Навстречу им по узкому проулку шестерная упряжка мулов везла английское орудие. Сбоку на рыжей куцехвостой лошади ехал англичанин-офицер. Ездовой переднего выноса тоже был в английской форме, но с русской офицерской кокардой на околыше фуражки и с погонами поручика.
   Не доезжая нескольких саженей до Григория, офицер приложил два пальца к козырьку своего пробкового шлема, движением головы попросил посторониться. Проулок был так узок, что разминуться можно было, только поставив верховых лошадей вплотную к каменной огороже.
   На щеках Григория заиграли желваки. Стиснув зубы, он ехал прямо на офицера. Тот удивленно поднял брови, чуть посторонился. Они с трудом разъехались, и то лишь тогда, когда англичанин положил правую ногу, туго обтянутую крагой, на лоснящийся, гладко вычищенный круп своей породистой кобылицы.
   Один из артиллерийской прислуги, русский офицер, судя по внешности, злобно оглядел Григория:
   - Кажется, вы могли бы посторониться! Неужто и здесь надо показывать свое невежество?
   - Ты проезжай да молчи, сучье вымя, а то я тебе посторонюсь!.. вполголоса посоветовал Григорий.
   Офицер приподнялся на передке, обернулся назад, крикнул:
   - Господа! Задержите этого наглеца!
   Григорий, выразительно помахивая плетью, шагом пробирался по проулку. Усталые, пропыленные артиллеристы, сплошь безусые, молодые офицерики, озирали его недружелюбными взглядами, но никто не попытался задержать. Шестиорудийная батарея скрылась за поворотом, и Копылов, покусывая губы, подъехал к Григорию вплотную:
   - Дуришь, Григорий Пантелеевич! Как мальчишка ведешь себя!
   - Ты что, ко мне воспитателем приставлен? - огрызнулся Григорий.
   - Мне понятно, что ты озлился на Фицхелаурова, - пожимая плечами, говорил Копылов, - но при чем тут этот англичанин? Или тебе его шлем не понравился?
   - Мне он, тут, под Усть-Медведицей, что-то не понравился... ему бы его в другом месте носить... Две собаки грызутся - третья не мешайся, знаешь?
   - Ага! Ты, оказывается, против иностранного вмешательства? Но, по-моему, когда за горло берут - рад будешь любой помощи.
   - Ну ты и радуйся, а я бы им на нашу землю и ногой ступить не дозволил!
   - Ты у красных китайцев видел?
   - Ну?
   - Это не все равно? Тоже ведь чужеземная помощь.
   - Это ты зря! Китайцы к красным добровольцами шли.
   - А этих, по-твоему, силою сюда тянули?
   Григорий не нашелся, что ответить, долго ехал молча, мучительно раздумывая, потом сказал, и в голосе его зазвучала нескрываемая досада:
   - Вот вы, ученые люди, всегда так... Скидок наделаете, как зайцы на снегу! Я, брат, чую, что тут ты неправильно гутаришь, а вот припереть тебя не умею... Давай бросив об этом. Не путляй меня, я и без тебя запутанный!
   Копылов обиженно умолк, и больше до самой квартиры они не разговаривали. Один лишь снедаемый любопытством Прохор догнал было их, спросил:
   - Григорий Пантелевич, ваше благородие, скажи на милость, что это такое за животная у кадетов под орудиями? Ухи у них, как у ослов, а остальная справа - натуральная лошадиная. На эту скотину аж глядеть неудобно... Что это за черт, за порода, - объясни, пожалуйста, а то мы под деньги заспорили...
   Минут пять ехал сзади, так и не дождался ответа, отстал и, когда поравнялись с ним остальные ординарцы, шепотом сообщил:
   - Они, ребята, едут молчаком и сами, видать, диву даются и ни черта не знают, откуда такая пакость на белом свете берется...
   XI
   Казачьи сотни четвертый раз вставали из неглубоких окопов и под убийственным пулеметным огнем красных залегали снова. Красноармейские батареи, укрытые лесом левобережья, с самой зари безостановочно обстреливали позиции казаков и накоплявшиеся в ярах резервы.
