Страница:
Всем нам тоже нелегко было скрыть свою растроганность, даже управляющий всхлипывал.. Мы дали Вилли спокойно налюбоваться - подарками. Потом я завел граммофон. На этот раз я выбрал "Нет у меня авто, нет рыцарского замка", песню, которая нам с отцом всегда была очень близка. Но тут она, кажется, не произвела на отца большого впечатления, он давно уже оттягивал указательным пальцем воротничок рубашки и был бледнее обычного.
- Что с тобой? - тихонько спросил я.
- Фрида, - беззвучно выдохнул он, - куда девалась Фрида?
Я в смущении оглянулся. Нет, здесь были только мужчины.
"Моя голубка, я тебя люблю", - запел какой-то господин на пластинке.
- Фрида! - в отчаянии воскликнул отец. - Бога ради, Фрида, где ты?
- Здесь, - раздался ее ворчливый голос.
Мы кинулись к двери.
Фрида сидела за дверью на весах, стрелка которых нервно дергалась туда-сюда. Фрида курила, а из кармана ее залатанной спортивной куртки торчали еще три непочатые пачки сигарет.
- Бог ты мой! - с облегчением воскликнул отец. - Но скажи, почему же ты не входишь?
- Слушай, - сказала она, мрачно глядя на отца сквозь облако дыма, - ты разве не можешь прочесть, что написано на ваших дверях?
- О, небо! - закричал отец. - Прости меня.
А не хочет ли Фрида, прежде чем мы пойдем наверх продолжить праздник вместе с управляющим, еще разок пожелать Вилли счастья?
- Зачем? - сказала Фрида, явно не в духе, и кивнула на приоткрытую дверь. - Смотри, он уже при исполнении служебных обязанностей.
Мы заглянули в щелку.
Там стоял Вилли и рукавом своего сюртука сосредоточенно начищал кафель,
НАШЕ ОБЩЕНИЕ С ГНОМАМИ
Я не знаю, как отец до этого дошел; может быть, он их только выдумал. Но может быть, действительно в них верил. Так или иначе, но он считал: хорошо было бы знать, что, кроме ангелов и прочих эфирных созданий, существует еще и нечто более осязаемое, гномы, например,
- Ангелы, - говорил отец, - чересчур обидчивы.
Чего уж никак не скажешь о гномах. Наоборот, они как раз больше всего пеклись о тех, от кого ангелы с возмущением отвернулись, а поводов для этого у ангелов всегда бывало достаточно.
И внешне отцовы гномы тоже были совсем особенные. На первый взгляд они походили на обыкновенных гномов. Но если присмотреться попристальнее, то можно заметить кое-какие отклонения от привычного гномьего облика. К примеру, у них крылышки, как у майских жуков, и лягушачьи лапки. Иногда ночью слышно, как эти лягушачьи лапки шлепают по лестнице. Зимой они носят подбитые шмелиным мехом домашние туфли из скорлупы грецких орехов.
Только вот какие они с лица, отец не мог мне точно объяснить. Поэтому он часто прибегал к помощи фотографических портретов Шоу, Толстого и адмирала Тирпица.
- Так что приблизительно ты можешь их себе представить, - говорил отец, - во всяком случае, в том, что касается бород, а лица у них, конечно, куда симпатичнее.
К несчастью, бабушка проведала, что мы так любим гномов. Она не слишком часто вспоминала о нас, считала отца асоциальным и неудачником. Но каждые несколько лет на нее вдруг по непонятной причине нападала сентиментальность, и тогда она нежданно-негаданно вваливалась к нам, дарила что-нибудь ненужное и по любому поводу нещадно к нам придиралась. Так продолжалось с неделю, потом она вдруг снова исчезала на долгие годы.
Но тут, как уже сказано, она прознала о нашем увлечении гномами, пожалела, что неправильно воспитала отца, и не могла успокоиться, покуда не купила гнома, который, как она с раздражением утверждала, был точно две капли воды похож на гномов, порожденных нашей фантазией, - более того, он был даже выше их на целую голову.
Не гном, а страшилище около метра в высоту, он казался бородатым младенцем, которого натерли салом, и похвалялся своими блестящими туфлями с пряжками, синим передником без единой складочки, трубкой в виде цветочного горшка, деревянными граблями и розовой лысиной и в довершение всего напоминал отцу его начальника.
Из соображений пиетета мы некоторое время держали гнома в - спальне. Но уже через несколько дней начали молча обходить его, а вскоре, к нашему взаимному удивлению, мы оба, не сговариваясь, как бы даже случайно, вошли в комнату, и каждый держал в руках сложенный мешок. Вдаваться в долгие объяснения мы не стали. Засунули гнома в мешок, отец, крякнув, взвалил его на плечо, и мы поехали на вокзал, купили два перронных билета и посадили гнома в пустое купе первого класса в скором поезде, идущем в Брюссель. На зеленом бархате дивана гном выглядел очень забавно.
- Вот здесь ему самое место, - безжалостно сказал отец.
Чтобы произвести впечатление, будто купе переполнено, мы то и дело выглядывали в окно, покуда дежурный по станции не подал сигнал к отправлению, тогда мы выпрыгнули из вагона, и гном уехал.
Бабушке мы сказали, что разбили его во время уборки. Бабушка смерила нас довольно-таки проницательным взглядом, потому что по всей нашей квартире было заметно, что вряд ли мы, убирая, передвинули хотя бы один стул; однако ей пришлось удовольствоваться нашим объяснением. И она ограничилась тем, что спустя день подарила мне детский граммофон и несмотря на протесты отца пластинку к нему. На одной стороне ее было "Что Мейеру делать на Гималаях?", а на обратной - впрочем, принимая во, внимание необычайный бабушкин такт, ничего другого и ожидать было нельзя - "Шествие гномов".
Я тогда был помешан на музыке и нередко часами прокручивал пластинку. В результате отец предложил мне отдать ему эту пластинку, а он ее уничтожит; за это я смогу подыскать себе в отделе игрушек у Вертхайма что-нибудь другое, разумеется, не слишком шумное.
Я долго еще слушал эту пластинку, покуда не пресытился ею, и тогда решил принять предложение отца.
Мы искали с чрезвычайной сосредоточенностью, но ничего не нашли, слишком высоки были наши требования. Потом мы тщетно перерыли игрушечные отделы у Титца, Израэля и еще в полдюжине игрушечных магазинов, так что отец с тяжелым сердцем пришел к решению снова купить мне столь поспешно уничтоженную пластинку. И в тот самый день мы нашли его.
Он стоял в витрине кондитерской. Гном, самый чудесный гном, которого только можно себе представить. Он во всем - вплоть до крылышек майского жука и лягушачьих лапок - так точно соответствовал порождению нашей фантазии, что мы в состоянии были только шептать, когда справлялись, продается ли он.
