притворяться, он же собирался именно ей о нас рассказать.
Отец с преувеличенным изумлением вертел в руках открытку.
- Верно, ее подписи нет. Я тихонько кашлянул.
- Все дело в отсутствии места, она просто здесь не поместилась.
- Ну, конечно, - кивнул отец.
- А может быть, - предположил я, - она слишком стара, чтобы подписываться.
- Разумеется! - воскликнул отец и хлопнул себя по лбу. - Вот и разгадка: у бедняжки руки скрючены подагрой.
Письмо, которое отец написал в ответ, было одним из самых любезных писем, какое когда-либо посылалось полудюжине незнакомых адресатов. Вся сердечность, которую на службе отец годами подавлял в себе, выплеснулась в этих строчках. Но едва письмо ушло, отец снова впал в раздумье; в музее он теперь был еще неприветливее, чем обычно.
Со мною творилось то же самое, просто мы с отцом были уже не здесь, души наши пребывали, в Калюнце. К счастью, в школе у нас то и дело проводились собрания, поскольку коричневые должны были постоянно слушать всякие речи; а во время них очень здорово можно отключиться. Только на уроках я слишком часто бросался в глаза; очень уж глупо - у меня делался такой вызывающе мирный вид, стоило мне только подумать о Калюнце и всех милых его обитателях... а ведь известно, что молодежь теперь должна быть воинственной.
Но лучше всего бывало дома, по вечерам. Мы обычно укладывались спать пораньше, потому что угля у нас было в обрез; но тем не менее зачастую не спали еще и далеко за полночь, все пытаясь представить себе, как замечательно должны выглядеть гости барона. Отец немного разбирался в почерках, а имена - если только иметь к этому чутье - тоже рассказывали о многом, так что у нас сложилось вполне четкое представление о каждом из наших далеких друзей. И началась захватывающая игра.
- Итак, - сказал однажды отец, лежа в постели, - как выглядит граф Станислав?
- Бледный, - затараторил я, - длинный, тощий, сутулый, тщательно, с любовью расчесанные волосы, одет в темное, на локтях и на заду одежда немного блестит, пальцы как у паука, ноги при ходьбе подгибаются...
- Цвет глаз? - спросил отец, перебивая меня.
- Черный или серый.
- Безукоризненно, - сказал отец, - ни одной ошибки. Теперь ты спрашивай.
В результате этой игры мы невероятно сроднились с нашими друзьями. Частенько отец перед тем, как заснуть, неожиданно опять включал свет, потому что мы были твердо уверены, что за гардеробом стоит и корчит рожи дантист Ладинек, который, по нашему мнению, был очень не прочь позабавиться, когда для этого нет абсолютно никаких оснований. Только одну особу мы упустили из виду: бабушку барона. Мы чувствовали, она что-то имеет против нас, но не признавались в этом друг другу, не хотелось нам думать, что в Калюнце кто-то недружелюбно к нам относится.
А потом опять пришла почта, на сей раз письмо. Начинал его барон. Уже лег глубокий снег, писал он, и если не появятся волки, то эта зима обещает быть одной из самых тихих и уютных за долгие годы. "Поистине, это горе, господин доктор, что вы не можете освободиться к Новому году".
- Волки! - завопил я. - Ты только подумай: настоящие волки!
- Гм.
Мы снова углубились в изучение письма. Первым делом посмотрели, не подписалась ли на этот раз бабушка барона, но нет, ее подпись опять отсутствовала. Однако тем обстоятельнее писали другие: из этого письма мы узнали больше, чем мог бы нам сообщить самый добросовестный детектив. Полковник, например, жаловался на сердце; в 1917 году ему пришлось изрядно поволноваться из-за грубостей в казино, поэтому он и вынужден был тогда подать в отставку, и теперь носился с мыслью внедрить в продажу новый порошок от насекомых. Для графа Станислава, особенно задушевного отцова друга, нет ничего, если не считать чтения стихов Рильке, более прекрасного, чем рано утром, в сумеречной еще столовой, при свете гинденбургской горелки съесть яйцо всмятку, слушая при этом потрескиванье древоточцев. Рохус Фельгентрей, оказалось, был школьным учителем, преподававшим биологию до того, как он на прогулке со своей любимой ученицей Хердмуте Шульц поддался чарам Калюнца; Рохус Фельгентрей долго и пространно расписывал голубого зимородка, полет которого он (разумеется, вместе с Хердмуте) видит каждый день, проносясь на лыжах вдоль Преппе, маленькой, незамерзающей речушки. "Ах, что за неземная голубизна! Да, господин доктор, она заставляет вас верить, заставляет мечтать!" Дантист Лединек, впрочем, другого от него нельзя было и ожидать, писал о вещах более реальных. Он стрелял лесных голубей, много спал, хорошо ел и вновь расхваливал горничных. Что же касается господина Янкеля Фрейндлиха, который радовался возможности приветствовать отца как партнера по шахматам, то он оказался хлеботорговцем. "Но в Калюнце забываешь, кто кем был. Достаточно неделю по вечерам послушать, как в кухне у плиты колют свежую сосновую лучину, и Вы навеки отрешитесь от самого себя".
