Дуняшка не выдержала и пырскнула, спрятав в ладонях лицо. Наталья сквозь смех сказала:
   - Ох, будет тебе! Ты как не перед добром расходилась!
   - Так уж и не перед добром! Да вы его, добро-то, видите? Вас ежли не расчудить, так вы тут от тоски заплеснеете!
   Но этот порыв веселья у Дарьи кончился так же внезапно, как и возник. Спустя полчаса она ушла к себе в боковушку, с досадой сорвала с груди и кинула в сундук злополучную медаль; подперев щеки ладонями, долго сидела у окошка, а в ночь куда-то исчезла и вернулась только после первых петухов.
   Дня четыре после этого она прилежно работала в поле.
   Покос шел невесело. Не хватало рабочих рук. За день выкашивали не больше двух десятин. Сено в валках намочил дождь, прибавилось работы: пришлось валки растрясать, сушить на солнце. Не успели сметать в копны снова спустился проливной дождь и шел с вечера до самой зари с осенним постоянством и настойчивостью. Потом установилось ведро, подул восточный ветер, в степи снова застрекотали косилки, от почерневших копен понесло сладковато-прогорклым запахом плесени, степь окуталась паром, а сквозь голубоватую дымку чуть-чуть наметились неясные очертания сторожевых курганов, синеющие русла балок и зеленые шапки верб над далекими прудами.
   На четвертые сутки Дарья прямо с поля собралась идти в станицу. Она заявила об этом, когда сели на стану полудновать.
   Пантелей Прокофьевич с неудовольствием и насмешкой спросил:
   - Чего это тебе приспичило? До воскресенья не могешь подождать?
   - Стало быть, дело есть и ждать некогда.
   - Так-таки и дня подождать нельзя?
   Дарья сквозь зубы ответила:
   - Нет!
   - Ну уж раз так гребтится, что и трошки потерпеть нельзя, - иди. А все-таки, что это у тебя за дела такие спешные проявились? Прознать можно?
   - Все будете знать - раньше времени помрете.
   Дарья, как и всегда, за словом в карман не лазила, и Пантелей Прокофьевич, сплюнув от досады, прекратил расспросы.
   На другой день, по дороге из станицы, Дарья зашла в хутор. Дома была одна Ильинична с детишками. Мишатка подбежал было к тетке, но она холодно отстранила его рукой, спросила у свекрови:
   - А Наталья где же, мамаша?
   - Она на огороде, картошку полет. На что она тебе понадобилась? Либо старик за ней прислал? Нехай он с ума не сходит! Так ему и скажи!
   - Никто за ней не присылал, я сама хотела кое-что ей сказать.
   - Ты пеши пришла?
   - Пеши.
   - Скоро управятся наши?
   - Должно, завтра.
   - Да погоди, куда ты летишь? Сено-то дюже дожди попортили? - назойливо выспрашивала старуха, идя следом за сходившей с крыльца Дарьей.
   - Нет, не дюже. Ну, я пойду, а то некогда...
   - С огорода зайди рубаху старику возьми. Слышишь?
   Дарья сделала вид, будто не расслышала, и торопливо направилась к скотиньему базу. Возле пристани остановилась, прищурившись, оглядела зеленоватый, дышащий пресной влагой простор Дона, медленно пошла к огородам.
   Над Доном гулял ветер, сверкали крыльями чайки. На пологий берег лениво наползала волна. Тускло сияли под солнцем меловые горы, покрытые прозрачной сиреневой марью, а омытый дождями прибрежный лес за Доном зеленел молодо и свежо, как в начале весны.
   Дарья сняла с натруженных ног чирики, вымыла ноги и долго сидела на берегу, на раскаленной гальке, прикрыв глаза от солнца ладонью, вслушиваясь в тоскливые крики чаек, в равномерные всплески волн. Ей было грустно до слез от этой тишины, от хватающего за сердце крика чаек, и еще тяжелей и горше казалось то несчастье, которое так внезапно обрушилось на нее.
   Наталья с трудом разогнула спину, прислонила к плетню мотыгу и, завидев Дарью, пошла к ней навстречу.
