- А черт тебя знает. Я за тебя отвечать не хочу.
   - До чего же ты сволочной стал, Михаил! - сказал Григорий, не без удивления разглядывая посуровевшее лицо бывшего друга.
   - Ты меня не сволочи! Я к этому не привык... - Михаил перевел дух и повысил голос: - Эти, знаешь, офицерские повадки бросать надо! Отправляйся завтра же, а ежли добром не пойдешь - погоню под конвоем. Понятно?
   - Теперь все понятно... - Григорий с ненавистью посмотрел в спину уходившему Михаилу, не раздеваясь лег на кровать.
   Что ж, все произошло так, как и должно было произойти. И почему его, Григория, должны были встречать по-иному? Почему, собственно, он думал, что кратковременная честная служба в Красной Армии покроет все его прошлые грехи? И, может быть, Михаил прав, когда говорит, что не все прощается и что надо платить за старые долги сполна?
   ...Григорий видел во сне широкую степь, развернутый, приготовившийся к атаке полк. Уже, откуда-то издалека неслось протяжное: "Эскадро-о-он..." когда он вспомнил, что у седла отпущены подпруги. С силой ступил на левое стремя - седло поползло под ним... Охваченный стыдом и ужасом, он прыгнул с коня, чтобы затянуть подпруги, и в это время услышал мгновенно возникший и уже стремительно удалявшийся грохот конских копыт.
   Полк пошел в атаку без него...
   Григорий заворочался и, просыпаясь, услышал свой хриплый стон.
   За окном чуть брезжил рассвет. Наверное, ветер ночью открыл ставню - и сквозь запушенное изморозью стекло был виден зеленый искрящийся круг ущербленного месяца. Ощупью Григорий нашел кисет, закурил. Все еще гулко и часто сдваивало сердце. Он лег на спину, улыбнулся: "Приснится же такая чертовщина! Не довелось сразиться..." Не думал он в этот предрассветный час, что еще не раз придется ему ходить в атаку и во сне и наяву.
   VII
   Дуняшка поднялась рано - надо было доить корову. В кухне осторожно ходил, покашливал Григорий. Прикрыв детишек одеялом, Дуняшка проворно оделась, вошла в кухню. Григорий застегивал шинель.
   - Вы куда это спозаранок собрались, братушка?
   - Пройдусь по хутору, погляжу.
   - Позавтракали бы - тогда...
   - Не хочу, голова болит.
   - К завтраку вернетесь? Я зараз печь затоплю.
   - Меня нечего ждать, я не скоро прийду.
   Григорий вышел на улицу. К утру слегка оттаяло. Ветер дул с юга влажный и теплый. На каблуки сапог прилипал перемешанный с землею снег. Медленно шагая к центру хутора, Григорий внимательно, словно в чужой местности, разглядывал знакомые с детства дома и сараи. На площади чернели обуглившиеся развалины купеческих домов и лавок, сожженных Кошевым в прошлом году, полуразрушенная церковная ограда зияла проломами. "Кирпич на печки понадобился", - равнодушно подумал Григорий. Церковь стояла по-прежнему маленькая, вросшая в землю. Давно не крашенная крыша ее золотилась ржавчиной, стены пестрели бурыми подтеками, а там, где отвалилась штукатурка, - ярко и свежо краснел обнаженный кирпич.
   На улицах было безлюдно. Две или три заспанные бабы повстречались Григорию неподалеку от колодца. Они молча, как чужому, кланялись Григорию и только тогда, когда он проходил мимо, останавливались и подолгу глядели ему вслед.
