- Может, за фельдшером послать Михаила?
   - На что он нужен, как-нибудь встану.
   Ильинична на другой день действительно поднялась, походила по двору, но к вечеру снова слегла. Лицо ее слегка припухло, под глазами появились отечные мешки. За ночь она несколько раз, опираясь на руки, приподнимала голову с высоко взбитых подушек, часто дышала - ей не хватало дыхания. Потом удушье прошло. Она могла спокойно лежать на спине и даже вставать с постели. Несколько дней провела в состоянии какой-то тихой отрешенности и покоя. Ей хотелось быть одной, и когда приходила проведать ее Аксинья, она скупо отвечала на вопросы и облегченно вздыхала, когда та уходила. Она радовалась, что детишки большую часть дня проводят во дворе и что Дуняшка редко заходит и не тревожит ее всякими вопросами. Она уже не нуждалась ни в чьем сочувствии и утешении. Пришла такая пора, когда властно потребовалось остаться одной, чтобы вспомнить многое из своей жизни. И она, полузакрыв глаза, часами лежала, не шевелясь, только припухшие пальцы ее перебирали складки одеяла, и вся жизнь проходила перед ней за эти часы.
   Удивительно, как коротка и бедна оказалась эта жизнь и как много в ней было тяжелого и горестного, о чем не хотелось вспоминать. Почему-то чаще всего в воспоминаниях, в мыслях обращалась она к Григорию. Быть может, потому, что тревога за его судьбу не покидала ее все годы с начала войны и все, что связывало теперь ее с жизнью, заключалось только в нем. Или же тоска по старшему сыну и мужу притупилась, выветрилась со временем, но о них, о мертвых, она вспоминала реже, и виделись они ей как бы сквозь серую туманную дымку. Она неохотно вспоминала молодость, замужнюю свою жизнь. Все это было просто ненужно, ушло так далеко и не приносило ни радости, ни облегчения. И, возвращаясь к прошлому в последних воспоминаниях, она оставалась строгой и чистой. А вот "младшенький" вставал в памяти с предельной, почти осязательной яркостью. Но стоило ей подумать о нем, как сейчас же она начинала слышать свое учащенное сердцебиение. Потом подступало удушье, лицо ее чернело, и она подолгу лежала в беспамятстве, но, отдышавшись, снова думала о нем. Не могла же она забыть своего последнего сына...
   Однажды Ильинична лежала в горнице. За окном сияло полуденное солнце. На южной окраине неба в ослепительной синеве величественно плыли белые, вздыбленные ветром облака. Глухо тишину нарушал лишь монотонный, усыпляющий звон кузнечиков. Снаружи под самым окном сохранилась не выжженная солнцем, прижавшаяся к фундаменту трава - полуувядшая лебеда вперемешку с овсюгом и пыреем, - в ней-то, найдя себя приют, и заливались кузнечики. Ильинична прислушалась к их неумолчному звону, уловила проникший в горницу запах нагретой солнцем травы, и перед глазами ее на миг, как видение, возникли опаленная солнцем августовская степь, золотистая пшеничная стерня, задернутое сизой мглой жгуче-синее небо...
   Она отчетливо видела быков, пасущихся на полынистой меже, арбу с раскинутым над ней пологом, слышала трескучий звон кузнечиков, вдыхала приторно-горький запах полыни... Она увидела и себя - молодую, рослую, красивую... Вот она идет, спешит к стану. Под ногами ее шуршит, покалывает голые икры стерня, горячий ветер сушит на спине мокрую от пота, вобранную в юбку рубаху, обжигает шею. Лицо ее полыхает румянцем, от прилива крови тонко звенит в ушах. Она придерживает согнутой рукой тяжелые, тугие, налитые молоком груди и, заслышав захлебывающийся детский плач, прибавляет шагу, на ходу расстегивает ворот рубахи.