   - Ты за мной, Даша?
   - К тебе со своим горюшком...
   Они присели рядом. Наталья сняла платок, поправила волосы, выжидающе глянула на Дарью. Ее поразила перемена, происшедшая с Дарьиным лицом за эти дни: щеки осунулись и потемнели, на лбу наискось залегла глубокая морщинка, в глазах появился горячий тревожный блеск.
   - Что это с тобой? Ты ажник с лица почернела, - участливо спросила Наталья.
   - Небось почернеешь... - Дарья насильственно улыбнулась, помолчала. Много тебе ишо полоть?
   - К вечеру кончу. Так что с тобой стряслось?
   Дарья судорожно проглотила слюну и глухо и быстро заговорила:
   - А вот что: захворала я... У меня - дурная болезня... Вот как ездила в этот раз и зацепила... Наделил проклятый офицеришка!
   - Догулялась!.. - Наталья испуганно и горестно всплеснула руками.
   - Догулялась... И сказать нечего, и жаловаться не на кого... Слабость моя... Подсыпался проклятый, улестил. Зубы белые, а сам оказался червивый... Вот я и пропала теперь.
   - Головушка горькая! Ну как же это? Как же ты теперь? - Наталья расширившимися глазами смотрела на Дарью, а та, овладев собой, глядя себе под ноги, уже спокойнее продолжала:
   - Видишь, я ишо в дороге за собой стала примечать... Думала спервоначалу: может, это так что... У нас, сама знаешь, по бабьему делу бывает всякое... Я вон весной подняла с земли чувал с пшеницей, и три недели месячные шли! Ну, а тут вижу, чтой-то не так... Знаки появились... Вчера ходила в станицу к фершалу. Было со стыда пропала... Зараз уж все, отыгралась бабочка!
   - Лечиться надо, да ить страмы сколько! Их, эти болезни, говорят, залечивают.
   - Нет, девка, мою не вылечишь. - Дарья криво улыбнулась и впервые за разговор подняла полышущие огнем глаза. - У меня - сифилис. Это от какого не вылечивают. От какого носы проваливаются... Вон, как у бабки Андронихи, видала?
   - Как же ты теперь? - спросила Наталья плачущим голосом, и глаза ее налились слезами.
   Дарья долго молчала. Сорвала прилепившийся к стеблю кукурузы цветок повители, близко поднесла его к глазам. Нежнейший, розовый по краям раструб крохотного цветочка, такого прозрачно-легкого, почти невесомого, источал тяжелый плотский запах нагретой солнцем земли. Дарья смотрела на него с жадностью и изумлением, словно впервые видела этот простенький и невзрачный цветок; понюхала его, широко раздувая вздрагивающие ноздри, потом бережно положила на взрыхленную, высушенную ветрами землю, сказала:
   - Как я буду, спрашиваешь? Я шла из станицы - думала, прикидывала... Руки на себя наложу, вот как буду! Оно и жалковато, да, видно, выбирать не из чего. Все равно, ежли мне лечиться - все в хуторе узнают, указывать будут, отворачиваться, смеяться... Кому я такая буду нужна? Красота моя пропадет, высохну вся, живьем буду гнить... Нет, не хочу! - Она говорила так, как будто рассуждала сама с собой, и на протестующее движение Натальи не обратила внимания. - Я думала, как ишо в станицу не ходила, ежли это у меня дурная болезня - буду лечиться. Через это и деньги отцу не отдала, думала - они мне пригодятся фершалам платить... А зараз иначе решила. И надоело мне все! Не хочу!
   Дарья выругалась страшным мужским ругательством, сплюнула и вытерла тыльной стороной ладони повисшую на длинных ресницах слезинку.
   - Какие ты речи ведешь... Бога побоялась бы! - тихо сказала Наталья.