   "Надо на могилки сходить, проведать мать и Наталью, - подумал Григорий и свернул в проулок по дороге к кладбищу, но, пройдя немного, остановился. И без того тяжело и смутно было у него на сердце. - Как-нибудь в другой раз схожу, - решил он, направляясь к Прохору. - Им-то теперь все равно приду или не приду. Им там покойно теперь. Все кончено. Могилки присыпало снежком. А земля, наверно, холодная там, в глубине... Вот и отжили - да как скоро, как во сне. Лежат все вместе, рядом: и жена, и мать, и Петро с Дарьей... Всей семьей перешли туда и лежат рядом. Им хорошо, а отец - один в чужой стороне. Скучно ему там среди чужих..." Григорий уже не смотрел по сторонам, шел, глядя под ноги на белый, слегка увлажненный оттепелью и очень мягкий снежок, настолько мягкий, что он даже не ощущался под ногами и почти не скрипел.
   Потом Григорий стал думать о детях. Какие-то они стали не по летам сдержанные, молчаливые, не такие, какими были при матери. Слишком много отняла у них смерть. Они напуганы. Почему Полюшка вчера заплакала, когда увидела его? Дети не плачут при встрече, это на них непохоже. О чем она подумала? И почему в глазах ее мелькнул испуг, когда он взял ее на руки? Может быть, она все время думала, что отца нет в живых и он никогда больше не вернется, а потом, увидев его, испугалась? Во всяком случае, он, Григорий, ни в чем не виноват перед ними. Надо только сказать Аксинье, чтобы она жалела их и всячески старалась заменить им мать... Пожалуй, они привяжутся к мачехе. Она ласковая, добрая баба. Из любви к нему она будет любить и детей.
   Об этом тоже тяжело и горько было думать. Все это было не так-то просто. Вся жизнь оказалась вовсе не такой простой, какой она представлялась ему недавно. В глупой, ребячьей наивности он предполагал, что достаточно вернуться домой, сменить шинель на зипун, и все пойдет как по-писаному: никто ему слова не скажет, никто не упрекнет, все устроится само собой, и будет он жить да поживать мирным хлеборобом и примерным семьянином. Нет, не так это просто выглядит на самом деле.
   Григорий осторожно открыл повисшую на одной петле калитку зыковского база. Прохор в растоптанных круглых валенках, в надвинутом по самые брови треухе шел к крыльцу, беспечно помахивая порожним дойным ведром. Белые капли молока невидимо сеялись по снегу.
   - Здорово ночевали, товарищ командир!
   - Слава богу.
   - Опохмелиться бы надо, а то голова пустая, как вот это ведро.
   - Опохмелиться - дело стоящее, а почему ведро пустое? Сам, что ли, корову доил?
   Прохор кивком головы сдвинул треух на затылок, и только тогда Григорий увидел необычайно мрачное лицо Друга.
   - А то черт, что ли, мне ее будет доить? Ну, я ей, проклятой бабе, надоил. Как бы животом она не захворала от моего удоя!.. - Прохор остервенело швырнул ведро, коротко сказал: - Пойдем в хату.
   - А жена? - нерешительно спросил Григорий.
   - Черти с квасом ее съели! Ни свет ни заря сгреблась и поехала в Кружилинский за терном. Пришел от вас, и взялась она за меня! Читала-читала разные акафисты, потом как вскочит: "Поеду за терном! Нынче Максаевы снохи едут, и я поеду!" - "Езжай, думаю, хоть за грушами, скатертью тебе дорога!" Встал, затопил печь, пошел корову доить. Ну и надоил. Ты думаешь, одной рукой способно такие дела делать?
   - Позвал бы какую-нибудь бабу, чудак!
   - Чудак баран, он до покрова матку сосет, а я сроду чудаком не был. Думалось - сам управлюсь! Ну, и управился. Уж я под этой коровой лазил-лазил на ракушках, а она, треклятая, не стоит, ногами сучит. Я и треух снял, чтобы не пужать ее, - один толк. Рубаха на мне взмокла, пока подоил ее, и только руку протянул, ведро из-под нее брать, - как она даст ногой! Ведро - на один бок, - я на другой. Вот и надоил. Это не корова, а черт с рогами! Плюнул ей в морду и пошел. Я и без молока проживу. Будем похмеляться?