   Молочно-белые тающие облачка шрапнели вспыхивали над обдонскими высотами. Впереди и позади изломанной линии казачьих окопов пули схватывали бурую пыль.
   К полудню бой разгорелся, и западный ветер далеко по Дону нес гул артиллерийской стрельбы.
   Григорий с наблюдательного пункта повстанческой батареи следил в бинокль за ходом боя. Ему видно было, как, несмотря на потери, перебежками упорно шли в наступление офицерские роты. Когда огонь усиливался, они ложились, окапываясь, и опять бросками передвигались к новому рубежу; а левее, в направлении к монастырю, повстанческая пехота никак не могла подняться. Григорий набросал записку Ермакову, послал ее со связным.
   Через полчаса прискакал распаленный Ермаков. Он спешился возле батарейской коновязи, тяжело дыша, поднялся к окопу наблюдателя.
   - Не могу поднять казаков! Не встают! - еще издали закричал он, размахивая руками. - У нас уж двадцати трех человек как не было! Видал, как красные пулеметами режут?
   - Офицеры идут, а ты своих поднять не можешь? - сквозь зубы процедил Григорий.
   - Да ты погляди, у них на каждый взвод по ручному пулемету да патронов по ноздри, а мы с чем?!
   - Но-но, ты мне не толкуй! Зараз же веди, а то голову сымем!
   Ермаков матерно выругался, сбежал с кургана. Следом за ним пошел Григорий. Он решил сам вести в атаку 2-й пехотный полк.
   Около крайнего орудия, искусно замаскированного ветками боярышника, его задержал командир батареи:
   - Полюбуйся, Григорий Пантелевич, на английскую работу. Сейчас они начнут по мосту бить. Давай подымемся на курганик?
   В бинокль была чуть видна тончайшая полоска понтонного моста, перекинутого через Дон красными саперами. По ней беспрерывным потоком катились подводы.
   Минут через десять английская батарея, расположившаяся за каменистой грядой, в лощине, повела огонь. Четвертым снарядом мост был разрушен почти на середине. Поток подвод приостановился. Видно было, как красноармейцы, суетясь, сбрасывали в Дон разбитые брички и трупы лошадей.
   Тотчас же от правого берега отвалили четыре баркаса с саперами. Но не успели они заделать разрушенный настил на мосту, как английская батарея снова послала пачку снарядов. Один из них разворотил въездную дамбу на левом берегу, второй взметнул возле самого моста зеленый столб воды, и возобновившееся движение по мосту снова приостановилось.
   - А и точно же бьют, сукины сыны! - с восхищением сказал командир батареи. - Теперь они до ночи не дадут им переправляться. Мосту этому не быть живу!
   Григорий, не отнимая от глаз бинокля, спросил:
   - Ну, а ты чего молчишь? Поддержал бы свою пехоту. Ведь вон они, пулеметные гнезда.
   - И рад бы, да ни одного снаряда нету! С полчаса назад кинул последний и заговел.
   - Так чего же ты тут стоишь? Берись на передки и езжай к чертовой матери!
   - Послал к кадетам за снарядами.
   - Не дадут, - решительно сказал Григорий.
   - Раз уж отказали, послал в другой раз. Может, смилуются. Да нам хоть бы десяточка два, чтобы подавить вот эти пулеметы. Шутка дело - двадцать три души наших побили. А еще сколько покладут? Глянь, как они строчат!..
   Григорий перевел взгляд на казачьи окопы - возле них на косогоре пули по-прежнему рыли сухую землю. Там, где ложилась пулеметная очередь, возникала полоска пыли, словно кто-то невидимый молниеносно проводил вдоль окопов серую тающую черту. На всем протяжении казачьи окопы как бы дымились, заштрихованные пылью.
   Теперь Григорий уже не следил за попаданиями английской батареи. Минуту он прислушивался к неумолчной артиллерийской и пулеметной стрельбе, а потом сошел с кургана, догнал Ермакова.