   - Мне он, бог, зараз ни к чему. Он мне и так всю жизню мешал. - Дарья улыбнулась, и в этой улыбке, озорной и лукавой, на секунду Наталья увидела прежнюю Дарью. - Того нельзя было делать, этого нельзя, все грехами да страшным судом пужали... Страшнее этого суда, какой я над собой сделаю, не придумаешь. Надоело, Наташка, мне все! Люди все поопостылели... Мне легко будет с собой расквитаться. У меня - ни сзади, ни спереди никого нет. И от сердца отрывать некого... Так-то!
   Наталья начала горячо уговаривать, просила одуматься и не помышлять о самоубийстве, но Дарья, рассеянно слушавшая вначале, опомнилась и гневно прервала ее на полуслове:
   - Ты это брось, Наташка! Я не за тем пришла, чтоб ты меня отговаривала да упрашивала! Я пришла сказать тебе про свое горе и предупредить, чтобы ты ко мне с нонешнего дня ребят своих не подпускала. Болезня моя прилипчивая, фершал сказал, да я и сама про нее слыхала, и как бы они от меня не заразились, поняла, глупая? И старухе ты скажи, у меня совести не хватает. А я... я не сразу в петлю полезу, не думай, с этим успеется... Поживу, порадуюсь на белый свет, попрощаюсь с ним. А то ить мы знаешь как? Пока под сердце не кольнет - ходим и округ себя ничего не видим... Я вон какую жизню прожила и была вроде слепой, а вот как пошла из станицы по-над Доном да как вздумала, что мне скоро надо будет расставаться со всем этим, и кубыть глаза открылись! Гляжу на Дон, а по нем зыбь, и от солнца он чисто серебряный, так и переливается весь, аж глазам глядеть на него больно, Повернусь кругом, гляну - господи, красота-то какая! А я ее и не примечала... - Дарья застенчиво улыбнулась, смолкла, сжала руки и, справившись с подступившим к горлу рыданием, заговорила снова, и голос ее стал еще выше и напряженнее: - Я уж за дорогу и отревела разов несколько... Подошла к хутору, гляжу - ребятишки махонькие купаются в Дону... Ну, поглядела на них, сердце зашлось, и разревелась, как дура. Часа два лежала на песке. Оно и мне нелегко, ежли подумать... - Поднялась с земли, отряхнула юбку, привычным движением поправила платок на голове. Только у меня и радости, как вздумаю про смерть: придется же на том свете увидаться с Петром... "Ну, скажу, дружечка мой, Петро Пантелевич, принимай свою непутевую жену!" - И с обычной для нее циничной шутливостью добавила: - А драться ему на том свете нельзя, драчливых в рай не пущают, верно? Ну, прощай, Наташенька! Не забудь свекрухе сказать про мою беду.
   Наталья сидела, закрыв лицо узкими грязными ладонями. Между пальцев ее, как в расщепах сосны смола, блестели слезы. Дарья дошла до плетеных хворостяных дверец, потом вернулась, деловито сказала:
   - С нонешнего дня я буду есть из отдельной посуды. Скажи об этом матери. Да ишо вот что: пущай она отцу не говорит про это, а то старик взбесится и выгонит меня из дому. Этого ишо мне недоставало. Я отсюда пойду прямо на покос. Прощай!
   XIV
   На другой день вернулись с поля косари. Пантелей Прокофьевич решил с обеда начинать возку сена. Дуняшка погнала к Дону быков, а Ильинична и Наталья проворно накрыли на стол.
   Дарья пришла к столу последняя, села с краю. Ильинична поставила перед ней небольшую миску со щами, положила ложку и ломоть хлеба, остальным, как и всегда, налила в большую, общую миску.
   Пантелей Прокофьевич удивленно взглянул на жену, спросил, указывая глазами на Дарьину миску:
   - Это что такое? Почему это ей отдельно влила? Она, что, не нашей веры стала?
   - И чего тебе надо? Ешь!
   Старик насмешливо поглядел на Дарью, улыбнулся:
   - Ага, понимаю! С той поры как ей медаль дали, она из общей посуды не желает жрать. Тебе что, Дашка, аль гребостно с нами из одной чашки хлебать?
   - Не гребостно, а нельзя, - хрипло ответила Дарья.
   - Через чего же это?
   - Глотка болит.