   - А есть?
   - Одна бутылка. Заклятая.
   - Ну, и хватит.
   - Проходи, гостем будешь. Яишню сжарить? Я это в один миг.
   Григорий нарезал сала, помог хозяину развести на загнетке огонь. Они молча смотрели, как шипят, подтаивают и скользят по сковородке кусочки розового сала. Потом Прохор вытащил из-за божницы запыленную бутылку.
   - От бабы хороню там секретные дела, - коротко пояснил он.
   Закусывали они в маленькой, жарко натопленной горнице, пили и вполголоса разговаривали.
   С кем же как не с Прохором мог поделиться Григорий своими самыми сокровенными думами? Он сидел за столом, широко расставив длинные мускулистые ноги, хриповатый басок его звучал приглушенно:
   - ...И в армии и всю дорогу думал, как буду возле земли жить, отдохну в семье от всей этой чертовщины. Шутка дело - восьмой год с коня не слазил! Во сне и то чуть не каждую ночь вся эта красота снится: то ты убиваешь, то тебя убивают... Только, видно, Прохор, не выйдет по-моему... Видно, другим, не мне прийдется пахать землю, ухаживать за ней...
   - Говорил с Михаилом вчера?
   - Как меду напился.
   - Чего же он?
   Григорий крестом сложил пальцы.
   - Вот на нашу дружбу. За службу белым попрекает, думает, что зло таю на новую власть, нож держу против нее за пазухой. Боится, что восстание буду подымать, а на черта мне это нужно - он и сам, дурак, не знает.
   - Он и мне это говорил.
   Григорий невесело усмехнулся.
   - Один хохол на Украине, как шли на Польшу, просил у нас оружия для обороны села. Банды их одолевали, грабили, скотину резали. Командир полка - при мне разговор был - и говорит: "Вам дай оружие, а вы сами в банду пойдете". А хохол смеется, говорит: "Вы, товарищ, только вооружите нас, а тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село". Вот и я зараз вроде этого хохла думаю: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить - лучше было бы. По мне они одной цены - что, скажем, свояк мой Митька Коршунов, что Михаил Кошевой. Он думает, что такой уж я белым приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный, как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться в бою с корниловским офицером - полковничек такой шустрый, усики подбритые по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, - так я его с таким усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной фуражки осталось на бедном полковничке... и белая офицерская кокарда улетела... Вот и вся моя приверженность! Они мне тоже насолили достаточно. Кровью заработал этот проклятый офицерский чин, а промежду офицеров был как белая ворона. Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку гребовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! Да чтоб я ихнюю власть опять устанавливал? Генералов Фицхелауровых приглашал? Я это дело опробовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал!
   Макая в горячее сало хлеб, Прохор сказал:
   - Никакого восстания не будет. Первое дело - казаков вовсе на-мале осталось, а какие уцелели - они тоже грамотные стали. Крови братушкам пустили порядком, и они такие смирные да умные стали, что их зараз к восстанию и на аркане не притянешь. А тут ишо наголодался народ по мирной жизни. Ты поглядел бы, как это лето все работали: сенов понавалили скирды, хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют, как, скажи, каждый сто годов прожить собирается! Нет, об восстании и гутарить нечего. Глупой это разговор. Хотя чума их знает, чего они, казачки, удумать могут...
   - А чего же они удумать могут? Ты это к чему?
   - Соседи-то наши удумали же...
   - Ну?
   - Вот тебе и ну. Восстание в Воронежской губернии, где-то за Богучаром, поднялось.
   - Брехня это!
   - Какая там брехня, вчера сказал знакомый милиционер. Их как будто туда направлять собираются.
   - В каком самое месте?
   - В Монастырщине, в Сухом Донце, в Пасеке, в Старой и Новой Калитвеи и ишо где-то там. Восстание, говорит, огромадное.