После этого письма тоска по Калюнцу дошла у отца до таких масштабов, которые уже трудно было даже оправдать. То, что он на следующий день каждому из наших новых друзей написал по' бесконечно длинному, экзальтированному письму, это еще с полбеды. Но самым роковым оказалось то, где он их писал. Он писал их на службе. Вдобавок, не скупился на фразы, вроде того, что теперь, когда новый директор - член нацистской партии, даже набивка чучел приобрела мировоззренческий характер. "Ах, - писал он в этой связи графу Станиславу, - как я завидую Вам из-за вашего вне времени тикающего древоточца!" То, что это не может кончиться добром, было совершенно ясно. И это добром не кончилось.
Отцу дали задание сделать чучело из орла, умершего в Зоологическом саду. Эта дряхлая облезлая птица производила удручающее впечатление. Отец сглотнул слюну и сказал:
- Да, хорошо, я это сделаю.
Но тут-то и вышла загвоздка. Человек, сопровождавший сторожа, который принес орла, вытащил из портфеля меч. Этот меч, сказал он, щелкнув каблуками, орел должен держать в когтях.
- Очень сожалею, - отвечал отец, - но я подобной чепухой не занимаюсь.
- Позвольте, но этот орел будет установлен в министерстве воздушных сообщений.
- По мне, так пусть ему устраивают торжественные похороны, - сказал отец.
Пришедший молча повернулся и направился к директору.
Тот захотел все выслушать с самого начала и точно знать, чем отец мотивирует свой отказ.
Отец немного выпрямился, кончики его усов подрагивали.
- Это несовместимо с моими естественнонаучными убеждениями.
- Ага, - протяжно сказал директор, - теперь это так называется.
Полторы минуты спустя отец был уволен. Это случилось двадцать седьмого декабря, по Шпрее плавали льдины, тонкий слой серо-свинцового снега лежал на крыше собора, а из парка, где еще продолжалась рождественская ярмарка, доносились звуки шарманки (она играла марши), вопли, крики и жестяное хлопанье пневматических ружей! Отец тихонько гудел: "Исполнено сердце свободы" и время от времени наподдавал ногой промерзшее конское яблоко.
- Не преувеличивай! - сказал я.
И правда, дома консьержка сделала нам знак зайти к ней.
- Наверху вас дожидаются двое в кожаных пальто и...
- В кожаных пальто? - взволнованно перебил ее отец. - Хватит с нас кожаных пальто. Скорее, Бруно, идем!
Нам потребовалось почти полтора дня, чтобы наскрести денег на проезд в Калюнц. И еще мы сумели перехватить почтальона, у которого опять оказалось для нас письмо со штемпелем Найденбурга, но мы не решились его читать, нам хотелось сперва очутиться в безопасности. Так как отец давным-давно знал этого почтальона, он мог его попросить в дальнейшем сжигать всю почту, поступающую на наше имя. Затем мы еще дали барону телеграмму, что нам удалось освободиться, и отправились на вокзал.
Поезд уже подали. Мы забрались в темное купе и наблюдали, что происходит на перроне. К счастью, народу было немного, лишь несколько тяжело нагруженных солдат да подвыпившие горожане, отбывающие трудовую повинность где-то за городом, садились по разным вагонам.
В двадцать два часа десять минут поезд тронулся. Повсюду в домах еще горели свечи на рождественских елках, а когда отец открыл окно, с Александерплатц донесся колокольный звон с церкви святого Георгия. Мы вдруг почувствовали себя вконец потерянными. Только сейчас до нас дошло, что мы, собственно, ничего не имеем против Берлина. С ним было как с Фридой, обоих мы любили, и оба изменили нам: Фрида - с красными, Берлин - с коричневыми.