   - Не ходи в атаку до тех пор, пока не получишь от меня приказа. Без артиллерийской поддержки мы их не собьем.
   - А я тебе не это говорил? - укоризненно сказал Ермаков, садясь на своего разгоряченного скачкой и стрельбой коня.
   Григорий провожал глазами бесстрашно скакавшего под выстрелами Ермакова, с тревогой думая: "И чего его черт понес напрямки? Скосят пулеметом! Спустился бы в лощину, по теклине поднялся вверх и за бугром без опаски добрался бы до своих". Ермаков бешеным карьером доскакал до лощины, нырнул в нее и на той стороне не показался. "Значит, понял! Теперь доберется", - облегченно решил Григорий и прилег возле кургана, не спеша свернул цигарку.
   Странное равнодушие овладело им! Нет, не поведет он казаков под пулеметный огонь. Незачем. Пусть идут в атаку офицерские штурмовые роты. Пусть они забирают Усть-Медведицкую. И тут, лежа под курганом, впервые Григорий уклонился от прямого участия в сражении. Не трусость, не боязнь смерти или бесцельных потерь руководили им в этот момент. Недавно он не щадил ни своей жизни, ни жизни вверенных его командованию казаков. А вот сейчас словно что-то сломалось... Еще никогда до этого не чувствовал он с такой предельной ясностью всю никчемность происходившего. Разговор ли с Копыловым или стычка с Фицхелауровым, а может быть, то и другое вместе взятое, было причиной того настроения, которое так неожиданно сложилось у него, но только под огонь он решил больше не идти. Он неясно думал о том, что казаков с большевиками ему не примирить, да и сам в душе не мог примириться, а защищать чуждых по духу, враждебно настроенных к нему людей, всех этих Фицхелауровых, которые глубоко его презирали и которых не менее глубоко презирал он сам, - он тоже больше не хотел и не мог. И снова со всей беспощадностью встали перед ним прежние противоречия. "Нехай воюют. Погляжу со стороны. Как только возьмут у меня дивизию - буду проситься из строя в тыл. С меня хватит!" - думал он и, мысленно вернувшись к спору с Копыловым, поймал себя на том, что ищет оправдания красным. "Китайцы идут к красным с голыми руками, поступают к ним и за хреновое солдатское жалованье каждый день рискуют жизнью. Да и при чем тут жалованье? Какого черта на него можно купить? Разве что в карты проиграть... Стало быть, тут корысти нету, что-то другое... А союзники присылают офицеров, танки, орудия, вон даже мулов и то прислали! А потом будут за все это требовать длинный рубль. Вот она в чем разница! Ну, да мы об этом еще вечером поспорим! Как приеду в штаб, так отзову его в сторону и скажу: а разница-то есть, Копылов, и ты мне голову не морочь!"
   Но поспорить так и не пришлось. Во второй половине дня Копылов поехал к месторасположению 4-го полка, находившегося в резерве, и по пути был убит шальной пулей. Григорий узнал об этом два часа спустя...
   Наутро Усть-Медведицкую с боем заняли части 5-й дивизии генерала Фицхелаурова.
   XII
   Дня через три после отъезда Григория явился в хутор Татарский Митька Коршунов. Приехал он не один, его сопровождали двое сослуживцев по карательному отряду. Один из них был немолодой калмык, родом откуда-то с Маныча, другой - невзрачный казачишка Распопинской станицы. Калмыка Митька презрительно именовал "ходей", а распопинского пропойцу и бестию величал Силантием Петровичем.