   - Чего же ты вчера об этом не сказал, гусь щипаный?
   - Не схотел при Михаиле говорить, да и приятности мало об таких делах толковать. Век бы не слыхать про такие штуки, - с неудовольствием ответил Прохор.
   Григорий помрачнел. После долгого раздумья сказал:
   - Это плохая новость.
   - Она тебя не касается. Нехай хохлы думают. Набьют им зады до болятки, тогда узнают, как восставать. А нам с тобой это вовсе ни к чему. Мне за них нисколько не больно.
   - Мне теперь будет трудновато.
   - Чем это?
   - Как - чем? Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я бывший офицер да ишо повстанец... Понятно тебе?
   Прохор перестал жевать, задумался. Такая мысль ему не приходила в голову. Оглушенный хмелем, он думал медленно и туговато.
   - При чем же ты тут, Пантелевич? - недоуменно спросил он.
   Григорий досадливо поморщился, промолчал. Новостью он был явно встревожен. Прохор протянул было ему стакан, но он отстранил руку хозяина, решительно сказал:
   - Больше не пью.
   - А может, ишо по одной протянем? Пей, Григорий Пантелевич, пока почернеешь. От этой развеселой жизни только самогонку и глушить.
   - Черней уж ты один. И так голова дурная, а от нее и вовсе загубишься. Мне нынче в Вешки идти, регистрироваться.
   Прохор пристально посмотрел на него. Опаленное солнцем и ветрами лицо Григория горело густым, бурым румянцем, лишь у самых корней зачесанных назад волос кожа светилась матовой белизной. Он был спокоен, этот видавший виды служивый, с которым война и невзгоды сроднили Прохора. Слегка припухшие глаза его смотрели хмуро, с суровой усталостью.
   - Не боишься, что это самое... что посадят? - спросил Прохор.
   Григорий оживился:
   - Как раз этого-то, парень, и боюсь! Сроду не сидел и боюсь тюрьмы хуже смерти. А видно, прийдется и этого добра опробовать.
   - Зря ты домой шел, - с сожалением сказал Прохор.
   - А куда же мне было деваться?
   - Прислонился бы где-нибудь в городе, переждал, пока утрясется эта живуха, а тогда и шел бы.
   Григорий махнул рукой, засмеялся:
   - Это не по мне! Ждать да догонять - самое постылое дело. Куда же я от детей пошел бы?
   - Тоже, сказал! Жили же они без тебя? Потом забрал бы их и свою любезную. Да, забыл тебе сказать! Хозяева твои, у каких ты перед войной с Аксиньей проживал, преставились обое.
   - Листницкие?
   - Они самые. Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским, ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия.
   - Ну и черт с ними, - равнодушно сказал Григорий. - Жалко добрых людей, какие пропали, а об этих горевать некому. - Он встал, надел шинель и, уже держась за дверную скобу, раздумчиво заговорил: - Хотя черт его знает, такому, как молодой Листницкий или как наш Кошевой, я всегда завидовал... Им с самого начала все было ясное, а мне и до се все неясное. У них, у обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по вилюжкам, как пьяный качаюсь... От белых отбился, к красным не пристал, так и плаваю, как навоз в проруби... Видишь, Прохор, мне, конечно, надо бы в Красной Армии быть до конца, может; тогда и обошлось бы для меня все по-хорошему. И я сначала - ты же знаешь это - с великой душой служил Советской власти, а потом все это поломалось... У белых, у командования ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак - какая я им родня? Не верили они мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: "Э-э, сволочь, беляк, офицер казачий, как бы он нас не подвел". Приметил я это дело, и сразу у меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия уже терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается. И лучше, что меня демобилизовали. Все к концу ближе. - Он глухо откашлялся, помолчал и, не оглядываясь на Прохора, уже другим голосом сказал: - Спасибо за угощение. Пошел я. Бывай здоров. К вечеру, ежели вернусь, зайду. Бутылку прибери, а то жена приедет - сковородник об твою спину обломает.