- Этот? - спросила продавщица. - Да, конечному нас их на складе целая куча.
Нас страшно возмутили ее слова, и отец еле удержался, чтобы не сделать ей замечания. В конце концов мы его все-таки купили, хотя он под своей одежкой из станиолевой бумаги оказался не только полым, но еще и шоколадным.
Отец меня утешил. Если поставить его в безопасное место, то и шоколадный гном с легкостью доживет до восьмидесяти, а то и до ста лет.
Два года он, во всяком случае, протянул. А потом настал дождливый день, когда я не знал куда себя девать. Я начал рыться в старом хламе и обнаружил подаренный бабушкой детский граммофон. Я завел его и в задумчивости глядел на войлочный кружок.
И тут у меня возникла идея. А что если доставить удовольствие шоколадному гному и прокатить его на карусели?
Все получилось как нельзя лучше. Сразу видно было, что гному понравилось крутиться на войлочном кружке. И все же мне показалось, что он, пожалуй, не против крутиться еще быстрее. Но едва я прибавил скорость, как он, блаженно улыбаясь, свалился, отлетел к стене, шмякнулся об нее и невзрачным комочком станиолевой бумаги упал на пол.
Его смерть причинила мне большое горе. Отец сразу же - отпросился на службе, и мы поехали за город, в Бризеланг, где и закопали под засохшим дубом выложенную мхом сигарную коробку, в которой лежал гном, или, вернее, его останки. Я, глотая слезы, копал могилу, а отец насвистывал печальные песни Германа Ленса; потом мы воткнули в могильный холмик крест, сделанный из заячьих костей, и, не обменявшись ни словом, поехали домой.
Но и потом, еще очень долго, отец никогда не уставал ездить со мной на могилку.
А однажды, когда горе уже несколько притупилось, отец сказал, что времена сейчас трудные, и было бы неплохо иметь в своем распоряжении талисман - доброго гнома.
Он сунул руку в карман и протянул мне крошечный комочек глины, и вправду отдаленно напоминавший сидящего гнома.
- Сам обжигал, - заявил отец.
Моего разочарования как не бывало.
Я постоянно таскал с собой этот талисман, покуда он совсем не одряхлел. Но я уже к нему привык и привязался еще больше, чем отец. Так или иначе, но всякий раз, когда мы хотели, чтобы нам что-то удалось, мы сперва плевали на гнома, а потом я целый день таскал его в кармане брюк, все время сжимая талисман в кулаке. Конечно, он не стал от этого красивее, но выразительнее безусловно.
Однако наш гномик-талисман и вообще был явлением необычайным. Например, чтобы сохранять свою волшебную силу на больший срок, он должен был каждый год устраиваться за городом на зимнюю спячку.
Место, которое отец облюбовал для этой цели, было в красивой долине. Окруженная ольхою впадина в лесу, на краю которой любили появляться дикие кабаны. Путаница воздушных корней ольхи была точно создана для гномьего замка. Там имелись анфилады комнат, кухни и кладовые, подвалы в чердаки. Важнее всего нам было затемнить как следует спальню нашего гнома. И запасы на зиму у него были: брусника, крошки обсыпного торта, яблочные зернышки и грибы. Кроме - того, отец - для пущей безопасности всякий раз вырезал для него лодку, на случай, если долину вдруг затопит.
Потом мы прощались с ним. Церемония прощания задумывалась гораздо длительнее, чем бывала на самом деле, отец знал массу разных формул прощания и тому подобных грустных обрядов. Но я всегда так плакал, что отец удовлетворялся сокращенной программой.
В конце марта гном-талисман возвращался к нам. Это был праздник поважнее даже, чем день рождения отца, и встречали мы его обсыпным тортом, кофе, фонариками и песнями. Отдохнувший и набравшийся сил гном вновь приступал к своим нелегким обязанностям.
Наступила осень, и мы со слезами препроводили гнома в его ольховый замок, а когда опять пришел март, мы, ликуя, поехали за ним, - но он исчез.
Вся долина была затоплена, ольховые стволы на целый метр уходили под воду.
Сначала мы растерялись, потом отец взял себя в руки.
- Ты видишь его лодку? - Он неуверенно откашлялся.
- Нет, - сквозь слезы пробормотал я. Но отец не растерялся.
- Это счастье! - твердо сказал он. Сбитый с толку, я взглянул на него.
- Неужели ты не понимаешь? - спросил отец. - Он уплыл, когда поднялась вода! А для чего же мы вырезали ему лодку?
- Ты уверен? - спросил я.
- Слушай, - сказал отец, - не станешь же ты отрицать, что я знаю толк в гномах?
- Нет. Но почему же он просто не дождался нас тут, в лодке?
- Могу тебе точно сказать, - проговорил отец. - Времена теперь не такие, чтобы гномы чувствовали себя уютно.
- Правда?
- Честное слово, - отвечал отец, - как ни печально это звучит,
Это был последний наш гном. Он еще несколько раз писал нам, но отец оказался прав: его приветы в почтовых открытках были такими робкими, что просто духу не хватало звать его вернуться.
ВЫЛАЗКА В ЖИЗНЬ
По правде сказать, политические собрания мы недолюбливали. Ведь если они не такие как надо, - люди недовольны, а если даже такие как надо, поневоле склоняешься к мнению других. Но однажды мы все-таки пошли на собрание: Фрида считала, что нам необходимо послушать ораторов, лучше которых в настоящий момент не было в коммуне северо-восточной части Берлина.
Собрание происходило на старой мыловаренной фабрике в Панков-Хейнерсдорфе, на самом краю города. Сразу за фабрикой начинались поля и луга; мы бы с удовольствием сделали небольшой крюк и прогулялись, ведь стояло лето, слышались трели жаворонков, и солнце так играло в осколках стекла на мусорной куче за мыловаренной фабрикой, что эта куча казалась огромной, свалившейся с неба люстрой. Но Фрида сказала, что потребует у нас отчета, и мы вошли.
На фабрике везде до одурения пахло фиалковой эссенцией. Ораторы и вправду оказались прекрасными, говорили гневно и убедительно, они хотели, чтобы все мы были сыты, а если это не всегда возможно, то мы должны с надеждой обратить свои взоры на утреннюю зарю.
- Тут они правы, - сказал отец, - солнце на заре иногда и впрямь похоже на яичницу-глазунью.
Но ораторы не это имели в виду, они считали, что скоро взойдет солнце свободы.
Под конец все мы с воодушевлением спели несколько песен, а дойдя до слов: "Братья, протянем руки друг другу!", все в огромном пакгаузе взялись за руки и сияющими глазами уставились в потолок.
Отец посадил меня на плечи: чудесно было отсюда, сверху, смотреть, как столько мужчин и женщин держатся за руки.