   - Ну и что?
   - Ходила в станицу, и фершал сказал, чтобы ела из отдельной посуды.
   - У меня глотка болела, так я не отделялся, и, слава богу, моя болячка на других не перекинулась. Что же это у тебя за простуда такая?
   Дарья побледнела, вытерла ладонью губы и положила ложку. Возмущенная расспросами старика, Ильинична прикрикнула на него:
   - Чего ты привязался к бабе? И за столом от тебя нету покоя! Прилипнет, как репей, и отцепы от него нету!
   - Да мне-то что? - раздраженно буркнул Пантелей Прокофьевич. - По мне, вы хоть через край хлебайте.
   С досады он опрокинул в рот полную ложку горячих щей, обжегся и, выплюнув на бороду щи, заорал дурным голосом:
   - Подать не умеете, распроклятые! Кто такие щи, прямо с пылу, подает?!
   - Поменьше бы за столом гутарил, оно бы и не пекся, - утешала Ильинична.
   Дуняшка чуть не прыснула, глядя, как побагровевший отец выбирает из бороды капусту и кусочки картофеля, но лица остальных были настолько серьезны, что и она сдержалась и взгляд от отца отвела, боясь некстати рассмеяться.
   После обеда за сеном поехали на двух арбах старик и обе снохи. Пантелей Прокофьевич длинным навильником подавал на арбы, а Наталья принимала вороха пахнущего гнильцой сена, утаптывала его. С поля она возвращалась вдвоем с Дарьей. Пантелей Прокофьевич на старых шаговитых быках уехал далеко вперед.
   За курганом садилось солнце. Горький полынный запах выкошенной степи к вечеру усилился, но стал мягче, желанней, утратив полдневную удушливую остроту. Жара спала. Быки шли охотно, и взбитая копытами пресная пыль на летнике подымалась и оседала на кустах придорожного татарника. Верхушки татарника с распустившимися малиновыми макушками пламенно сияли. Над ними кружились шмели. К далекому степному пруду, перекликаясь, летели чибисы.
   Дарья лежала на покачивающемся возе вниз лицом, опираясь на локте, изредка взглядывая на Наталью. Та, о чем-то задумавшись, смотрела на закат; на спокойном чистом лице ее бродили медно-красные отблески. "Вот Наташка счастливая, у нее и муж и дети, ничего ей не надо, в семье ее любят, а я - конченый человек. Издохну - никто и ох не скажет", - думала Дарья, и у нее вдруг шевельнулось желание как-нибудь огорчить Наталью, причинить и ей боль. Почему только она, Дарья, должна биться в припадках отчаяния, беспрестанно думать о своей пропащей жизни и так жестоко страдать? Она еще раз бегло взглянула на Наталью, сказала, стараясь придать голосу задушевность:
   - Хочу, Наталья, повиниться перед тобою...
   Наталья отозвалась не сразу. Она вспомнила, глядя на закат, как когда-то давно, когда она была еще невестой Григория, приезжал он ее проведать, и она вышла проводить его за ворота, и тогда так же горел закат, малиновое зарево вставало на западе, кричали в вербах грачи... Григорий отъезжал полуобернувшись на седле, и она смотрела ему вслед со слезами взволнованной радости и, прижав к острой, девичьей груди руки, ощущала стремительное биение сердца... Ей стало неприятно от того, что Дарья вдруг нарушила молчание, и она нехотя спросила:
   - В чем виниться-то?
   - Был такой грех... Помнишь, весной приезжал Григорий с фронта на побывку? Вечером в энтот день, помнится, я доила корову. Пошла в курень, слышу - Аксинья меня окликает. Ну, зазвала к себе, подарила, прямо-таки навязала, вот это колечко, - Дарья повертела на безымянном пальце золотое кольцо, - и упросила, чтобы я вызвала к ней Григория... Мое дело - что ж... Я ему сказала. Он тогда всю ночь... Помнишь, он говорил, будто Кудинов приезжал и он с ним просидел? Брехня! Он у Аксиньи был.
   Ошеломленная, побледневшая Наталья молча ломала в пальцах сухую веточку донника.