   Прохор проводил его до крыльца, в сенях шепнул:
   - Ох, Пантелевич, гляди, как бы тебя там не примкнули.
   - Погляжу, - сдержанно ответил Григорий.
   Не заходя домой, он спустился к Дону, отвязал у пристани чей-то баркас, пригоршнями вычерпал из него воду, потом выломал из плетня кол, пробил лед в окраинцах и поехал на ту сторону.
   По Дону катились на запад темно-зеленые, вспененные ветром волны. В тиховодье у берегов они обламывали хрупкий прозрачный ледок, раскачивали зеленые пряди тины-шелковицы. Над берегом стоял хрустальный звон бьющихся льдинок, мягко шуршала омываемая водой прибрежная галька, а на середине реки, там, где течение было стремительно и ровно, Григорий слышал только глухие всплески и клекот волн, толпившихся у левого борта баркаса, да низкий, басовитый, неумолчный гул ветра в обдонском лесу.
   До половины вытащив баркас на берег, Григорий присел, снял сапоги, тщательно перемотал портянки, чтобы легче было идти.
   К полудню он пришел в Вешенскую.
   В окружном военном комиссариате было многолюдно и шумно. Резко дребезжали телефонные звонки, хлопали двери, входили и выходили вооруженные люди, из комнат доносилась сухая дробь пишущих машинок. В коридоре десятка два красноармейцев, окружив небольшого человека, одетого в сборчатый романовский полушубок, что-то наперебой говорили и раскатисто смеялись. Из дальней комнаты, когда Григорий проходил по коридору, двое красноармейцев выкатили станковый пулемет. Колесики его мягко постукивали по выщербленному деревянному полу. Один из пулеметчиков, упитанный и рослый, шутливо покрикивал: "А ну сторонись, штрафная рота, а то задавлю!"
   "Видно, и на самом деле собираются выступать на восстание", - подумал Григорий.
   Его задержали на регистрации недолго. Поспешно отметив удостоверение, секретарь военкомата сказал:
   - Зайдите в политбюро [здесь: название окружных или уездных органов ЧК в 1920-1921 гг.] при Дончека. Вам, как бывшему офицеру, надлежит взяться у них на учет.
   - Слушаю. - Григорий откозырял, ничем не выдав охватившего его волнения.
   На площади он остановился в раздумье. Надо было идти в политбюро, но все существо его мучительно сопротивлялось этому. "Посадят!" - говорил ему внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения. Он стоял около школьного забора, незрячими глазами смотрел на унавоженную землю и уже видел себя со связанными руками, спускающегося по грязной лестнице в подвал, и - человека сзади, твердо сжимающего шершавую рукоятку нагана. Григорий сжал кулаки, посмотрел на вздувшиеся синие вены. И эти руки свяжут? Вся кровь бросилась ему в лицо. Нет, сегодня он не пойдет туда! Завтра - пожалуйста, а сегодня он сходит в хутор, проживет этот день с детьми, увидит Аксинью и утром вернется в Вешенскую. Черт с ней, с ногой, которая побаливает при ходьбе. Он только на один день сходит домой - и вернется сюда, непременно вернется. Завтра будь что будет, а сегодня нет!
   - А-а, Мелехов! Сколько лет, сколько зим...
   Григорий повернулся. К нему подходил Яков Фомин - однополчанин Петра, бывший командир мятежного 28-го полка Донской армии.
   Это был уже не тот Фомин, нескладный и небрежно одетый атаманец, каким его некогда знавал Григорий. За два года он разительно изменился: на нем ловко сидела хорошо подогнанная кавалерийская шинель, холеные русые усы были лихо закручены, и во всей фигуре, в подчеркнуто бравой походке, в самодовольной улыбке сквозило сознание собственного превосходства и отличия.