   Обветренные губы ее дрожат и улыбаются, когда она достает из подвешенной к арбе люльки крохотного смуглого Гришатку. Придерживая зубами мокрый от пота гайтан нательного крестика, она торопливо дает ему грудь, сквозь стиснутые зубы шепчет: "Милый ты мой, сыночек! Расхорош ты мой! Уморила тебя с голоду мать..." Гришатка, все еще обиженно всхлипывая, сосет и больно прихватывает зубенками сосок. А рядом стоит, отбивает косу, молодой черноусый Гришаткин отец. Из-под опущенных ресниц она видит его улыбку и голубые белки усмешливых глаз... Ей трудно дышать от жары, пот стекает со лба и щекочет щеки, и меркнет, меркнет свет перед глазами...
   Она очнулась, провела рукой по мокрому от слез лицу и после долго лежала, мучаясь от жесточайшего приступа удушья, временами впадая в беспамятство.
   С вечера, когда Дуняшка с мужем уснули, она собрала последние остатки сил, встала, вышла во двор. Аксинья, допоздна разыскивавшая пропавшую из табуна корову, возвращалась домой и видела, как Ильинична, медленно ступая, покачиваясь, прошла на гумно. "Зачем это она, хворая, туда пошла?" - удивилась Аксинья и, осторожно пройдя к граничившему с мелеховским гумном плетню, заглянула на гумно. Светил полный месяц. Со степи набегал ветерок. От прикладка соломы на голый, выбитый каменными катками ток ложилась густая тень. Ильинична стояла, придерживаясь руками за изгородь, смотрела в степь, туда, где, словно недоступная далекая звездочка, мерцал разложенный косарями костер. Аксинья ясно видела озаренное голубым лунным светом припухшее лицо Ильиничны, седую прядь волос, выбившуюся из-под черной старушечьей шальки.
   Ильинична долго смотрела в сумеречную степную синь, а потом негромко, как будто он стоял тут же возле нее, позвала:
   - Гришенька! Родненький мой! - Помолчала и уже другим, низким и глухим голосом сказала: - Кровинушка моя!..
   Аксинья вся содрогнулась, охваченная неизъяснимым чувством тоски и страха, и, резко отшатнувшись от плетня, пошла к дому.
   В эту ночь Ильинична поняла, что скоро умрет, что смерть уже подошла к ее изголовью. На рассвете она достала из сундука рубаху Григория, свернула и положила под подушку; приготовила и свое, смертное, во что ее должны были обрядить после последнего вздоха.
   Утром Дуняшка, как всегда, зашла проведать мать. Ильинична достала из-под подушки аккуратно свернутую рубаху Григория, молча протянула ее Дуняшке.
   - Что это? - удивленно спросила Дуняшка.
   - Гришина рубаха... Отдай мужу, нехай носит, на нем его старая-то, небось, сопрела от пота... - чуть слышно проговорила Ильинична.
   Дуняшка увидела лежавшие на сундуке черную материну юбку, рубаху и матерчатые чирики - все, что надевают на покойниц, провожая их в дальний путь, - увидела и побледнела:
   - Что это вы, маманюшка, смертное приготовили? Приберите его, ради Христа! Господь с вами, рано вам об смерти думать.
   - Нет, пора мне... - прошептала Ильинична. - Мой черед... Детишек береги, соблюдай, пока Гриша возвернется... А я уж его, видно, не дождуся... Ох, не дождуся!
   Чтобы Дуняшка не видела ее слез, Ильинична отвернулась к стене и закрыла лицо платком.
   Через три дня она умерла. Сверстницы Ильиничны обмыли ее тело, обрядили в смертное, положили на стол в горнице. Вечером Аксинья пришла попрощаться с покойной. Она с трудом узнала в похорошевшем и строгом лице мертвой маленькой старушки облик прежней гордой и мужественной Ильиничны. Прикоснувшись губами к желтому холодному лбу покойной, Аксинья заметила знакомую ей непокорную, выбившуюся из-под беленького головного платочка седую прядь волос и крохотную круглую, совсем как у молодой, раковинку уха.
   С согласия Дуняшки Аксинья увела детей к себе. Она накормила их молчаливых и напуганных новой смертью, - уложила спать с собой. Странное чувство испытывала она, обнимая прижавшихся к ней с обеих сторон, притихших детишек родного ей человека. Вполголоса она стала рассказывать им слышанные в детстве сказки, чтобы хоть чем-нибудь развлечь их, увести от мысли о мертвой бабушке. Тихо, нараспев, досказывала она сказку о бедном сиротке Ванюшке:
   Гуси-лебеди,
   Возьмите меня
   На белы крылышки,
   Унесите меня
   На родимую
   На сторонушку...