   - Ты не серчай, Наташа, на меня. Я и сама не рада, что призналась тебе... - искательно сказала Дарья, пытаясь заглянуть Наталье в глаза.
   Наталья молча глотала слезы. Так неожиданно и велико было снова поразившее ее горе, что она не нашла в себе сил ответить что-либо Дарье и только отворачивалась, пряча свое искаженное страданием лицо.
   Уже перед въездом в хутор, досадуя на себя, Дарья подумала: "И черт меня дернул расквелить ее. Теперь будет целый месяц слезы точить! Нехай бы уж жила ничего не знаючи. Таким коровам, как она, вслепую жить лучше". Желая как-то сгладить впечатление, произведенное ее словами, она сказала:
   - Да ты не убивайся дюже. Эка беда какая! У меня горюшко потяжельше твоего, да и то хожу козырем. А там черт его знает, может, он и на самом деле не видался с ней, а ходил к Кудинову. Я же за ним не следила. А раз непойманный, - значит, не вор.
   - Догадывалась... - тихо сказала Наталья, вытирая глаза кончиком платка.
   - А догадывалась, так чего ж ты у него не допыталась? Эх ты, никудышная! У меня бы он не открутился! Я бы его в такое щемило взяла, что аж всем чертям тошно стало бы!
   - Боялась правду узнать... Ты думаешь - это легко? - блеснув глазами, заикаясь от волнения, сказала Наталья. - Это ты так... с Петром жили... А мне, как вспомню... как вспомню все, что пришлось... пришлось пережить... И зараз страшно!
   - Ну тогда позабудь об этом, - простодушно посоветовала Дарья.
   - Да разве это забывается!.. - чужим, охрипшим голосом воскликнула Наталья.
   - А я бы забыла. Дело большое!
   - Позабудь ты про свою болезню!
   Дарья рассмеялась.
   - И рада бы, да она, проклятая, сама о себе напоминает! Слушай, Наташка, хочешь, я у Аксиньи все дочиста узнаю? Она мне скажет! Накажи господь! Нет такой бабы, чтобы утерпела, не рассказала об том, кто и как ее любит. По себе знаю!
   - Не хочу я твоей услуги. Ты мне и так услужила, - сухо ответила Наталья. - Я не слепая, вижу, для чего ты рассказала мне про это. Ить не из жалости ты призналась, как сводничала, а чтобы мне тяжельше было...
   - Верно! - вздохнув, согласилась Дарья. - Рассуди сама, не мне же одной страдать?
   Дарья слезла с арбы, взяла в руки налыгач, повела устало заплетавшихся ногами быков под гору. На въезде в проулок она подошла к арбе:
   - Эх, Наташка! Что я у тебя хочу спросить... Дюже ты своего любишь?
   - Как умею, - невнятно отозвалась Наталья.
   - Значит, дюже, - вздохнула Дарья. - А мне вот ни одного дюже не доводилось любить. Любила по-собачьему, кое-как, как приходилось... Мне бы теперь сызнова жизню начать, - может, и я бы другой стала?
   Черная ночь сменила короткие летние сумерки. В темноте сметывали на базу сено. Женщины работали молча, и Дарья даже на окрики Пантелея Прокофьевича не отвечала.
   XV
   Стремительно преследуя отступавшего от Усть-Медведицкой противника, объединенные части Донской армии и верхнедонских повстанцев шли на север. Под хутором Шашкином на Медведице разгромленные полки 9-й красной армии пытались задержать казаков, но были снова сбиты и отступали почти до самой Грязе-Царицынской железнодорожной ветки, не оказывая решительного сопротивления.
   Григорий со своей дивизией участвовал в бою под Шашкином и крепко помог пехотной бригаде генерала Сутулова, попавшей под фланговый удар. Конный полк Ермакова, ходивший по приказу Григория в атаку, захватил в плен около двухсот красноармейцев, отбил четыре станковых пулемета и одиннадцать патронных повозок.