   - Какими судьбами к нам? - спросил он, пожимая руку Григория, засматривая в глаза ему своими широко поставленными голубыми глазами.
   - Демобилизован. В военкомат заходил...
   - Давно прибыл?
   - Вчера.
   - Часто вспоминаю братана твоего Петра Пантелевича. Хороший был казак, а погиб зря... Мы же с ним темные [здесь: в смысле закадычные] друзья были. Не надо было вам, Мелехов, восставать в прошлом году. Ошибку вы понесли!
   Что-нибудь нужно было говорить, и Григорий сказал:
   - Да. Ошиблись казаки...
   - Ты в какой части был?
   - В Первой Конной.
   - Кем?
   - Командиром эскадрона.
   - Вот как! Я тоже зараз командую эскадроном. Тут же у нас, в Вешенской, свой караульный эскадрон. - Он глянул по сторонам и, понизив голос, предложил: - Вот что, пойдем-ка пройдемся, проводишь меня трошки, а то тут народ слоняется, не дадут нам потолковать.
   Они пошли по улице. Фомин, искоса посматривая на Григория, спросил:
   - Думаешь дома жить?
   - А где же мне жить? Дома.
   - Хозяйствовать?
   - Да.
   Фомин сожалеюще покачал головой и вздохнул:
   - Плохое время ты, Мелехов, выбрал, ох, плохое... Не надо бы тебе домой являться ишо год, два.
   - Почему?
   Взяв Григория под локоть, слегка наклонившись, Фомин шепнул:
   - Тревожно в округе. Казаки дюже недовольные продразверсткой. В Богучарском уезде восстание. Нынче выступаем на подавление. Лучше бы тебе, парень, смыться отсюда, да поживее. С Петром друзья мы были большие, поэтому и даю тебе такой совет: уходи!
   - Мне уходить некуда.
   - Ну, гляди! Я к тому это говорю, что политбюро офицеров зачинают арестовывать. За эту неделю трех подхорунжих с Дударевки привезли, одного с Решетовки, а с энтой стороны Дона их пачками везут, да и простых, нечиненых, казаков начинают щупать. Угадывай сам, Григорий Пантелевич.
   - За совет спасибо, но только никуда я не пойду, - упрямо сказал Григорий.
   - Это уж твое дело.
   Фомин заговорил о положении в округе, о своих взаимоотношениях с окружным начальством и с окрвоенкомом Шахаевым. Занятый своими мыслями, Григорий слушал его невнимательно. Они прошли три квартала, и Фомин приостановился.
   - Мне надо зайти в одно место. Пока. - Приложив руку к кубанке, он холодно попрощался с Григорием, пошел по переулку, поскрипывая новыми наплечными ремнями, прямой и до смешного важный.
   Григорий проводил его взглядом и повернул обратно. Поднимаясь по каменным ступенькам двухэтажного здания политбюро, он думал: "Кончать так поскорее, нечего тянуть! Умел, Григорий, шкодить - умей и ответ держать!"
   VIII
   Часам к восьми утра Аксинья загребла жар в печи, присела на лавку, вытирая завеской раскрасневшееся, потное лицо. Она встала еще до рассвета, чтобы пораньше освободиться от стряпни, - наварила лапши с курицей, напекла блинов, вареники обильно залила каймаком, поставила зажаривать; она знала - Григорий любит зажаренные вареники, и готовила праздничный обед в надежде, что возлюбленный будет обедать у нее.
   Ей очень хотелось под каким-нибудь предлогом пойти к Мелеховым, побыть там хоть минутку, хоть одним глазком взглянуть на Григория. Просто немыслимо было думать, что он тут, рядом, и не видеть его. Но она все же пересилила это желание, не пошла. Не девчонка же она, в самом деле. В ее возрасте незачем поступать легкомысленно.