Озябнув, отец закрыл окно. - Лучше всего заснуть.
Мы попытались, но удалось нам это лишь под утро, а вскоре поезд подошел к Штаргарду, где нам предстояла пересадка. Морозный воздух бодрил, и теперь наши новые друзья уже были так близко, что у нас обоих буквально защемило сердце, когда мы, продолжая путь, заговорили о них. За окнами поезда все было покрыто толстым слоем снега. В морозных узорах по краям вагонного окна серебрилось солнце, оно казалось каким-то потасканным и голым. Мы снова затеяли игру в описания. Она теперь стала гораздо продолжительнее, потому что в последнее время мы ввели в игру помимо внешности еще и внутреннюю сущность наших друзей, а также их прошлое.
На каком-то полустанке нам снова надо было пересесть, уже в местный поезд, где, кроме нас, не было ни души. Только для нас крохотный паровозик толкал впереди себя снегоочиститель, и каждые несколько сот метров его отбрасывало назад, потому что при сильных заносах надо сначала набирать разбег. В этой тряске мы наконец вспомнили о письме. Отправитель был незнакомый. "Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца" - значилось на конверте. А в конверте было еще одно письмо. Прочитать его можно было лишь с трудом, так оно измялось, кроме того, на нем расплылось большое жирное пятно, и некоторые места были гневно перечеркнуты. Опять они все вместе писали отцу, все, кроме барона. Впрочем, от всех посланий мало что осталось. Вот что, к примеру, можно было разобрать из написанного господином Янкелем Фрейндлихом: "...давние угрозы, что в новом году с гостеприимством будет покончено, принимают..." И от письма Рохуса Фельгентрея осталось только: "".строжайшее доверие и без его ведома..." Абзац графа Станислава был сплошным пятном лиловых чернил, тогда как в строках полковника мы прочли: "... и назвала нас всех дармоедами". Разъяснение было в яростно перечеркнутых строках дантиста Ледйнека: "...эта старая развалина, - с трудом, по буквочкам, разбирали мы, - как всегда перед Новым годом, так и на этот раз, помешалась на идее начать новую жизнь. "Новая жизнь!" Видели бы вы ее..."
- Боже праведный, - простонал отец, - ты понимаешь, о ком речь?
Я ошеломленно кивнул.
Отец стал засовывать письмо обратно в конверт, но тут из него выпала еще какая-то бумажка. "Вложенное письмо, - корявым детским почерком было написано на ней, - старуха отняла у горничной и выбросила в мусорный ящик. С наилучшими пожеланиями Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца".
Остаток пути мы не проронили ни слова. Пошел снег. Ледяной ветер свистел в щелях вагонных окон, и мало-помалу снег за окном повалил так густо, что не стало видно неба. Вдруг нас сильно, в последний раз, тряхнуло, и по приглушенному скрежету в голове поезда мы поняли, что опрокинулся снегоочиститель. Машинист подтвердил это печальным свистком. Мы еле-еле пробились к нему, и он крикнул нам сверху, что мы можем либо подняться на паровоз и согреться, либо просто пойти пешком.
Отец выбрал второе.
Дул восточный ветер, и не было видно ни зги, только стена обжигающего снега да тени телеграфных столбов.
- А разве не лучше было бы, - крикнул я отцу, который, скрючившись, топал впереди меня, - если бы ты все-таки приделал меч к орлу?
- Замолчи! - крикнул отец в ответ.
Приблизительно через два с половиной часа мы наткнулись на какой-то щит.
- Станция! - воскликнул отец.
Если ржавая жестяная доска, когда-то служившая рекламой давно истлевших шелковых ниток, и занесенный снегом молочник означают близость станции, то отец прав. Меж тем уже стемнело, а ветер и метель еще немножко усилились. Прислонившись к сугробу, мы попытались согреть руки.
- В жизни человек никогда не получает в подарок все сразу! - утешая меня, крикнул отец.
Я открыл рот, чтобы спросить, о каких это подарках он говорит, но тут сугроб двинулся, и оттуда, кряхтя, стала выбираться закутанная в шубу фигура.
- Тпррру! - кричала фигура. - Тпррру, вы, клячи!
Тут снежная пелена соскользнула, и нашим глазам представились два лошадиных крупа, от которых валил пар.
- Калюнц?! - недоверчиво вскрикнул отец.