   И не успела закончить сказку, как услышала ровное мерное дыхание детишек. Мишатка лежал с краю, плотно прижавшись лицом к ее плечу. Аксинья движением плеча осторожно поправила его запрокинувшуюся голову и вдруг ощутила на сердце такую безжалостную, режущую тоску, что горло ее перехватила спазма. Она заплакала тяжело и горько, вздрагивая от сотрясавших ее рыданий, но она даже не могла вытереть слез: на руках ее спали дети Григория, а ей не хотелось их будить.
   IV
   После смерти Ильиничны Кошевой, оставшийся в доме единственным и полновластным хозяином, казалось бы, должен был с еще большим усердием взяться за переустройство хозяйства, за дальнейшее его расширение, но на деле вышло не так: с каждым днем Мишка работал все менее охотно, все чаще уходил из дому, а вечерами допоздна сидел на крыльце, курил, размышлял о чем-то своем. Дуняшка не могла не заметить происходившей с мужем перемены. Она не раз с удивлением наблюдала, как Мишка, ранее трудившийся с полным самозабвением, вдруг ни с того ни с сего бросал топор или рубанок и садился где-либо в сторонке отдыхать. То же самое было в поле, когда сеяли озимую рожь: пройдет Мишка два гона, остановит быков, свернет цигарку и долго сидит на пашне, покуривает, морщит лоб.
   Унаследовавшая от отца практическую сметку, Дуняшка с тревогой думала: "Ненадолго его хватило... Либо хворает, либо просто приленивается. Беды я наберусь с таким муженьком! Как, скажи, он у чужих людей живет: полдня курит, полдня чухается, а работать некогда... Надо с ним потолковать потихоньку, чтобы не осерчал, а то, ежели он будет и дальше так стараться в хозяйстве, нужду из дома и лопатой не выгребешь..."
   Однажды Дуняшка осторожно спросила:
   - Что-то ты не такой стал, Миша, аль хворость тебя одолевает?
   - Какая там хворость! Тут без хворости тошно, - с досадой ответил Мишка и тронул быков, пошел за сеялкой.
   Дуняшка сочла неудобным продолжать расспросы: в конце концов не бабье это дело - учить мужа. На том разговор и кончился.
   Дуняшка ошибалась в своих догадках. Единственной причиной, мешавшей Мишке работать с прежним старанием, было росшее в нем с каждым днем убеждение, что преждевременно осел он в родном хуторе. "Рановато я взялся за хозяйство, поспешил..." - с досадой думал Мишка, читая в окружной газете сводки с фронтов или слушая по вечерам рассказы демобилизованных казаков-красноармейцев. Но особенно тревожило его настроение хуторян: некоторые из них открыто говорили, что Советской власти к зиме будет конец, что Врангель вышел из Таврии и вместе с Махно подходит уже к Ростову, что союзники высадили в Новороссийске огромный десант... Слухи, один нелепей другого, распространялись по хутору. Казаки, вернувшиеся из концентрационных лагерей и с рудников, успевшие за лето отъесться на домашних харчах, держались особняком, по ночам пили самогон, вели какие-то свои разговоры, а встречаясь с Мишкой, с деланным равнодушием спрашивали: "Ты газетки прочитываешь, Кошевой, расскажи, как там, Врангеля скоро прикончат? И верно это или брехня, что союзники опять на нас прут?"
   Как-то под воскресенье вечером пришел Прохор Зыков. Мишка только что вернулся с поля, умывался, стоя возле крыльца. Дуняшка лила ему воду из кувшина на руки, с улыбкой смотрела на худую загорелую шею мужа. Прохор, поздоровавшись, сел на нижней ступеньке крыльца, спросил:
   - Про Григория Пантелевича ничего не слыхать?
   - Нет, - ответила Дуняшка, - не пишет.
   - А ты по нем соскучился? - Мишка вытер лицо и руки, без улыбки глянул в глаза Прохора.