Но едва допели песню, как все разжали руки, стали прокашливаться и смущенно отводить глаза друг от друга, а затем на трибуну поднялся человек в рубашке без пиджака и крикнул, что курить можно только на улице, и мы вместе со всеми двинулись к выходу.
Отец полез за карманными часами, хотел взглянуть, сколько у нас еще времени до того, как надо будет зайти за Фридой.
- Ну, сколько? - спросил я сверху, с радостью глядя на поля вокруг; в Вайсензее, где мы жили, везде был только камень.
Отец не ответил, он остановился в самой толкучке, взволнованно ощупывая карманы.
- Они же у тебя всегда висели на черном шнурке, - сказал я.
- Шнурок-то еще здесь, - прошептал отец.
- А часы? - спросил я.
- Тесс! - произнес отец и дернул меня за ногу.
- Почему это "тссс"? - возмутился я. - На собрания ходят не затем, чтобы там часы воровали.
- Уверен, что это ошибка, - произнес рядом с нами коренастый распорядитель собрания и строго взглянул на меня из-под помятой шляпы.
- Безусловно, - поспешно отозвался отец.
- Ты оставил их дома, товарищ, - сказал распорядитель. - Хочешь пари?
- Убежден, что вы правы, - подавленно согласился отец.
Вокруг все закивали.
- Ладно, люди, выходите! - крикнул распорядитель. - И на улице не скапливайтесь, чтобы легавые не заметили.
- Я тебя не понимаю, - сказал я, когда отец вышел на улицу.
Он спустил меня с плеч и взял за руку.
- Пожалуйста, - умоляюще произнес он, - подожди хотя бы, когда все разойдутся, хорошо? - Он затравленно улыбнулся женщине с красной бумажной гвоздикой, приколотой как значок, она толкала рядом с собой велосипед и на крыльце остановилась возле нас.
Не говоря ни слова, мы обошли вокруг фабрики.
Я твердо намеревался держаться с отцом сурово и, по крайней мере, еще полчаса с ним не разговаривать, но понял: ничего у меня не выходит, слишком уж день хорош.
За мусорной кучей росла старая бузина, ее блестящие ягоды уже начинали темнеть, под бузиной мы и уселись.
Я поймал кузнечика и принялся разглядывать его желтую грудку, большие, словно затянутые бархатом плошки глаз и странные усики, которыми он испуганно шевелил. Отец откашлялся.
- Бруно, - сказал он и сунул себе под усы травинку.
- Да, - отозвался я.
- Это была просто осторожность, так что ты не думай... - Он смолк и ожесточенно прикусил травинку.
Я дал ему еще некоторое время помолчать. Потом сказал:
- Нет, я так не думаю. И все-таки, может быть, нам удалось бы вернуть часы.
- Ты меня не понимаешь, - сказал отец. - Это же просто невозможно, чтобы на рабочем собрании у человека пропали часы.
- Но ведь это случилось, - настаивал я.
- Со мной случилось, - сказал отец.
Он произнес это так печально, что у меня сжалось сердце.
- Я могу стеречь велосипеды перед Патентным управлением, - быстро заявил я, - если повезет, можно в день до пятидесяти пфеннигов заработать, и мы будем их откладывать.
- Дело не в часах, - проговорил отец, - мы и без часов обойдемся.
- А в чем же дело? - спросил я. Отец как-то поник, травинка бессильно свисала у него изо рта.
- В листке плюща, - отвечал он.
Минуту я, жмурясь, смотрел на небо. Синее-синее, оно было подернуто очень нежной, с молочными прожилками, белизной, и там, на головокружительной высоте, парили черные стрижи.
- Какой еще листок плюща? - спросил я.
- Тот, что под крышкой часов, - в изнеможении отвечал отец.
Опустив голову, он бессмысленным взглядом смотрел на божью коровку, которая ползла вверх по кустику щавеля, торчавшему у него между колен. Должно быть, это был драгоценный листок.
Я надеялся, что отец сам все скажет. Но он молчал.
- Откуда он? - спросил я наконец. Отец вздохнул.
- С дедушкиной могилы.
Далеко, у самого Вайсензее, за мерцающей завесой зноя, виднелись гигантские котлы газового завода; они были словно увенчаны высокими вычурными решетками, в которых котлы могли подниматься и опускаться. Я частенько там играл, и мне вдруг вспомнилась единственная фотография, оставшаяся от дедушки: на ней был маленький мальчик, такой же мальчик, как и я, только волосы у него чуть покороче, и на нем, хоть это и непрактично, матроска; но наверняка он тоже с удовольствием бы играл позади газового завода.
- А нельзя, - спросил я, - просто взять новый листок с его могилы?
Отец едва не поперхнулся.
- Пожалуй, это самое простое, да.
- Не надо грустить, - сказал я, - наверное, у него на могиле сотни таких листочков.
- Безусловно, - подтвердил отец.
- А почему, собственно, мы никогда там не были? - поинтересовался я. Ведь он лежит в Вайсензее.
- Могила его там, - резко сказал отец.
Я удивленно взглянул на него, обычно он со мной так не разговаривал.
Отец тут же извинился и снова принялся взволнованно жевать травинку.
- Я не могу к этому привыкнуть, - сказал он немного погодя. - Когда он умер, ему было столько лет, сколько мне сейчас, но он как живой стоит передо мной; только у него была густая борода и волосы он носил короче.
Прямо у нас из-под носа неслышно взмыл в небо жаворонок, замер в дрожащем воздухе и запел.
- Тебе не надо туда ходить, - сказал я и затаил дыхание, чтобы лучше слышать жаворонка. - Если ты скажешь мне, где это, я пойду один.
Отец так яростно прикусил травинку, что подавился метелкой.
- Правда? - тяжело дыша спросил он. - Ты принесешь мне новый листок плюща?
- Да, - заверил его я, - опиши мне, где это, и я найду тебе самый красивый.
Отец обстоятельно высморкался.
- Я никогда тебе этого не забуду.
- Идем, идем, - сказал я, - ты еще сможешь отыграться.
Мы встали, и отец немножко прошелся со мною по полям.
Теперь слышен был уже не один жаворонок, а по меньшей мере десять. Несколько раз слева, где начинались орошаемые поля, доносился хриплый и резкий свист поезда заводской железной дороги, и там, далеко-далеко, видно было, как поднимался кверху серебристый луч пара, сразу делался прозрачным и пропадал. Мало-помалу Панков-Хейнерсдорф оставался позади, а впереди, за газовым заводом, в мерцающей дымке возникали пестрые полоски мелких садовых участков Вайсензее.