- Кто же еще? - заорал в ответ кучер, слез с саней и кнутовищем дотронулся до своей шапки. Он назвался Брадеком, развинтил термос и протянул его нам, термос был полон горячим ромом, крепче которого мне пробовать не доводилось.
- Привет от барона! - кричал Брадек, пока мы пили. Потом он укутал нас одеялами и овчинами, и мы поехали.
Мы часто воображали, каково это - ехать на санях, но что это может быть настолько прекрасно, мы и подумать не могли. Лошади бежали неслышной рысью. Мы уже выехали из бури, только снег мягко веял нам в лицо, а сквозь скрип полозьев слышался чистый, хрустальный звон бубенчиков.
От восторга отец стал даже болтлив. Как там обстоят дела в Калюнце? Надо надеяться, все в порядке? Как цоживает полковник со своим больным сердцем? И верно ли, что эта зима обещает быть спокойной и уютной?
У Брадека, видимо, не было особой охоты разглагольствовать. Он лишь что-то бурчал, и единственное, что удалось из него вытянуть, это слова о том, как он обижен на барона из-за свиноводства.
- А она? - спросил я, едва дыша. - Что с ней?
- Со старухой-то? - Брадек выплюнул навстречу ветру комок жевательного табака. - Да уж чего хорошего. - Он с ворчаньем откусил новую порцию табака и, чавкая, погрузился в молчание.
Примерно через час вьюга стала ослабевать, лошади заржали, и впереди мы увидели свет.
- Калюнц, - возвестил Брадек, кнутовищем указывая в ту сторону.
Отец как-то непривычно выпрямился.
- Спасибо, - громко сказал он, обращаясь скорее к низко нависшему, серому небу, нежели к Брадеку.
Теперь видна была уже и Преппе; усердно журча, она непрерывно петляла рядом с нами. Чтобы одолеть ее, понадобилось проехать по трем крутым деревянным мостам, а потом, минуя морозно-мерцающую водяную мельницу, мы свернули на двор и перед нами вырос помещичий дом.
Он выглядел точно таким, каким мы его запомнили по почтовой открытке: приземистый, вытянутый в длину, обветшалый; к нему вела развалившаяся наружная лестница. Гигантская, сильно расклеившаяся сапожная коробка. Скотный двор помещался в некотором отдалении, казалось, что помещичий дом не желает с ним знаться. При этом заметно было, что свинарники выгодно отличаются от других помещений. Но вот что странно: нашего разочарования как не бывало; наоборот, нам вдруг почудилось, будто мы до сих пор нигде как следует не жили, и лишь теперь впервые добрались до дому.
Освещенное окно отбрасывало на снег большой желтый четырехугольник. Мы на цыпочках обошли его и, затаив дыхание, заглянули в хрустально искрящееся стекло.
- Скажи, что это наяву, - прошептал отец.
- Наяву, - сказал я.
То была кухня. На покрытом шрамами, обсыпанном мукою столе кухарка раскатывала тесто. Граф Станислав - только он мог себе позволить поверх потрепанного черного костюма надеть передник с оборками - формочкой вырезал из теста звезды, а Хердмуте Шульц, заткнув деревянную ложку в закрученную над правым ухом косу, посыпала звездочки корицей из разрисованной цветами банки. Рохус Фельгентрей с нежно трепещущим птичьим пухом, застрявшим в бороде, задумчиво палил на огне жирного каплуна, а в облицованной деревом нише под коптящей керосиновой лампой полковник и господин Янкель Фрейндлих играли в шахматы. Каждого можно было сразу узнать. Мы не предвидели разве что стеклянный глаз и окладистую каштановую бороду Рохуса Фельгентрея.
Мы еще подождали, чтобы немного унять сердцебиение, потом вошли.
Встреча была неописуема, словно два блудных сына вернулись в лоно семьи. У господина Янкеля Фрейндлиха то и дело запотевало пенсне, а граф Станислав даже обнимал отца. Рохус Фельгентрей распорядился, чтобы нам немедленно подали грог; он оказался настолько крепким, что, выпив его, мы вконец расчувствовались и долго не поднимали глаз от стола, чтобы не видно было, до какой степени мы растроганы.
Наши друзья, улыбаясь, сидели вокруг и уговаривали Хердмуте и кухарку поторопиться с ужином. Сперва была жареная картошка с салом и омлетом, потом бутерброды с ливерной колбасой и горячее молоко, подслащенное медом; мы пили и ели, едва успевая глотать, так что мне иной раз не хватало воздуха, ведь уже несколько дней мы жили впроголодь.