   Прохор вздохнул, поправил порожний рукав рубахи.
   - Само собой. Вместе всю службу сломали.
   - И сызнова думаете доламывать?
   - Чего это?
   - Ну, службу.
   - Мы с ним свое отслужили.
   - А я думал, что ты его ждешь не дождешься опять служить, - все так же без улыбки продолжал Мишка. - Опять воевать против Советской власти...
   - Ну, это ты зря, Михаил, - обиженно проговорил Прохор.
   - Чего же зря? Слышу я про всякие разговорчики, какие по хутору ходят.
   - Либо я говорил такое? Где это ты слыхал?
   - Не ты, а такие вот, вроде тебя с Григорием, какие все "своих" ждут.
   - Я этих "своих" не жду, мне все одинаковые.
   - Вот и плохо, что тебе все одинаковые. Пойдем в хату, не обижайся, это я шутейно говорил.
   Прохор неохотно поднялся по крыльцу и, переступив порог сеней, сказал:
   - Шутки твои, браток, не дюже веселые... Об старом забывать надо. Я за это старое оправдался.
   - Старое не все забывается, - сухо сказал Мишка, садясь за стол. Присаживайся вечерять с нами.
   - Спасибо. Конешно, не все забывается. Вот руки я лишился - и рад бы забыть, да оно не забывается, кажный секунд об этом помнишь.
   Дуняшка, накрывая на стол и не глядя на мужа, спросила:
   - Что ж, по-твоему, кто в белых был, так им и сроду не простится это?
   - А ты как думала?
   - А я так думала, что кто старое вспомянет, тому, говорят, глаз вон.
   - Ну, это, может, так по Евангелию гласит, - холодно сказал Мишка. - А по-моему, должон человек всегда отвечать за свои дела.
   - Власть про это ничего не говорит, - тихо сказала Дуняшка.
   Ей не хотелось вступать в пререкания с мужем при постороннем человеке, но в душе она была обижена на Михаила за его, как казалось ей, неуместную шутку с Прохором и за ту неприязнь к брату, которую он открыто выказал.
   - Тебе она, власть, ничего не говорит, ей с тобой не об чем разговаривать, а за службу в белых надо отвечать перед советским законом.
   - И мне, стал быть, отвечать? - поинтересовался Прохор.
   - Твое дело телячье: поел да в закуток. С денщиков тут не спрашивают, а вот Григорию придется, когда заявится домой. Мы у него спросим за восстание.
   - Ты, что ли, будешь спрашивать? - Дуняшка, сверкнув глазами, поставила на стол миску с молоком.
   - И я спрошу, - спокойно ответил Мишка.
   - Не твое это дело... Без тебя найдутся спрашивальщики. Он в Красной Армии заслужил себе прощение.
   Голос Дуняшкин вздрагивал. Она села к столу, перебирая пальцами оборки завески. Мишка, словно он и не заметил волнения, охватившего жену, с тем же спокойствием продолжал:
   - Мне тоже интересно спросить. А насчет прощения погодить надо... Надо ишо разглядеть, как он его заслужил. Нашей крови он пролил немало. Ишо примерить надо, чья кровь переважит...
   Это был первый разлад за время их совместной жизни с Дуняшкой. В кухне стояла неловкая тишина. Мишка молча хлебал молоко, изредка вытирая рушником губы. Прохор курил, посматривая на Дуняшку. Потом он заговорил о хозяйстве. Посидел еще с полчаса. Перед уходом спросил:
   - Кирилл Громов пришел. Слыхал?
   - Нет. Откуда он явился?
   - Из красных. Тоже в Первой Конной был.
   - Это он у Мамонтова служил?
   - Он самый.
   - Лихой вояка был, - усмехнулся Мишка.
   - Куда там! По грабежу первый был. Легкая у него рука на это.
   - Рассказывали про него, будто он пленных рубил без милости. За ботинки солдатские убивал. Убьет - одними ботинками пользуется.
   - Был такой слух, - подтвердил Прохор.
   - Его тоже надо прощать? - вкрадчиво спросил Мишка. - Бог, дескать, прощал врагов и нам велел, или как?