На душе у меня было весело и вольготно, больше всего хотелось петь. Я украдкой взглянул на отца; он казался довольным и в то же время очень серьезным. Неизвестно еще, как он посмотрит, если я загорюю. И вдруг рядом с нами зашагал, уж не знаю, мальчик или взрослый - мой дед. И потому я сдержался и не запел, а удовлетворился тем, что время от времени наподдавал ногой консервную банку или камень, да еще немножко подпрыгивал на бегу.
Позади нас, в Панкове, завыли сирены. Значит, сейчас три часа; отец простился со мной за руку и повернул в другую сторону - ему еще надо было зайти за Фридой, которая работала упаковщицей конфет на фабрике Трумпфа.
Но отец еще раз остановился. И крикнул мне вслед:
- А ты действительно сумеешь найти?
- Ну, слушай! - воскликнул я. - Ты же мне все до мелочи описал.
- Пройдешь Конный рынок, - кричал отец, - а оттуда свернешь направо!
- Да я во сне найду! - убеждал его я.
- Хорошо! - крикнул отец, которому, видно, не так-то легко было со мной расстаться. - А как ты собираешься нести листок?
Я крикнул, что найду для этой цели коробку из-под сигарет.
- Отлично! - вскричал отец. - Идеальная упаковка!
Мы помахали друг другу на прощание, потом повернулись, и каждый пошел своей дорогой.
Когда вскоре я еще раз обернулся, отец уже начал растворяться в солнечном сиянии, и на какое-то мгновение я увидал его раздвоившимся; вот было бы здорово, если бы он шел там вместе с дедушкой, каким он его видит. Потому что другой, тот, что с фотографии: маленький мальчик со старомодной стрижкой ежиком, в непрактичной матросской блузе, шел теперь со мной, во всяком случае, я себе это вообразил.
Я попробовал запеть, старомодный мальчик наверняка ничего не будет иметь против, а другой дедушка уже ушел. В неподвижном воздухе это прозвучало не так уж плохо; кроме меня, пели еще и жаворонки, и пока я дойду до кладбища, я успею пропеть все самые главные песни. Сначала в честь мальчика я спел "Красавчик жиголо, бедняга жиголо", потом перешел на "О, донна Клара, я видел танец твой" и закончил "Лесной любовью".
Теперь я был исполнен удивительной, подобающей случаю печали, у меня щипало глаза, и, когда я пел, комок подступал к горлу; вот уже совсем близко газовый завод; вдруг из-за гигантских котлов, хлопая крыльями, взвилась сверкающая голубиная стая. Такая белоснежная, какой я еще в жизни не видел. Птицы пронеслись почти вплотную к черным отвалам кокса, потом круто взмыли в синюю высь и скрылись.
Я вынужден был остановиться, у меня даже сердце заболело. И тут я увидал человека. Болтая ногами, он сидел на самом верху котла, пел дальше мою песню, в такт ей отбивая ржавчину, и улыбался мне сверху. Я решил, что это, должно быть, ангел, ведь вокруг него небо, а стук казался настоящим колокольным звоном.
Я хотел тоже засмеяться, но не мог, слишком торжественно я был настроен. Я лишь поднял руку и осторожно помахал ему. Я ужасно боялся, а вдруг он улетит и так же исчезнет, как только что исчезли голуби. Но, к счастью, он не сдвинулся с места.
Оттого, что я долго смотрел вверх, у меня разболелся затылок, тогда я пошел дальше и немного поковырялся в свежей мусорной куче, сваленной возле дощатого забора, окружавшего газовый завод. Однажды я нашел здесь спиртовку, которую Фрида сумела привести в порядок.
Но сегодня не попадалось ничего особенного, только мусор и битый кирпич. Разве что пружина могла сгодиться. Я ее прихватил, мне хотелось приспособить ее для верши на корюшку.
Там, где забор резко загибает вправо, сначала был ров, а за ним начинались огородные участки. Я вытаскивал из маслянистой воды пучки бородатых водорослей и смотрел, не запутался ли в них горчак и не залетит ли туда желтокрылый жук, но, кроме ряски, на них ничего не налипло.
Из поселка донесся аромат ячменного кофе, и в нос мне шибануло пьянящим духом уже забродившей падалицы. Я даже закричал, так все было прекрасно, швырнул в воду старую кастрюлю и помчался вверх по склону и дальше, в поселок.
Повсюду в тени уже были накрыты столы, за ними сидели люди в бумажных шлемах и, прислонив к кофейнику "Форвертс" или "Берлинер цайтунг", потягивали суррогатный кофе, заедая его пирогом и свежими булочками.
Здесь было так хорошо, что я с удовольствием остановился бы у любого забора, просто поглядеть, понюхать, почувствовать, до чего же тут уютно. Но вдруг я вспомнил о своем задании и припустился бежать.
Стало душно, рубероидные крыши вспотели, и скворец, сидевший на жердочке перед своим скворечником, укрепленным на свежепокрашенном флагштоке, махал крыльями и в изнеможении открывал клюв. Ни ветерка. Поблекший красный флаг казался сделанным из ржавой жести.
Только теперь я заметил, что, идя по улице, все время говорю с этим старомодным маленьким мальчиком, который, как ни странно, был моим дедушкой. Конечно, я говорил не вслух, а про себя, и он также беззвучно задавал мне вопросы, а я отвечал ему и все объяснял, поскольку многого он никогда в жизни не видел.
Потом сады кончились. На последнем участке, выходившем к дороге, стояла женщина в одной комбинации; она из шланга поливала ревень. Какое блаженство было слушать, как вода брызжет на ломкие зонтики листьев, я на минутку задержался, чтобы послушать.
И вдруг сердце у меня оборвалось, дыхание перехватило, я весь согнулся, не понимая, что же со мной творится.
Но потом налетел легкий ветерок, вывернул наизнанку листья придорожных лип, так что оба ряда их стали вдруг как напудренные. Внезапно до моего сознания дошел щекочущий запах нашатыря, и я понял, что уже довольно давно дышу им; а затем я услыхал ржание и, почуяв, что ветер пахнет колесной мазью и соленой кожей, догадался, что приближаюсь к Конному рынку.
Я подпрыгнул от радости, издал громкий вопль и опрометью ринулся через мост. Там я увидел еще кирпичную стену и вцементированные в нее осколки стекла и надпись, что воспрещается входить на рынок, если ты не собираешься покупать лошадь; я свернул за угол, напротив было старое футбольное поле, и там, перед входом на рынок, моему взору представились бесчисленные повозки и лоснящиеся лошади; все это было так прекрасно, до боли в сердце, мне даже пришлось замедлить шаг,
Повозки были в коричневых и желтых полосах, на удивление легкие, а у лошадей под мордами висели торбы с овсом, они жевали, фыркали и взмахами шелково шуршащих хвостов отгоняли мух.