   Видно, немалую службу сослужил Митька Войску Донскому, будучи в карательном отряде: за зиму был он произведен в вахмистры, а затем в подхорунжий и в хутор приехал во всей красе новой офицерской формы. Надо думать, что неплохо жилось ему в отступлении, за Донцом; легкий защитный френч так и распирали широченные Митькины плечи, на тугой стоячий воротник набегали жирные складки розовой кожи, сшитые в обтяжку синие диагоналевые штаны с лампасами чуть не лопались сзади... Быть бы Митьке по его наружным достоинствам лейб-гвардии атаманцем, жить бы при дворце и охранять священную особу его императорского величества, если бы не эта окаянная революция. Но Митька и без этого на жизнь не жаловался. Добился и он офицерского чина, да не так, как Григорий Мелехов, рискуя головой и бесшабашно геройствуя. Чтобы выслужиться, в карательном отряде от человека требовались иные качества... А качеств этих у Митьки было хоть отбавляй: не особенно доверяя казакам, он сам водил на распыл заподозренных в большевизме, не брезгал собственноручно, при помощи плети или шомпола, расправляться с дезертирами, а уж по части допроса арестованных - во всем отряде не было ему равного, и сам войсковой старшина Прянишников, пожимая плечами, говорил: "Нет, господа, как хотите, а Коршунова превзойти невозможно! Дракон, а не человек!" И еще одним замечательным свойством отличался Митька: когда карателям арестованного нельзя было расстрелять, а не хотелось выпускать живым из рук, - его присуждали к телесному наказанию розгами и поручали выполнить это Митьке. И он выполнял, да так, что после пятидесяти ударов у наказываемого начиналась безудержная кровавая рвота, а после ста - человека, не ослушивая, уверенно заворачивали в рогожу... Из-под Митькиных рук еще ни один осужденный живым не вставал. Он сам, посмеиваясь, не раз говаривал: "Ежли б мне со всех красных, побитых мною, посымать штаны да юбки - весь хутор Татарский одел бы!".
   Жестокость, свойственная Митькиной натуре с детства, в карательном отряде не только нашла себе достойное применение, но и, ничем не будучи взнуздываема, чудовищно возросла. Соприкасаясь по роду своей службы со всеми стекавшимися в отряд подонками офицерства, - с кокаинистами, насильниками, грабителями и прочими интеллигентными мерзавцами, - Митька охотно, с крестьянской старательностью, усваивал все то, чему они его в своей ненависти к красным учили, и без особого труда превосходил учителей. Там, где уставший от крови и чужих страданий неврастеник-офицер не выдерживал, - Митька только щурил свои желтые, мелкой искрой крапленные глаза и дело доводил до конца.
   Таким стал Митька, попав в казачьей части на легкие хлеба - в карательный отряд войскового старшины Прянишникова.
   Появившись в хуторе, он, важничая и еле отвечая на поклоны встречавшихся баб, шагом проехал к своему куреню. Возле полуобгоревших, задымленных ворот спешился, отдал поводья калмыку, широко расставляя ноги, прошел во двор. Сопровождаемый Силантием, молча обошел вокруг фундамента, кончиком плети потрогал слившийся во время пожара, отсвечивающий бирюзой комок стекла, сказал охрипшим от волнения голосом:
   - Сожгли... А курень был богатый! Первый в хуторе. Наш хуторной сжег. Мишка Кошевой. Он же и деда убил. Так-то, Силантий Петров, пришлось проведать родимую пепелищу...
   - А с этих Кошевых есть кто дома? - с живостью спросил тот.
   - Должно быть, есть. Да м-ы повидаемся с ними... А зараз поедем к нашим сватам.
   По дороге к Мелеховым Митька спросил у встретившейся снохи Богатыревых:
   - Мамаша моя вернулась из-за Дону?
   - Кубыть, не вернулась ишо, Митрий Мироныч.
   - А сват Мелехов дома?
   - Старик-то?
   - Да.
   - Старик дома, словом - вся семья дома, опричь Григория. Петра-то убили зимой, слыхал?
   Митька кивнул головой и тронул коня рысью.
   Он ехал по безлюдной улице, и в желтых кошачьих глазах его, пресыщенных и холодных, не было и следа недавней взволнованной живости. Подъезжая к мелеховскому базу и ни к кому из спутников не обращаясь в отдельности, негромко сказал:
   - Так-то встречает родимый хутор! Пообедать и то надо к родне ехать... Ну-ну, ишо потягаемся!..