   - Да ить как сказать... А что ты с него возьмешь?
   - Ну, я бы взял... - Мишка прищурил глаза. - Я бы так с него взял, что он опосля этого и дух выпустил! Да он от этого не уйдет. В Вешках Дончека есть, она его приголубит.
   Прохор улыбнулся, сказал:
   - Вот уж истинно, что горбатого могила выпрямит. Он и из Красной Армии пришел с грабленым добром. Моей бабе его жененка похвалялась, что какую-то пальто женскую ей принес, сколько там платьев и разного другого добра. Он в бригаде Маслака был и оттуда подался домой. Не иначе он дезиком заявился, оружие с собой принес.
   - Какое оружие? - заинтересовался Мишка.
   - Понятно какое: укороченную карабинку, ну, наган, может, ишо что-нибудь.
   - В Совет он ходил регистрироваться, не знаешь?
   Прохор рассмеялся, махнул рукой:
   - Его туда и на аркане не затянешь! Я так гляжу, что он в бегах. Он не нынче-завтра из дому смотается. Вот Кирилл, по всему видать, ишо думает воевать, а ты на меня грешил. Нет, браток, я свое отвоевал, наелся этого добра по самую завязку.
   Прохор вскоре ушел. Спустя немного вышел во двор и Мишка. Дуняшка покормила детей и только что собралась ложиться, как вошел Мишка. В руках он держал что-то завернутое в мешковину.
   - Куда тебя черти носили? - неласково спросила Дуняшка.
   - Свое приданое доставал, - беззлобно улыбнулся Мишка.
   Он развернул заботливо упакованную винтовку, распухший от патронов подсумок, наган и две ручные гранаты. Все это сложил на лавку и осторожно нацедил в блюдце керосину.
   - Откуда это? - Дуняшка движением бровей указала на оружие.
   - Мое, с фронта.
   - А где же ты его хоронил?
   - Где бы ни хоронил, а вот соблюл в целости.
   - Вот ты, оказывается, какой потаенный... И не сказал ничего. От жены и то хоронишься?
   Мишка, с деланной беззаботностью улыбаясь и явно заискивая, сказал:
   - И на что это тебе было знать, Дуняшка? Это дело не бабье. Нехай оно это имение - лежит, оно, девка, в доме не лишнее.
   - А к чему ты его в хату приволок? Ты же законником стал, все знаешь... А за это тебе не прийдется по закону отвечать?
   Мишка посуровел с виду, сказал:
   - Ты дура! Когда Кирюшка Громов оружие приносит - это Советской власти вред, а когда я приношу - окромя пользы, Советской власти от этого ничего не будет. Понимаешь ты? Перед кем же я могу быть в ответе? Болтаешь ты бог знает что, ложись, спи!
   Он сделал единственно правильный, по его мнению, вывод: если уж белые недобитки приходят с оружием, то ему надо быть настороже. Он тщательно прочистил винтовку и наган, а наутро, чуть свет, пешком отправился в Вешенскую.
   Дуняшка, укладывая ему харчи в подсумок, с досадой и горечью воскликнула:
   - Ты все со мной в молчанку играешь? Скажи хоть, надолго ли идешь и по какому делу? Что это за черт, за жизня! Собрался идти - и слова от него не добьешься!.. Муж ты мне или пришей-пристебай?
   - Иду в Вешки, на комиссию, чего я тебе ишо скажу? Вернусь, тогда все узнаешь.
   Придерживая рукой подсумок, Мишка спустился к Дону, сел в баркас и ходко погнал его на ту сторону.
   В Вешенской после осмотра на врачебной комиссии доктор коротко сказал Мишке:
   - Не годитесь вы, дорогой товарищ, для службы в рядах Красной Армии. Очень вас малярия истрепала. Лечиться надо, а то будет плохо. Такие Красной Армии не нужны.
   - А какие же ей нужны? Два года служил, а теперь не нужен стал?
   - Нужны прежде всего здоровые люди. Станете здоровым - и вы понадобитесь. Возьмите рецепт, в аптеке получите хинин.
   - Та-а-ак, все понятно. - Кошевой надевал гимнастерку, словно хомут на норовистую лошадь: все никак не мог просунуть голову в воротник, штаны застегнул уже на улице и прямиком направился в окружной комитет партии.