Я ходил вокруг, читая имена и фамилии на повозках. Среди них было много цыганских и еще каких-то очень странных; одно мне особенно понравилось: Арон Шатцхаузер. Я пожалел, что табличка, на которой стояло это имя, была такой пыльной, и до блеска протер ее рукавом, а потом притворился, будто я тут просто играю, при этом незаметно приближаясь к воротам.
- Что с тобой? - тихонько спросил я.
- Фрида, - беззвучно выдохнул он, - куда девалась Фрида?
Я в смущении оглянулся. Нет, здесь были только мужчины.
"Моя голубка, я тебя люблю", - запел какой-то господин на пластинке.
- Фрида! - в отчаянии воскликнул отец. - Бога ради, Фрида, где ты?
- Здесь, - раздался ее ворчливый голос.
Мы кинулись к двери.
Фрида сидела за дверью на весах, стрелка которых нервно дергалась туда-сюда. Фрида курила, а из кармана ее залатанной спортивной куртки торчали еще три непочатые пачки сигарет.
- Бог ты мой! - с облегчением воскликнул отец. - Но скажи, почему же ты не входишь?
- Слушай, - сказала она, мрачно глядя на отца сквозь облако дыма, - ты разве не можешь прочесть, что написано на ваших дверях?
- О, небо! - закричал отец. - Прости меня.
А не хочет ли Фрида, прежде чем мы пойдем наверх продолжить праздник вместе с управляющим, еще разок пожелать Вилли счастья?
- Зачем? - сказала Фрида, явно не в духе, и кивнула на приоткрытую дверь. - Смотри, он уже при исполнении служебных обязанностей.
Мы заглянули в щелку.
Там стоял Вилли и рукавом своего сюртука сосредоточенно начищал кафель,
НАШЕ ОБЩЕНИЕ С ГНОМАМИ
Я не знаю, как отец до этого дошел; может быть, он их только выдумал. Но может быть, действительно в них верил. Так или иначе, но он считал: хорошо было бы знать, что, кроме ангелов и прочих эфирных созданий, существует еще и нечто более осязаемое, гномы, например,
- Ангелы, - говорил отец, - чересчур обидчивы.
Чего уж никак не скажешь о гномах. Наоборот, они как раз больше всего пеклись о тех, от кого ангелы с возмущением отвернулись, а поводов для этого у ангелов всегда бывало достаточно.
И внешне отцовы гномы тоже были совсем особенные. На первый взгляд они походили на обыкновенных гномов. Но если присмотреться попристальнее, то можно заметить кое-какие отклонения от привычного гномьего облика. К примеру, у них крылышки, как у майских жуков, и лягушачьи лапки. Иногда ночью слышно, как эти лягушачьи лапки шлепают по лестнице. Зимой они носят подбитые шмелиным мехом домашние туфли из скорлупы грецких орехов.
Только вот какие они с лица, отец не мог мне точно объяснить. Поэтому он часто прибегал к помощи фотографических портретов Шоу, Толстого и адмирала Тирпица.
- Так что приблизительно ты можешь их себе представить, - говорил отец, - во всяком случае, в том, что касается бород, а лица у них, конечно, куда симпатичнее.
К несчастью, бабушка проведала, что мы так любим гномов. Она не слишком часто вспоминала о нас, считала отца асоциальным и неудачником. Но каждые несколько лет на нее вдруг по непонятной причине нападала сентиментальность, и тогда она нежданно-негаданно вваливалась к нам, дарила что-нибудь ненужное и по любому поводу нещадно к нам придиралась. Так продолжалось с неделю, потом она вдруг снова исчезала на долгие годы.
Но тут, как уже сказано, она прознала о нашем увлечении гномами, пожалела, что неправильно воспитала отца, и не могла успокоиться, покуда не купила гнома, который, как она с раздражением утверждала, был точно две капли воды похож на гномов, порожденных нашей фантазией, - более того, он был даже выше их на целую голову.
Не гном, а страшилище около метра в высоту, он казался бородатым младенцем, которого натерли салом, и похвалялся своими блестящими туфлями с пряжками, синим передником без единой складочки, трубкой в виде цветочного горшка, деревянными граблями и розовой лысиной и в довершение всего напоминал отцу его начальника.
Из соображений пиетета мы некоторое время держали гнома в - спальне. Но уже через несколько дней начали молча обходить его, а вскоре, к нашему взаимному удивлению, мы оба, не сговариваясь, как бы даже случайно, вошли в комнату, и каждый держал в руках сложенный мешок. Вдаваться в долгие объяснения мы не стали. Засунули гнома в мешок, отец, крякнув, взвалил его на плечо, и мы поехали на вокзал, купили два перронных билета и посадили гнома в пустое купе первого класса в скором поезде, идущем в Брюссель. На зеленом бархате дивана гном выглядел очень забавно.
- Вот здесь ему самое место, - безжалостно сказал отец.
Чтобы произвести впечатление, будто купе переполнено, мы то и дело выглядывали в окно, покуда дежурный по станции не подал сигнал к отправлению, тогда мы выпрыгнули из вагона, и гном уехал.
Бабушке мы сказали, что разбили его во время уборки. Бабушка смерила нас довольно-таки проницательным взглядом, потому что по всей нашей квартире было заметно, что вряд ли мы, убирая, передвинули хотя бы один стул; однако ей пришлось удовольствоваться нашим объяснением. И она ограничилась тем, что спустя день подарила мне детский граммофон и несмотря на протесты отца пластинку к нему. На одной стороне ее было "Что Мейеру делать на Гималаях?", а на обратной - впрочем, принимая во, внимание необычайный бабушкин такт, ничего другого и ожидать было нельзя - "Шествие гномов".
Я тогда был помешан на музыке и нередко часами прокручивал пластинку. В результате отец предложил мне отдать ему эту пластинку, а он ее уничтожит; за это я смогу подыскать себе в отделе игрушек у Вертхайма что-нибудь другое, разумеется, не слишком шумное.
Я долго еще слушал эту пластинку, покуда не пресытился ею, и тогда решил принять предложение отца.
Мы искали с чрезвычайной сосредоточенностью, но ничего не нашли, слишком высоки были наши требования. Потом мы тщетно перерыли игрушечные отделы у Титца, Израэля и еще в полдюжине игрушечных магазинов, так что отец с тяжелым сердцем пришел к решению снова купить мне столь поспешно уничтоженную пластинку. И в тот самый день мы нашли его.
Он стоял в витрине кондитерской. Гном, самый чудесный гном, которого только можно себе представить. Он во всем - вплоть до крылышек майского жука и лягушачьих лапок - так точно соответствовал порождению нашей фантазии, что мы в состоянии были только шептать, когда справлялись, продается ли он.
- Этот? - спросила продавщица. - Да, конечному нас их на складе целая куча.