- Я хотел спросить, - сказал вдруг маленький господин Янкель Фрейндлих, - а как, собственно, обстоят дела в мире?
На какое-то мгновение в кухне стало так тихо, что мы отчетливо слышали металлическое тиканье стоячих часов в одной из комнат.
Отец медленно положил на тарелку недоеденный бутерброд; заметно было, что напряжение, написанное на лицах сидящих вокруг, показалось ему несколько зловещим.
- Да, но разве вы не получаете газет?
- Только листок свиноводческого союза Западной Пруссии, - огорченно сверкнув стеклянным глазом, отвечал Рохус Фельгентрей.
- А радио? - спросил я.
- Около года назад, - сказал граф Станислав, - кто-то в людской купил радио. Но он был уволен в двадцать четыре часа.
- От кого это исходит? - спросил отец. - От него или от нее?
- От него, разумеется, но это логично. - Покрытые синими прожилками уши полковника возмущенно дрогнули. - Замалчивать мировую историю - позор!
Отец задумчиво покачал головой и уже без удовольствия принялся за еду.
- А куда он теперь подевался?
- Я ему недавно отнесла наверх тосты и минеральную воду, - сказала кухарка. - С ним как всегда.
- Как всегда? - спросил отец.
- Как всегда, - кивнула кухарка. - Лежит себе на кушетке в сапогах со шпорами и смотрит в потолок.
- Н-да, - протянул отец.
Мы довольно долго еще не ложились этой ночью, было слишком уютно, чтобы идти спать, и потом, мы все-таки надеялись, что барон спустится к нам. Но он не пришел. Вместо этого около полуночи по дому разнесся звон ручного колокольчика, и вскоре в кухню ввалилась горничная с измятым со сна лицом, размахивая щипцами для завивки.
- Огня! - прохрипела она. - Огня! Она желает завить себе локон на лбу.
Мы с отцом переглянулись.
- Хорошенький будет Новый год, - вздохнул граф Станислав и золотым корешком томика Рильке придавил таракана, в волнении метавшегося среди коричных звездочек. - Теперь она еще за день до праздника начнет придумывать себе новую прическу.
- Новую? - переспросил Рохус Фельгентрей. - Только и слышу: новое, новое.
Мы воспользовались гнетущей паузой, чтобы пожелать всем спокойной ночи, принять от кухарки две грелки и выслушать, какую нам отвели комнату. Она находилась в верхнем этаже.
Мы уже крались по лестнице, как вдруг перед нами со скрипом распахнулась дверь, и за ней в призрачно колеблющемся свете мы увидели сидящую перед зеркалом дряхлую даму, сухую и изможденную, которая сосредоточенно красила себе веки. Отец, не теряя присутствия духа, неслышно притворил дверь, однако все же недостаточно неслышно, поскольку едва мы вошли в свою комнату, как по дому опять разнесся звон колокольчика.
- Господи, - сказал я, - ей скоро сто лет, а она еще сидит перед зеркалом.
Отец кивнул.
- Храбрая женщина.
- Только этого не хватало, - возмутился я, - теперь, может, ты еще будешь ею восхищаться, да?
- Доживи до ее лет, - возразил отец, - и тогда задай мне этот вопрос еще раз.
Дрожа от холода, я повесил свое пальто на стул; я был здорово измучен.
- Во всяком случае, насколько можно судить, - сказал я немного погодя, уже лежа в постели, - если бы не старуха, здесь был бы рай.
- И в раю можно напороться на гвоздь, - отвечал отец, подтягивая одеяло к подбородку.
Но не на такой ржавый, подумал я.
- А что такое с ним? - спросил я потом. Отец, помедлив, чтобы выиграть время, выпустил воздух через нос.
- Этот вопрос занимает меня больше, чем какой-либо другой.
- И меня тоже.
Мы почти уже задремали, когда раздался стук в дверь.
- Это уже интересно, - сказал отец.
Вошедший оказался господином Янкелем Фрейндлихом. Он был в пижаме и в накинутом на плечи пальто. Пусть отец извинит его, сказал он и отвесил робкий поклон, так что чуть не опалил свечою черный шнурок, свисавший с его пенсне.
- Мне это просто не дает покоя.