   ...Вернулся в Татарский Мишка председателем хуторского ревкома. Наскоро поздоровавшись с женой, сказал:
   - Ну, теперь поглядим!
   - Ты об чем это? - удивленно спросила Дуняшка.
   - Все об том же.
   - Об чем?
   - Председателем меня назначили. Понятно?
   Дуняшка горестно всплеснула руками. Она хотела что-то сказать, но Мишка не стал ее слушать, он оправил перед зеркалом ремень на вылинявшей защитной гимнастерке и зашагал в Совет.
   Председателем ревкома с самой зимы был старик Михеев. Подслеповатый и глухой, он тяготился своими обязанностями и с превеликой радостью узнал от Кошевого о том, что пришла ему смена.
   - Вот бумажки, соколик ты мой, вот хуторская печать, бери их, ради Христа, - говорил он с непритворной радостью, крестясь и потирая руки. Восьмой десяток мне, сроду в должности не ходил, а тут вот на старости годов пришлось... Это самое ваше молодое дело; а мне где уж там! И недовижу и недослышу... Богу молиться пора, а меня председателем назначили...
   Мишка бегло просмотрел предписания и приказы, присланные станичным ревкомом, спросил:
   - Секретарь где?
   - Ась?
   - Э, черт, секретарь где, говорю?
   - Секельтарь? Житу сеет. Он, пострели его гром, в неделю раз сюда заходит. Иной раз из станицы прийдет бумага, какую надо почитать, а его и с собаками не сыщешь. Так и лежит важная бумага по скольку дней нечитаная. А из меня грамотей плохой, ох, плохой! Со трудом расписываюсь, а читать вовсе не могу, только и могу, что печать становить...
   Сдвинув брови, Кошевой рассматривал ошарпанную комнату ревкома, украшенную одним стареньким, засиженным мухами плакатом.
   Старик до того обрадовался неожиданному увольнению, что даже отважился на шутку: передавая Кошевому завернутую в тряпицу печать, сказал:
   - Вот и все хуторское хозяйство, денежных суммов нету, а насеки атаманской при Советской власти иметь не полагается. Коли хочешь - свой стариковский костыль могу отдать. - И протянул, беззубо улыбаясь, отполированную ладонями ясеневую палку.
   Но Кошевой не был расположен к шуткам. Еще раз оглядел жалкую в своей неприглядности комнату ревкома, нахмурился и со вздохом сказал:
   - Будем считать, дед, что дела от тебя я принял. Теперь катись отседова к едреной бабушке, - и выразительно показал глазами на дверь.
   А потом сел за стол, широко расставил локти и долго сидел в одиночестве, стиснув зубы, выставив вперед нижнюю челюсть. Боже мой, каким же сукиным сыном был он все это время, когда рылся в земле, не поднимая головы и по-настоящему не вслушиваясь в то, что творилось кругом... Злой донельзя на себя и на все окружающее, Мишка встал из-за стола, оправил гимнастерку, сказал, глядя в пространство, не разжимая зубов:
   - Я вам, голуби, покажу, что такое Советская власть!
   Дверь он плотно прикрыл, накинув цепку на пробой, зашагал через площадь к дому. Около церкви встретил подростка Обнизова, небрежно кивнул ему головой, прошел мимо и, вдруг озаренный догадкой, повернулся, окликнул:
   - Эй, Андрюшка! Постой-ка, пойди сюда!
   Белобрысый, застенчивый паренек молча подошел к нему. Мишка, как взрослому, протянул ему руку, спросил:
   - Ты куда направился? На энтот край? Ну-ну, гуляешь, значит? По делу? Вот что я у тебя хочу спросить: ты вроде в высшем начальном учился? Учился? Это хорошо. А канцелярию-то знаешь?
   - Какую?
   - Ну, обыкновенную. Разные там уходящие-выходящие знаешь?
   - Ты про что говоришь, товарищ Кошевой?