   Она тщательнее, чем всегда, вымыла руки и лицо, надела чистую рубашку и новую, с прошивкой нижнюю юбку. У открытого сундука долго стояла в раздумье - что же все-таки надеть? Неудобно было в будничный день наряжаться, но и не хотелось оставаться в простом, рабочем платье. Не зная, на чем остановить свой выбор, Аксинья хмурилась, небрежно перебирала выглаженные юбки. Наконец, она решительно взяла темно-синюю юбку и почти неприношенную голубую кофточку, отделанную черным кружевом. Это было лучшее, что она имела. В конце концов не все ли равно, что подумают о ней соседи? Пусть для них сегодня - будни, зато для нее - праздник. Она торопливо принарядилась, подошла к зеркалу. Легкая удивленная улыбка скользнула по ее губам: чьи-то молодые, с огоньком, глаза смотрели на нее пытливо и весело. Аксинья внимательно, строго рассматривала свое лицо, потом с облегчением вздохнула. Нет, не отцвела еще ее красота! Еще не один казак остановится при встрече и проводит ее ошалелыми глазами!
   Оправляя перед зеркалом юбку, она вслух сказала: "Ну, Григорий Пантелевич, держись!.." - и, чувствуя, что краснеет, засмеялась тихим, приглушенным смехом. Однако все это не помешало ей найти на висках несколько седых волос и выдернуть их. Григорий не должен был видеть ничего такого, что напоминало бы ему об ее возрасте. Для него она хотела быть такой же молодой, как семь лет назад.
   До обеда она кое-как высидела дома, но потом не выдержала и, накинув на плечи белый, козьего пуха платок, пошла к Мелеховым. Дуняшка была дома одна. Аксинья поздоровалась, спросила:
   - Вы не обедали?
   - С такими бездомовниками пообедаешь вовремя! Муж в Совете, а Гриша ушел в станицу. Детишек уже покормила, жду больших.
   Внешне спокойная, ни движением, ни словом не выказав постигшего ее разочарования, Аксинья сказала:
   - А я думала - вы все в сборе. Когда же Гриша... Григорий Пантелевич вернется? Нынче?
   Дуняшка окинула быстрым взглядом принаряженную соседку, нехотя сказала:
   - Он пошел на регистрацию.
   - Когда сулил вернуться?
   В глазах Дуняши сверкнули слезы; запинаясь, она с упреком проговорила:
   - Тоже, нашла время... разнарядилась... А того не знаешь - он, может, и не вернется вовсе.
   - Как - не вернется?
   - Михаил говорит, что его арестуют в станице... - Дуняшка заплакала скупыми, злыми слезами, вытирая глаза рукавом, выкрикнула: - Будь она проклята, такая жизня! И когда все это кончится? Ушел, а детишки, как, скажи, они перебесились, - ходу мне не дают: "Куда батянька ушел да когда он прийдет?" А я знаю? Проводила вон их на баз, а у самой все сердце изболелось... И что это за проклятая жизня! Нету никакого покоя, хоть криком кричи!..
   - Ежли к ночи он не вернется - завтра пойду в станицу, узнаю. - Аксинья сказала это таким безразличным тоном, как будто речь шла о чем-то самом обыденном, что не стоило ни малейшего волнения.
   Дивясь ее спокойствию, Дуняшка вздохнула:
   - Теперь уж его, видно, не ждать. И на горе он шел сюда!
   - Ничего покамест не видно! Ты кричать-то перестань, а то дети подумают... Прощай!
   Григорий вернулся поздно вечером. Побыв немного дома, он пошел к Аксинье.
   Тревога, в которой провела она весь долгий день, несколько притупила радость встречи. Аксинья к вечеру испытывала такое ощущение, как будто работала весь день, не разгибая спины. Подавленная и уставшая от ожидания, она прилегла на кровать, задремала, но, заслышав шаги под окном, вскочила с живостью девочки.
   - Что же ты не сказал, что пойдешь в Вешки? - спросила она, обнимая Григория и расстегивая на нем шинель.