   К вечеру с группой казаков первого полка Григорий въехал в Шашкин. Около дома, занятого штабом дивизии, под охраной полусотни казаков, стояла густая толпа пленных, белея бязевыми рубахами и кальсонами. Большинство их было разуто и раздето до белья, и лишь изредка в белесой толпе зеленела грязная защитная гимнастерка.
   - До чего белые стали, как гуси! - воскликнул Прохор Зыков, указывая на пленных.
   Григорий натянул поводья, повернул коня боком: разыскав в толпе казаков Ермакова, поманил его к себе пальцем.
   - Подъезжай, чего ты по-за чужими спинами хоронишься?
   Покашливая в кулак, Ермаков подъехал. Под черными негустыми усами его на разбитых зубах запеклась кровь, правая щека вздулась и темнела свежими ссадинами. Во время атаки конь под ним споткнулся на всем скаку, упал, и камнем вылетевший из седла Ермаков сажени две скользил на животе по кочковатой толоке. И он и конь одновременно вскочили на ноги. А через минуту Ермаков, в седле и без фуражки, страшно окровавленный, но с обнаженной шашкой в руке, уже настигал катившуюся по косогору казачью лаву...
   - И чего бы это мне хорониться? - с кажущимся удивлением спросил он, поравнявшись с Григорием, а сам смущенно отводил в сторону еще не потухшие после боя, налитые кровью, осатанелые глаза.
   - Чует кошка, чью мясу съела! Чего сзади едешь? - гневно спросил Григорий.
   Ермаков, трудно улыбаясь распухшими губами, покосился на пленных.
   - Про какую это мясу ты разговор ведешь? Ты мне зараз загадки не задавай, все равно не разгадаю, я нынче с коня сторчь головой падал...
   - Твоя работа, - Григорий плетью указал на красноармейцев.
   Ермаков сделал вид, будто впервые увидел пленных, и разыграл неописуемое удивление:
   - Вот сукины сыны! Ах, проклятые! Раздели! Да когда же это они успели?.. Скажи на милость! Только что отъехали, строго-настрого приказал не трогать, и вот тебе, растелешили бедных дочиста!..
   - Ты мне дурочку не трепи! Чего ты прикидываешься? Ты велел раздеть?
   - Сохрани господь! Да ты в уме, Григорий Пантелевич?
   - Приказ помнишь?
   - Это насчет того, чтобы...
   - Да-да, это насчет того самого!..
   - Как же, помню. Наизусть помню! Как стишок, какие в школе, бывалоча, разучивали.
   Григорий невольно улыбнулся, - перегнувшись на седле, схватил Ермакова за ремень портупеи. Он любил этого лихого, отчаянно храброго командира.
   - Харлампий! Без шуток, к чему ты дозволил? Новенький полковник, какого заместо Копылова посадили в штаб, донесет, и прийдется отвечать. Ить не возрадуешься, как начнется волынка, опросы да допросы.
   - Не мог стерпеть, Пантелевич! - серьезно и просто ответил Ермаков. На них было все с иголочки, им только что в Усть-Медведице выдали, ну, а мои ребята пообносились, да и дома с одежей не густо. А с них - один черт - все в тылу посымали бы! Мы их будем забирать, а тыловая сволочь будет раздевать? Нет уж, нехай лучше наши попользуются! Я буду отвечать, а с меня взятки гладки! И ты, пожалуйста, ко мне не привязывайся. Я знать ничего не знаю и об этих делах сном-духом не ведаю!
   Поравнялись с толпой пленных. Сдержанный говор в толпе смолк. Стоявшие с краю сторонились конных, поглядывали на казаков с угрюмой опаской и настороженным выжиданием. Один красноармеец, распознав в Григории командира, подошел вплотную, коснулся рукой стремени:
   - Товарищ начальник! Скажите вашим казакам, чтобы нам хоть шинели возвратили. Явите такую милость! По ночам холодно, а мы прямо-таки нагие, сами видите.
   - Небось не замерзнешь средь лета, суслик! - сурово сказал Ермаков и, оттеснив красноармейца конем, повернулся к Григорию: - Ты не сумлевайся, я скажу, чтоб им отдали кое-что из старья. Ну, сторонись, сторонись, вояки! Вам бы в штанах вшей бить, а не с казаками сражаться!