   - Ну, про бумажки, какие бывают. Ты это знаешь? Ну, бывают уходящие, а бывают всякие другие. - Мишка неопределенно пошевелил пальцами и, не дожидаясь ответа, твердо сказал: - Ежли не знаешь, потом выучишься. Я зараз председатель хуторского ревкома, а тебя - как грамотного парнишку назначаю секретарем. Иди в помещение ревкома и карауль там дела, они все на столе лежат, а я вскорости вернусь. Понятно?
   - Товарищ Кошевой!
   Мишка махнул рукой, нетерпеливо сказал:
   - Это потом мы с тобой потолкуем, иди занимай должность. - И медленно, размеренным шагом пошел по улице.
   Дома он надел новые шаровары, сунул в карман наган и, тщательно поправляя перед зеркалом фуражку, сказал жене:
   - Схожу тут в одно место по делу. Ежли кто будет спрашивать, где, мол, председатель, - скажи, что скоро возвернется.
   Должность председателя кое к чему обязывала... Мишка шел медленно и важно; походка его была столь необычна, что кое-кто из хуторных при встрече останавливался и с улыбкой смотрел ему вслед. Прохор Зыков, повстречавшийся ему в переулке, с шутливой почтительностью попятился к плетню, спросил:
   - Да ты что это, Михаил? В будний день во все доброе вырядился и выступаешь, как на параде... Уж не сызнова ли свататься идешь?
   - Вроде этого, - ответил Мишка, значительно сжав губы.
   Около ворот громовского база он, не останавливаясь, полез в карман за кисетом, зорко оглядел широкое подворье, разбросанные по нему дворовые постройки, окна куреня.
   Мать Кирилла Громова только что вышла из сеней. Откинувшись назад, она несла таз с мелко нарезанными кусками кормовой тыквы. Мишка почтительно поздоровался с ней, шагнул на крыльцо:
   - Дома Кирилл, тетенька?
   - Дома, дома, проходи, - сторонясь, сказала старуха.
   Мишка вошел в темные сени, в полутьме нащупал дверную ручку.
   Кирилл сам открыл ему дверь в горницу, отступил на шаг. Чисто выбритый, улыбающийся и слегка хмельной, он окинул Мишку коротким изучающим взглядом, непринужденно сказал:
   - Ишо один служивый! Проходи, Кошевой, садись, гостем будешь. А мы тут выпиваем, так, по маленькой...
   - Хлеб-соль да сладкая чарка. - Мишка пожал руку хозяина, оглядывая сидевших за столом гостей.
   Приход его был явно не ко времени. Широкоплечий незнакомый Михаилу казак, развалившийся в переднем углу, коротко и вопросительно взглянул на Кирилла, отодвинул стакан. Сидевший по ту сторону стола Ахваткин Семен дальний родственник Коршуновых, увидев Михаила, нахмурился и отвел глаза.
   Хозяин пригласил Мишку к столу.
   - Спасибо за приглашение.
   - Нет, ты садись, не обижай, выпей с нами.
   Мишка присел к столу. Принимая из рук хозяина стакан с самогонкой, кивнул головой:
   - С прибытием тебя, Кирилл Иванович!
   - Спасибо. Ты-то давно из армии?
   - Давно. Успел обжиться.
   - И обжиться и жениться, говорят, успел? Да ты что же это кривишь душой? Пей по всей!
   - Не хочу. У меня к тебе дело есть.
   - Это уж нет! Это ты не балуйся! Нынче я об делах не гутарю. Нынче я гуляю с друзьями. Ежли ты по делу, приходи завтра.
   Мишка встал из-за стола, спокойно улыбаясь, сказал:
   - Оно и дело пустяшное, да не терпит. Давай выйдем на минутку.
   Кирилл, поглаживая тщательно закрученные черные усы, некоторое время молчал, потом встал:
   - Может, тут скажешь? Чего же мы будем компанию рушить?
   - Нет, давай выйдем, - сдержанно, но настойчиво попросил Мишка.
   - Да выйди ты с ним, чего торгуетесь? - сказал незнакомый Мишке широкоплечий казак.
   Кирилл неохотно пошел в кухню. Жене, хлопотавшей у печи, шепнул:
   - Выйди отседова, Катерина! - И, садясь на лавку, сухо спросил: - Какое дело?