   Пантелей Прокофьевич ладил под сараем лобогрейку. Завидев конных и признав среди них Коршунова, пошел к воротам.
   - Милости просим, - радушно сказал он, открывая калитку. - Гостям рады! С прибытием!
   - Здравствуй, сват! Живой-здоровый?
   - Слава богу, покуда ничего. Да ты, никак, уж в офицерах ходишь?
   - А ты думал, одним твоим сынам белые погоны носить? - самодовольно сказал Митька, подавая старику длинную жилистую руку.
   - Мои до них не дюже охочи были, - с улыбкой ответил Пантелей Прокофьевич и пошел вперед, чтобы указать место, куда поставить лошадей.
   Хлебосольная Ильинична накормила гостей обедом, а уж потом начались разговоры. Митька подробно выспрашивал обо всем касающемся его семьи и был молчалив и ничем не выказывал ни гнева, ни печали. Будто мимоходом спросил, остался ли в хуторе кто из семейства Мишки Кошевого, и, узнав, что дома осталась Мишкина мать с детьми, коротко и незаметно для других подмигнул Силантию.
   Гости вскоре засобирались. Провожая их, Пантелей Прокофьевич спросил:
   - Долго думаешь прогостить в хуторе?
   - Да так дня два-три.
   - Матерю-то повидаешь?
   - А это как прийдется.
   - Ну, а зараз далеко отъезжаешь?
   - Так... Повидать кое-кого из хуторных. Мы скоро прибудем.
   Митька со своими спутниками не успел еще вернуться к Мелеховым, а уж по хутору покатилась молва: "Коршунов с калмыками приехал, всю семью Кошевого вырезали!"
   Ничего не слышавший Пантелей Прокофьевич только что пришел из кузницы с косогоном и снова собрался было налаживать лобогрейку, но его позвала Ильинична:
   - Поди-ка сюда, Прокофич! Да попроворней!
   В голосе старухи прозвучали нотки нескрываемой тревоги, и удивленный Пантелей Прокофьевич тотчас направился в хату.
   Заплаканная, бледная Наталья стояла у печки. Ильинична указала глазами на Аникушкину жену, глухо спросила:
   - Слыхал новость, старик?
   "Ох, с Григорием что-то... Сохрани и помилуй!" - опалила Пантелея Прокофьевича догадка. Он побледнел и, в страхе и ярости оттого, что никто ничего не говорит, крикнул:
   - Скорей выкладывайте, будь вы прокляты!.. Ну, что случилось? С Григорием?.. - И, словно обессилевший от крика, опустился на лавку, поглаживая трясущиеся ноги.
   Дуняшка первая сообразила, что отец боится черных вестей о Григории, поспешно сказала:
   - Нет, батенька, это не об Грише весть. Митрий Кошевых побил.
   - Как, то есть, побил? - У Пантелея Прокофьевича разом отлегло от сердца, и, еще не понимая смысла сказанных Дуняшкой слов, он снова переспросил: - Кошевых? Митрий?
   Аникушкина жена, прибежавшая с новостями, сбиваясь, начала рассказывать:
   - Ходила я, дяденька, телка искать и вот иду мимо Кошевых, а Митрий и с ним ишо двое служивых подъехали к базу и пошли в дома. Я и думаю: телок дальше ветряка не уйдет - очередь пасть телят была...
   - Да на черта мне твой телок! - гневно прервал Пантелей Прокофьевич.
   - ...И пошли они в дома, - захлебываясь, продолжала баба, - а я стою, жду. "Не с добром, думаю, они сюда приехали". И начался там крик, и слышно - бьют. Испугалась я до смерти, хотела бечь, да только отошла от плетня, слышу - топочут сзади; оглянулась, а это Митрий ваш накинул старухе оборку на шею и волокет ее по земле, чисто как собаку, прости господи! Подтянул ее к сараю, она, сердешная, и голосу не отдает, должно, уж без памяти была; калмык, какой с ним был, сигнул на переруб... Гляжу - Митрий конец оборки ему кинул и шумит: "Подтяни и завязывай узлом!" Ох, страсти я натерпелась! На моих глазах и задушили бедную старуху, а после вскочили на коней и поехали по проулку, должно, к правлению. В хату-то я побоялась идти... А видала, как из сенцев, прямо из-под дверей, кровь на приступки текла. Не дай и не приведи господи ишо раз такую страсть видать!