   В штабе допрашивали пленного командира роты. За столом, покрытым ветхой клеенкой, сидел новый начальник штаба, полковник Андреянов - пожилой курносый офицер, с густою проседью на висках и с мальчишески оттопыренными, крупными ушами. Против него в двух шагах от стола стоял красный командир. Показания допрашиваемого записывал один из офицеров штаба, сотник Сулин, прибывший в дивизию вместе с Андреяновым.
   Красный командир - высокий рыжеусый человек, с пепельно-белесыми, остриженными под ежик волосами, - стоял, неловко переступая босыми ногами по крашенному охрой полу, изредка поглядывая на полковника. Казаки оставили на пленном одну нижнюю солдатскую рубаху из желтой, неотбеленной бязи да взамен отобранных штанов дали изорванные в клочья казачьи шаровары с выцветшими лампасами и неумело приштопанными латками. Проходя к столу, Григорий заметил, как пленный коротким, смущенным движением поправил разорванные на ягодицах шаровары, стараясь прикрыть оголенное тело.
   - Вы говорите. Орловским губвоенкоматом? - спросил полковник, коротко, поверх очков взглянув на пленного, и снова опустил глаза и, прищурившись, стал рассматривать и вертеть в руках какую-то бумажку - как видно, документ.
   - Да.
   - Осенью прошлого года?
   - В конце осени.
   - Вы лжете!
   - Я говорю правду.
   - Утверждаю, вы лжете!..
   Пленный молча пожал плечами. Полковник глянул на Григория, сказал, пренебрежительно кивнув в сторону допрашиваемого:
   - Вот полюбуйтесь: бывший офицер императорской армии, а сейчас, как видите, большевик. Попался и сочиняет, будто у красных он случайно, будто его мобилизовали. Врет дико, наивно, как гимназистишка, и думает, что ему поверят, а у самого попросту не хватает гражданского мужества сознаться в том, что предал родину... Боится, мерзавец!
   Трудно двигая кадыком, пленный заговорил:
   - Я вижу, господин полковник, у вас хватает гражданского мужества на то, чтобы оскорблять пленного...
   - С мерзавцами я не разговариваю!
   - А мне сейчас приходится говорить.
   - Осторожнее! Не вынуждайте меня, я могу вас оскорбить действием!
   - В вашем положении это так нетрудно и - главное - безопасно!
   Не обмолвившийся ни словом Григорий присел к столу, с сочувственной улыбкой смотрел на бледного от негодования, бесстрашно огрызавшегося пленника. "Здорово ощипал он полковничка!" - с удовольствием подумал Григорий и не без злорадства глянул на мясистые, багровые щеки Андреянова, подергивавшиеся от нервного тика.
   Своего начальника штаба Григорий невзлюбил с первой же встречи. Андреянов принадлежал к числу тех офицеров, которые в годы мировой войны не были на фронте, а благоразумно отсиживались по тылам, используя влиятельные служебные и родственные связи и знакомства, всеми силами цепляясь за безопасную службу. Полковник Андреянов и в гражданскую войну ухитрился работать на оборону, сидя в Новочеркасске, и только после отстранения от власти атамана Краснова он вынужден был поехать на фронт.
   За две ночи, проведенные с Андреяновым на одной квартире, Григорий с его слов успел узнать, что он очень набожен, что он без слез не может говорить о торжественных церковных богослужениях, что жена его - самая примерная жена, какую только можно представить, что зовут ее Софьей Александровной и что за ней некогда безуспешно ухаживал сам наказной атаман барон фон Граббе; кроме этого, полковник любезно и подробно рассказал: каким имением владел его покойный родитель, как он, Андреянов, дослужился до чина полковника, с какими высокопоставленными лицами ему приходилось охотиться в 1916 году; а также сообщил, что лучшей игрой он считает вист, полезнейшим из напитков - коньяк, настоянный на тминном листе, а наивыгоднейшей службой - службу в войсковом интендантстве.