Нас страшно возмутили ее слова, и отец еле удержался, чтобы не сделать ей замечания. В конце концов мы его все-таки купили, хотя он под своей одежкой из станиолевой бумаги оказался не только полым, но еще и шоколадным.
Отец меня утешил. Если поставить его в безопасное место, то и шоколадный гном с легкостью доживет до восьмидесяти, а то и до ста лет.
Два года он, во всяком случае, протянул. А потом настал дождливый день, когда я не знал куда себя девать. Я начал рыться в старом хламе и обнаружил подаренный бабушкой детский граммофон. Я завел его и в задумчивости глядел на войлочный кружок.
И тут у меня возникла идея. А что если доставить удовольствие шоколадному гному и прокатить его на карусели?
Все получилось как нельзя лучше. Сразу видно было, что гному понравилось крутиться на войлочном кружке. И все же мне показалось, что он, пожалуй, не против крутиться еще быстрее. Но едва я прибавил скорость, как он, блаженно улыбаясь, свалился, отлетел к стене, шмякнулся об нее и невзрачным комочком станиолевой бумаги упал на пол.
Его смерть причинила мне большое горе. Отец сразу же - отпросился на службе, и мы поехали за город, в Бризеланг, где и закопали под засохшим дубом выложенную мхом сигарную коробку, в которой лежал гном, или, вернее, его останки. Я, глотая слезы, копал могилу, а отец насвистывал печальные песни Германа Ленса; потом мы воткнули в могильный холмик крест, сделанный из заячьих костей, и, не обменявшись ни словом, поехали домой.
Но и потом, еще очень долго, отец никогда не уставал ездить со мной на могилку.
А однажды, когда горе уже несколько притупилось, отец сказал, что времена сейчас трудные, и было бы неплохо иметь в своем распоряжении талисман - доброго гнома.
Он сунул руку в карман и протянул мне крошечный комочек глины, и вправду отдаленно напоминавший сидящего гнома.
- Сам обжигал, - заявил отец.
Моего разочарования как не бывало.
Я постоянно таскал с собой этот талисман, покуда он совсем не одряхлел. Но я уже к нему привык и привязался еще больше, чем отец. Так или иначе, но всякий раз, когда мы хотели, чтобы нам что-то удалось, мы сперва плевали на гнома, а потом я целый день таскал его в кармане брюк, все время сжимая талисман в кулаке. Конечно, он не стал от этого красивее, но выразительнее безусловно.
Однако наш гномик-талисман и вообще был явлением необычайным. Например, чтобы сохранять свою волшебную силу на больший срок, он должен был каждый год устраиваться за городом на зимнюю спячку.
Место, которое отец облюбовал для этой цели, было в красивой долине. Окруженная ольхою впадина в лесу, на краю которой любили появляться дикие кабаны. Путаница воздушных корней ольхи была точно создана для гномьего замка. Там имелись анфилады комнат, кухни и кладовые, подвалы в чердаки. Важнее всего нам было затемнить как следует спальню нашего гнома. И запасы на зиму у него были: брусника, крошки обсыпного торта, яблочные зернышки и грибы. Кроме - того, отец - для пущей безопасности всякий раз вырезал для него лодку, на случай, если долину вдруг затопит.
Потом мы прощались с ним. Церемония прощания задумывалась гораздо длительнее, чем бывала на самом деле, отец знал массу разных формул прощания и тому подобных грустных обрядов. Но я всегда так плакал, что отец удовлетворялся сокращенной программой.
В конце марта гном-талисман возвращался к нам. Это был праздник поважнее даже, чем день рождения отца, и встречали мы его обсыпным тортом, кофе, фонариками и песнями. Отдохнувший и набравшийся сил гном вновь приступал к своим нелегким обязанностям.
Наступила осень, и мы со слезами препроводили гнома в его ольховый замок, а когда опять пришел март, мы, ликуя, поехали за ним, - но он исчез.
Вся долина была затоплена, ольховые стволы на целый метр уходили под воду.
Сначала мы растерялись, потом отец взял себя в руки.
- Ты видишь его лодку? - Он неуверенно откашлялся.
- Нет, - сквозь слезы пробормотал я. Но отец не растерялся.
- Это счастье! - твердо сказал он. Сбитый с толку, я взглянул на него.
- Неужели ты не понимаешь? - спросил отец. - Он уплыл, когда поднялась вода! А для чего же мы вырезали ему лодку?
- Ты уверен? - спросил я.
- Слушай, - сказал отец, - не станешь же ты отрицать, что я знаю толк в гномах?
- Нет. Но почему же он просто не дождался нас тут, в лодке?
- Могу тебе точно сказать, - проговорил отец. - Времена теперь не такие, чтобы гномы чувствовали себя уютно.
- Правда?
- Честное слово, - отвечал отец, - как ни печально это звучит,
Это был последний наш гном. Он еще несколько раз писал нам, но отец оказался прав: его приветы в почтовых открытках были такими робкими, что просто духу не хватало звать его вернуться.
ВЫЛАЗКА В ЖИЗНЬ
По правде сказать, политические собрания мы недолюбливали. Ведь если они не такие как надо, - люди недовольны, а если даже такие как надо, поневоле склоняешься к мнению других. Но однажды мы все-таки пошли на собрание: Фрида считала, что нам необходимо послушать ораторов, лучше которых в настоящий момент не было в коммуне северо-восточной части Берлина.
Собрание происходило на старой мыловаренной фабрике в Панков-Хейнерсдорфе, на самом краю города. Сразу за фабрикой начинались поля и луга; мы бы с удовольствием сделали небольшой крюк и прогулялись, ведь стояло лето, слышались трели жаворонков, и солнце так играло в осколках стекла на мусорной куче за мыловаренной фабрикой, что эта куча казалась огромной, свалившейся с неба люстрой. Но Фрида сказала, что потребует у нас отчета, и мы вошли.
На фабрике везде до одурения пахло фиалковой эссенцией. Ораторы и вправду оказались прекрасными, говорили гневно и убедительно, они хотели, чтобы все мы были сыты, а если это не всегда возможно, то мы должны с надеждой обратить свои взоры на утреннюю зарю.
- Тут они правы, - сказал отец, - солнце на заре иногда и впрямь похоже на яичницу-глазунью.
Но ораторы не это имели в виду, они считали, что скоро взойдет солнце свободы.
Под конец все мы с воодушевлением спели несколько песен, а дойдя до слов: "Братья, протянем руки друг другу!", все в огромном пакгаузе взялись за руки и сияющими глазами уставились в потолок.
Отец посадил меня на плечи: чудесно было отсюда, сверху, смотреть, как столько мужчин и женщин держатся за руки.
Но едва допели песню, как все разжали руки, стали прокашливаться и смущенно отводить глаза друг от друга, а затем на трибуну поднялся человек в рубашке без пиджака и крикнул, что курить можно только на улице, и мы вместе со всеми двинулись к выходу.