   - Хороших гостей нам бог послал! - выжидающе глядя на старика, сказала Ильинична.
   Пантелей Прокофьевич в страшном волнении выслушал рассказ и, не сказав ни слова, сейчас же вышел в сени.
   Вскоре возле ворот показался Митька со своими подручными. Пантелей Прокофьевич проворно захромал им навстречу.
   - Постой-ка! - крикнул он еще издали. - Не вводи коней на баз!
   - Что такое, сваток? - удивленно спросил Митька.
   - Поворачивай обратно! - Пантелей Прокофьевич подошел вплотную и, глядя в желтые мерцающие Митькины глаза, твердо сказал: - Не гневайся, сват, но я не хочу, чтобы ты был в моем курене. Лучше подобру уезжай, куда знаешь.
   - А-а-а... - понимающе протянул Митька и побледнел. - Выгоняешь, стало быть?..
   - Не хочу, чтобы ты поганил мой дом! - решительно повторил старик. - И больше чтоб и нога твоя ко мне не ступала. Нам, Мелеховым, палачи не сродни, так-то!
   - Понятно! Только больно уж ты жалостлив, сваток!
   - Ну уж ты, должно, милосердия не поимеешь, коли баб да детишков начал казнить! Ох, Митрий, негожее у тебя рукомесло... Не возрадовался бы твой покойный отец, глядючи на тебя!
   - А ты, старый дурак, хотел бы, чтобы я с ними цацкался? Батю убили, деда убили, а я бы с ними христосовался? Иди ты - знаешь куда?.. - Митька яростно дернул повод, вывел коня за калитку.
   - Не ругайся, Митрий, ты мне в сыны гож. И делить нам с тобой нечего, езжай с богом!
   Все больше и больше бледнея, грозя плетью, Митька глухо покрикивал:
   - Ты не вводи меня в грех, не вводи! Наталью жалко, а то бы я тебя, милостивца... Знаю вас! Вижу наскрозь, каким вы духом дышите! За Донец в отступ не пошли? Красным передались? То-то!.. Всех бы вас надо, сукиных сынов, как Кошевых, перевесть! Поехали, ребята! Ну, хромой кобель, гляди не попадайся мне! Из моей горсти не высигнешь! А хлеб-соль твою я тебе попомню! Я такую родню тоже намахивал!..
   Пантелей Прокофьевич дрожащими руками запер калитку на засов, захромал в дом.
   - Выгнал твоего братца, - сказал он, не глядя на Наталью.
   Наталья промолчала, хотя в душе она и была согласна с поступками свекра, а Ильинична быстро перекрестилась и обрадованно сказала:
   - И слава богу: унесла нелегкая! Извиняй на худом слове, Натальюшка, но Митька ваш оказался истым супостатом! И службу-то себе такую нашел: нет чтобы, как и другие казаки, в верных частях служить, а он - вишь! поступил в казнительный отряд! Да разве ж это казацкое дело - казнителем быть, старух вешать да детишков безвинных шашками рубить?! Да разве они за Мишку своего ответчики? Этак и нас с тобой и Мишатку с Полюшкой за Гришу красные могли бы порубить, а ить не порубили же, поимели милость? Нет, оборони господь, я с этим несогласная!
   - Я за брата и не стою, маманя... - только и сказала Наталья, кончиком платка вытирая слезы.
   Митька уехал из хутора в этот же день. Слышно было, будто пристал он к своему карательному отряду где-то около Каргинской и вместе с отрядом отправился наводить порядки в украинских слободах Донецкого округа, население которых было повинно в том, что участвовало в подавлении Верхнедонского восстания.