Отец, хотя у него зуб на зуб не попадал, поднялся и тоже отвесил поклон.
- Не дает покоя? Откровенно говоря...
- Нет, нет, - поспешно произнес господин Янкель Фрейндлих. - Вы были совершенно правы.
- Прошу прощения, - сказал отец, - но в чем?
- В том, что с уважением отнеслись к законам Калюнца.
Отец усиленно соображал.
- Ах, вот в чем дело! В том, что я ничего не рассказал вам о так называемых событиях в мире?
- Так точно, - ответил господин Янкель Фрейндлих и вдруг голосом словно с затертой граммофонной пластинки произнес: - От этого только теряешь покой.
- Если я уже не нарушил его своими письмами, - озабоченно сказал отец.
- То есть? - Господин Янкель Фрейндлих опять заговорил собственным голосом. - Ведь барон вычеркивает все актуальное.
- Что это значит? Он перлюстрирует вашу почту?
- Перлюстрирует - не совсем верное слово. Скажем так: он присматривает за нами.
Отец, заинтригованный, подошел к нему на шаг поближе. Грелка, которую он прижимал к груди, тихонько забулькала.
- А вы?
- Мы?.. - Господин Янкель Фрейндлих пожал плечами. - Мы с этим мирим... э-э, относимся к этому с пониманием, - быстро поправился он. И снова поклонился. - Еще раз прошу прощения, господин доктор.
- Но позвольте, - сказал отец, провожая его до коридора, где пламя свечей вдруг заметалось как безумное, а тени отца и господина Янкеля Фрейндлиха причудливо сплелись, - ведь однажды это все-таки может случиться...
- Сердечно вам благодарен. Доброй ночи.
- Доброй ночи, - сказал отец, - спите спокойно.
- Попытаюсь, - отвечал господин Янкель Фрейндлих.
Мы тоже попытались, но нам это как следует не удалось, слишком мы были возбуждены, и так близко был Новый год; в конце концов, год тридцать восьмой только раз кончается, а кроме того, поскольку была луна и снег так светился, всю ночь напролет кричали петухи.
Около пяти мы услышали громыхание в кухне. Мы оделись и в одних носках спустились вниз.
Крохотная особа женского пола как раз опорожняла мусорный ящик. На ней был толстый ватник, и до самого кончика носа она была укутана в огромный, завязанный на груди узлом платок с бахромой, оставлявший свободными только твердые, как доска, торчащие в стороны рукава. На голых, синих от холода ногах были стоптанные сапоги гармошкой.
- Свертла, - прошептал я, - спорим?
- Доброе утро, фрейлейн Цибулка, - тут же сказал отец, - и большое вам спасибо за письмо. В нем вы...
Остальное отец мог и недоговаривать. Свертла рванула дверь и, гремя ведрами, косолапо ринулась через Двор.
- Странное создание, - проговорил отец, качая головой, - но она еще почти ребенок. И уже свинарка!..
Мы подсели к огню, грелись и ждали, не придет ли кто-нибудь еще. Но было слишком рано.
- Можно пока взглянуть на чучела, которые ты должен чинить, - предложил я.
Отец одобрил эту идею, и мы в одних носках прокрались в столовую. Свертла уже и здесь затопила. Луна тем временем обогнула помещичий дом и теперь, голубая и холодная, заглядывала в искрящееся, замерзшее окно. На столе лежал томик Рильке графа Станислава, золотой корешок матово блестел, и на нем отчетливо проступало пятно, которое еще вчера вечером было тараканом. Справа висела голова лося. Отец сразу посмотрел, не провалились ли стеклянные глаза внутрь, но нет, глазницы были пусты.
Другие стены комнаты были густо увешаны чучелами птиц, и все они, подобно лосиной голове, находились в плачевном состоянии.
Отец был очень доволен.
- Тут потребуются месяцы, а за это время дома может многое перемениться.
- Где? - спросил я.
- В Берлине, - быстро поправился отец.
Рядом со столовой, в кабинете, куда мы вошли через раздвижную дверь, отец пришел в полный восторг. Чучела там пребывали в таком беспорядке, что по некоторым уже нельзя было разобрать, что же они собою представляют.
- Трудная работа, но зато настоящая, - сказал отец, потирая руки.
- Меня это радует, - раздался вдруг из темноты монотонный голос.
Это оказался барон. Он сидел в клеенчатом кресле, положив ноги в сапогах на край стола, и при лунном свете дул себе на ногти.