Отец полез за карманными часами, хотел взглянуть, сколько у нас еще времени до того, как надо будет зайти за Фридой.
- Ну, сколько? - спросил я сверху, с радостью глядя на поля вокруг; в Вайсензее, где мы жили, везде был только камень.
Отец не ответил, он остановился в самой толкучке, взволнованно ощупывая карманы.
- Они же у тебя всегда висели на черном шнурке, - сказал я.
- Шнурок-то еще здесь, - прошептал отец.
- А часы? - спросил я.
- Тесс! - произнес отец и дернул меня за ногу.
- Почему это "тссс"? - возмутился я. - На собрания ходят не затем, чтобы там часы воровали.
- Уверен, что это ошибка, - произнес рядом с нами коренастый распорядитель собрания и строго взглянул на меня из-под помятой шляпы.
- Безусловно, - поспешно отозвался отец.
- Ты оставил их дома, товарищ, - сказал распорядитель. - Хочешь пари?
- Убежден, что вы правы, - подавленно согласился отец.
Вокруг все закивали.
- Ладно, люди, выходите! - крикнул распорядитель. - И на улице не скапливайтесь, чтобы легавые не заметили.
- Я тебя не понимаю, - сказал я, когда отец вышел на улицу.
Он спустил меня с плеч и взял за руку.
- Пожалуйста, - умоляюще произнес он, - подожди хотя бы, когда все разойдутся, хорошо? - Он затравленно улыбнулся женщине с красной бумажной гвоздикой, приколотой как значок, она толкала рядом с собой велосипед и на крыльце остановилась возле нас.
Не говоря ни слова, мы обошли вокруг фабрики.
Я твердо намеревался держаться с отцом сурово и, по крайней мере, еще полчаса с ним не разговаривать, но понял: ничего у меня не выходит, слишком уж день хорош.
За мусорной кучей росла старая бузина, ее блестящие ягоды уже начинали темнеть, под бузиной мы и уселись.
Я поймал кузнечика и принялся разглядывать его желтую грудку, большие, словно затянутые бархатом плошки глаз и странные усики, которыми он испуганно шевелил. Отец откашлялся.
- Бруно, - сказал он и сунул себе под усы травинку.
- Да, - отозвался я.
- Это была просто осторожность, так что ты не думай... - Он смолк и ожесточенно прикусил травинку.
Я дал ему еще некоторое время помолчать. Потом сказал:
- Нет, я так не думаю. И все-таки, может быть, нам удалось бы вернуть часы.
- Ты меня не понимаешь, - сказал отец. - Это же просто невозможно, чтобы на рабочем собрании у человека пропали часы.
- Но ведь это случилось, - настаивал я.
- Со мной случилось, - сказал отец.
Он произнес это так печально, что у меня сжалось сердце.
- Я могу стеречь велосипеды перед Патентным управлением, - быстро заявил я, - если повезет, можно в день до пятидесяти пфеннигов заработать, и мы будем их откладывать.
- Дело не в часах, - проговорил отец, - мы и без часов обойдемся.
- А в чем же дело? - спросил я. Отец как-то поник, травинка бессильно свисала у него изо рта.
- В листке плюща, - отвечал он.
Минуту я, жмурясь, смотрел на небо. Синее-синее, оно было подернуто очень нежной, с молочными прожилками, белизной, и там, на головокружительной высоте, парили черные стрижи.
- Какой еще листок плюща? - спросил я.
- Тот, что под крышкой часов, - в изнеможении отвечал отец.
Опустив голову, он бессмысленным взглядом смотрел на божью коровку, которая ползла вверх по кустику щавеля, торчавшему у него между колен. Должно быть, это был драгоценный листок.
Я надеялся, что отец сам все скажет. Но он молчал.
- Откуда он? - спросил я наконец. Отец вздохнул.
- С дедушкиной могилы.
Далеко, у самого Вайсензее, за мерцающей завесой зноя, виднелись гигантские котлы газового завода; они были словно увенчаны высокими вычурными решетками, в которых котлы могли подниматься и опускаться. Я частенько там играл, и мне вдруг вспомнилась единственная фотография, оставшаяся от дедушки: на ней был маленький мальчик, такой же мальчик, как и я, только волосы у него чуть покороче, и на нем, хоть это и непрактично, матроска; но наверняка он тоже с удовольствием бы играл позади газового завода.
- А нельзя, - спросил я, - просто взять новый листок с его могилы?
Отец едва не поперхнулся.
- Пожалуй, это самое простое, да.
- Не надо грустить, - сказал я, - наверное, у него на могиле сотни таких листочков.
- Безусловно, - подтвердил отец.
- А почему, собственно, мы никогда там не были? - поинтересовался я. Ведь он лежит в Вайсензее.
- Могила его там, - резко сказал отец.
Я удивленно взглянул на него, обычно он со мной так не разговаривал.
Отец тут же извинился и снова принялся взволнованно жевать травинку.
- Я не могу к этому привыкнуть, - сказал он немного погодя. - Когда он умер, ему было столько лет, сколько мне сейчас, но он как живой стоит передо мной; только у него была густая борода и волосы он носил короче.
Прямо у нас из-под носа неслышно взмыл в небо жаворонок, замер в дрожащем воздухе и запел.
- Тебе не надо туда ходить, - сказал я и затаил дыхание, чтобы лучше слышать жаворонка. - Если ты скажешь мне, где это, я пойду один.
Отец так яростно прикусил травинку, что подавился метелкой.
- Правда? - тяжело дыша спросил он. - Ты принесешь мне новый листок плюща?
- Да, - заверил его я, - опиши мне, где это, и я найду тебе самый красивый.
Отец обстоятельно высморкался.
- Я никогда тебе этого не забуду.
- Идем, идем, - сказал я, - ты еще сможешь отыграться.
Мы встали, и отец немножко прошелся со мною по полям.
Теперь слышен был уже не один жаворонок, а по меньшей мере десять. Несколько раз слева, где начинались орошаемые поля, доносился хриплый и резкий свист поезда заводской железной дороги, и там, далеко-далеко, видно было, как поднимался кверху серебристый луч пара, сразу делался прозрачным и пропадал. Мало-помалу Панков-Хейнерсдорф оставался позади, а впереди, за газовым заводом, в мерцающей дымке возникали пестрые полоски мелких садовых участков Вайсензее.
На душе у меня было весело и вольготно, больше всего хотелось петь. Я украдкой взглянул на отца; он казался довольным и в то же время очень серьезным. Неизвестно еще, как он посмотрит, если я загорюю. И вдруг рядом с нами зашагал, уж не знаю, мальчик или взрослый - мой дед. И потому я сдержался и не запел, а удовлетворился тем, что время от времени наподдавал ногой консервную банку или камень, да еще немножко подпрыгивал на бегу.