   После его отъезда с неделю шли по хутору толки. Большинство осуждало самосудную расправу над семьей Кошевого. На общественные средства похоронили убитых; хатенку Кошевых хотели было продать, но покупателей не нашлось. По приказу хуторского атамана ставни накрест забили досками, и долго еще ребятишки боялись играть около страшного места, а старики и старухи, проходя мимо выморочной хатенки, крестились и поминали за упокой души убиенных.
   Потом наступил степной покос, и недавние события забылись.
   Хутор по-прежнему жил в работе, и слухах о фронте. Те из хозяев, у которых уцелел рабочий скот, кряхтели и поругивались, поставляя обывательские подводы. Почти каждый день приходилось отрывать быков и лошадей от работы и посылать в станицу. Выпрягая из косилок лошадей, не один раз недобрым словом поминали старики затянувшуюся войну. Но снаряды, патроны, мотки колючей проволоки, продовольствие надо было подвозить к фронту. И везли. А тут, как назло, установились такие погожие дни, что только бы косить да грести подоспевшую, на редкость кормовитую траву.
   Пантелей Прокофьевич готовился к покосу и крепко досадовал на Дарью. Повезла она на паре быков патроны, с перевалочного пункта должна была возвратиться, но прошла неделя, а о ней и слуха не было; без пары же старых, самых надежных быков в степи нечего было и делать.
   По сути, не надо бы посылать Дарью... Пантелей Прокофьевич скрепя сердце доверил ей быков, зная, как охоча она до веселого времяпровождения и как нерадива в уходе за скотом, но, кроме нее, никого не нашлось. Дуняшку нельзя было послать, потому что не девичье дело ехать с чужими казаками в дальнюю дорогу; у Натальи - малые дети; не самому же старику было везти эти проклятые патроны? А Дарья с охотой вызвалась ехать. Она и раньше с большим удовольствием ездила всюду: на мельницу ли, на просорушку или еще по какой-либо хозяйской надобности, и все лишь потому, что вне дома чувствовала себя несравненно свободнее. Ей каждая поездка приносила развлечение и радость. Вырвавшись из-под свекровьиного присмотра, она могла и с бабами досыта посудачить, и - как она говаривала - "на ходу любовь покрутить" с каким-нибудь приглянувшимся ей расторопным казачком: А дома и после смерти Петра строгая Ильинична не давала ей воли, как будто Дарья, изменявшая живому мужу, обязана была соблюдать верность мертвому.
   Знал Пантелей Прокофьевич, что не будет за быками хозяйского догляда, но делать было нечего, - снарядил в поездку старшую сноху. Снарядить-то снарядил, да и прожил всю неделю в великой тревоге и душевном беспокойстве. "Луснули мои бычки!" - не раз думал он, просыпаясь среди ночи, тяжело вздыхая.
   Дарья приехала на одиннадцатые сутки утром. Пантелей Прокофьевич только что вернулся с поля. Он косил в супряге с Аникушкиной женой и, оставив ее и Дуняшку в степи, приехал в хутор за водой и харчами. Старики и Наталья завтракали, когда мимо окон - со знакомым перестуком - загремели колеса брички. Наталья проворно подбежала к окну, увидела закутанную по самые глаза Дарью, вводившую усталых, исхудавших быков.
   - Она, что ли? - спросил старик, давясь непрожеванным куском.
   - Дарья!
   - Не чаял и увидать быков! Ну, слава тебе господи! Хлюстанка проклятая! Насилу-то прибилась к базу... - забормотал старик, крестясь и сыто рыгая.
   Разналыгав быков, Дарья вошла в кухню, положила у порога вчетверо сложенное рядно, поздоровалась с домашними.
   - А то чего ж, милая моя! Ты бы ишо неделю ездила! - с сердцем сказал Пантелей Прокофьевич, исподлобья глянув на Дарью и не отвечая на приветствие.
   - Ехали бы сами! - огрызнулась та, снимая с головы пропыленный платок.
   - Чего ж так долго ездила? - вступила в разговор Ильинична, чтобы сгладить неприязненность встречи.
   - Не пускали, того и долго.