Позади нас, в Панкове, завыли сирены. Значит, сейчас три часа; отец простился со мной за руку и повернул в другую сторону - ему еще надо было зайти за Фридой, которая работала упаковщицей конфет на фабрике Трумпфа.
Но отец еще раз остановился. И крикнул мне вслед:
- А ты действительно сумеешь найти?
- Ну, слушай! - воскликнул я. - Ты же мне все до мелочи описал.
- Пройдешь Конный рынок, - кричал отец, - а оттуда свернешь направо!
- Да я во сне найду! - убеждал его я.
- Хорошо! - крикнул отец, которому, видно, не так-то легко было со мной расстаться. - А как ты собираешься нести листок?
Я крикнул, что найду для этой цели коробку из-под сигарет.
- Отлично! - вскричал отец. - Идеальная упаковка!
Мы помахали друг другу на прощание, потом повернулись, и каждый пошел своей дорогой.
Когда вскоре я еще раз обернулся, отец уже начал растворяться в солнечном сиянии, и на какое-то мгновение я увидал его раздвоившимся; вот было бы здорово, если бы он шел там вместе с дедушкой, каким он его видит. Потому что другой, тот, что с фотографии: маленький мальчик со старомодной стрижкой ежиком, в непрактичной матросской блузе, шел теперь со мной, во всяком случае, я себе это вообразил.
Я попробовал запеть, старомодный мальчик наверняка ничего не будет иметь против, а другой дедушка уже ушел. В неподвижном воздухе это прозвучало не так уж плохо; кроме меня, пели еще и жаворонки, и пока я дойду до кладбища, я успею пропеть все самые главные песни. Сначала в честь мальчика я спел "Красавчик жиголо, бедняга жиголо", потом перешел на "О, донна Клара, я видел танец твой" и закончил "Лесной любовью".
Теперь я был исполнен удивительной, подобающей случаю печали, у меня щипало глаза, и, когда я пел, комок подступал к горлу; вот уже совсем близко газовый завод; вдруг из-за гигантских котлов, хлопая крыльями, взвилась сверкающая голубиная стая. Такая белоснежная, какой я еще в жизни не видел. Птицы пронеслись почти вплотную к черным отвалам кокса, потом круто взмыли в синюю высь и скрылись.
Я вынужден был остановиться, у меня даже сердце заболело. И тут я увидал человека. Болтая ногами, он сидел на самом верху котла, пел дальше мою песню, в такт ей отбивая ржавчину, и улыбался мне сверху. Я решил, что это, должно быть, ангел, ведь вокруг него небо, а стук казался настоящим колокольным звоном.
Я хотел тоже засмеяться, но не мог, слишком торжественно я был настроен. Я лишь поднял руку и осторожно помахал ему. Я ужасно боялся, а вдруг он улетит и так же исчезнет, как только что исчезли голуби. Но, к счастью, он не сдвинулся с места.
Оттого, что я долго смотрел вверх, у меня разболелся затылок, тогда я пошел дальше и немного поковырялся в свежей мусорной куче, сваленной возле дощатого забора, окружавшего газовый завод. Однажды я нашел здесь спиртовку, которую Фрида сумела привести в порядок.
Но сегодня не попадалось ничего особенного, только мусор и битый кирпич. Разве что пружина могла сгодиться. Я ее прихватил, мне хотелось приспособить ее для верши на корюшку.
Там, где забор резко загибает вправо, сначала был ров, а за ним начинались огородные участки. Я вытаскивал из маслянистой воды пучки бородатых водорослей и смотрел, не запутался ли в них горчак и не залетит ли туда желтокрылый жук, но, кроме ряски, на них ничего не налипло.
Из поселка донесся аромат ячменного кофе, и в нос мне шибануло пьянящим духом уже забродившей падалицы. Я даже закричал, так все было прекрасно, швырнул в воду старую кастрюлю и помчался вверх по склону и дальше, в поселок.
Повсюду в тени уже были накрыты столы, за ними сидели люди в бумажных шлемах и, прислонив к кофейнику "Форвертс" или "Берлинер цайтунг", потягивали суррогатный кофе, заедая его пирогом и свежими булочками.
Здесь было так хорошо, что я с удовольствием остановился бы у любого забора, просто поглядеть, понюхать, почувствовать, до чего же тут уютно. Но вдруг я вспомнил о своем задании и припустился бежать.
Стало душно, рубероидные крыши вспотели, и скворец, сидевший на жердочке перед своим скворечником, укрепленным на свежепокрашенном флагштоке, махал крыльями и в изнеможении открывал клюв. Ни ветерка. Поблекший красный флаг казался сделанным из ржавой жести.
Только теперь я заметил, что, идя по улице, все время говорю с этим старомодным маленьким мальчиком, который, как ни странно, был моим дедушкой. Конечно, я говорил не вслух, а про себя, и он также беззвучно задавал мне вопросы, а я отвечал ему и все объяснял, поскольку многого он никогда в жизни не видел.
Потом сады кончились. На последнем участке, выходившем к дороге, стояла женщина в одной комбинации; она из шланга поливала ревень. Какое блаженство было слушать, как вода брызжет на ломкие зонтики листьев, я на минутку задержался, чтобы послушать.
И вдруг сердце у меня оборвалось, дыхание перехватило, я весь согнулся, не понимая, что же со мной творится.
Но потом налетел легкий ветерок, вывернул наизнанку листья придорожных лип, так что оба ряда их стали вдруг как напудренные. Внезапно до моего сознания дошел щекочущий запах нашатыря, и я понял, что уже довольно давно дышу им; а затем я услыхал ржание и, почуяв, что ветер пахнет колесной мазью и соленой кожей, догадался, что приближаюсь к Конному рынку.
Я подпрыгнул от радости, издал громкий вопль и опрометью ринулся через мост. Там я увидел еще кирпичную стену и вцементированные в нее осколки стекла и надпись, что воспрещается входить на рынок, если ты не собираешься покупать лошадь; я свернул за угол, напротив было старое футбольное поле, и там, перед входом на рынок, моему взору представились бесчисленные повозки и лоснящиеся лошади; все это было так прекрасно, до боли в сердце, мне даже пришлось замедлить шаг,
Повозки были в коричневых и желтых полосах, на удивление легкие, а у лошадей под мордами висели торбы с овсом, они жевали, фыркали и взмахами шелково шуршащих хвостов отгоняли мух.
Я ходил вокруг, читая имена и фамилии на повозках. Среди них было много цыганских и еще каких-то очень странных; одно мне особенно понравилось: Арон Шатцхаузер. Я пожалел, что табличка, на которой стояло это имя, была такой пыльной, и до блеска протер ее рукавом, а потом притворился, будто я тут просто играю, при этом незаметно приближаясь к воротам.