Ожидание - один из самых тяжелых способов времяпрепровождения. Только люди, ожидавшие чего-либо важного в вынужденной неподвижности заточения будь то чаемая свобода или неизбежная смерть, - знают истинную цену времени. А у Кручинина это было одновременно ожиданием свидания с Эрной или известия об ее исчезновении навсегда. Лампа и книга были не единственными друзьями, которых Кручинин хотел бы видеть возле себя в те дни. В обычное время у себя на родине он любил огни чужих окон. Глядя на свет в не знакомом ему доме, он почти всегда представлял себе хорошую жизнь, хороших людей, их хорошие дела, хорошие желания и мысли. Это было своего рода пищей для его воображения, настолько привлекательной и плодотворной, что он частенько хаживал вечерами по улицам, выбирая менее знакомые, с неожиданными домами. Он поглядывал на окна, где на шторах, как на экране китайского театра теней, двигались силуэты людей. Эти люди казались ему близкими, их жизнь понятной и интересной. От таких прогулок ему становилось покойнее, работалось лучше и, кажется, даже счастливей жилось. Подобными вечерами он особенно сильно любил людей.
   Попробовал он и здесь походить по улицам, глядя на освещенные окна жилых домов. Глядел на многолампые люстры гостиных и столовых, на силуэты дородных бюргеров и разряженных бюргерш; попадались и скромные лампы с зелеными абажурами, со склонившимися над ними головами одиноких людей. Но даже они не возбуждали в Кручинине прежних чувств и мыслей, все было чужим и даже враждебным. Во всем чудилось что-то от жизни настороженной и недоброй. Той темной жизни, что стоит между счастьем и темнотой неизвестности, между любовью к жизни и ненавистью к живущему, между мечтой о будущем и цепляньем за прошлое. И Кручинин возвращался с прогулок еще более одинокий, настороженный и подчас даже немного подавленный. Он томился беспокойным, неприветливым одиночеством среди семисот тысяч жителей этого города. Иногда это одиночество вызывало воспоминание о другом - приветливом - одиночестве, в каком человек оказывается в лесу или на просторе открытого моря. Какая противоположность: то и это, там и тут! Если вам, читатель, доводилось очутиться совсем одному в глубине дремучего леса, то вы, наверно, помните, как после первого беспокойства, вызванного таинственностью лесного полумрака, вы постепенно свыкались с его голосами. Очень скоро эти голоса не только переставали нарушать тишину леса, а казались вам ее неотъемлемой частью, настолько непременной, что молчание ночи уже раздражало слух. Но проходил час, и эта тишина в свою очередь превращалась в нечто неотъемлемое, свойственное месту, времени и внутреннему миру вашего собственного я. Снова наступала смена таинственной тишины спящего леса на многоголосые шумы лесного дня. И вдруг, когда эти смены стали настолько привычными, что превратились в неразличимый слухом оборот времени, вы услышали что-то совсем инородное: голос человека. Этот голос ворвался в мир леса, расколол его и вернул вас в царство вам подобных. Вы словно проснулись. И так же бывает в реальности - это пробуждение могло вызвать радость или досаду, в зависимости от того, что сулила вам жизнь. Или в море, когда вы, уединившись у борта маленького парусного судна, час за часом не видите ничего, кроме воды, рассекаемой форштевнем и журча обтекающей борт, а над собою - только небо. Тогда вам приходят мысли, ничем не омраченные, огромные, как сам этот мир неба и воды. И тут коснувшийся вашего слуха человеческий голос не говорил ли вам властно, что, кроме неба, воды и вас, на свете ещё много такого, о чем не следует забывать и что держит и будет держать вас в своих объятиях до конца ваших дней...
   Горе-мудрецы убеждали Кручинина, что подобные мысли - плод эгоцентризма и ипохондрии, не свойственных и даже неприличных нашему миру, нашим людям, нашему времени. Но один добрый врач (а не должен ли быть добрым всякий врач?) объяснил ему, что дело не в эгоцентризме, а в простом утомлении. Оно толкает человека в объятия успокоительной тишины и одиночества.
   Когда, сидя в одинокой комнате пансиона, Кручинин обращался к далеким воспоминаниям о лесе, ему начинало чудиться, что он в лесу и сейчас. Но лес этот совсем иной - чуждый и жуткий. Его молчание таково, что Кручинин с благодарностью услышал бы человеческий голос и чтобы голос этот произнес что-нибудь на русском языке. Это было бы якорем спасения для мыслей, дрейфующих в мрачном просторе чужой жизни.
   Кручинин привык молчать, когда нужно. Необходимость долго держать язык на привязи привела к тому, что в конце концов молчание стало его потребностью, как потребностью многих является болтовня. Для большинства людей обмениваться звуками с себе подобными так же органично, как двигаться. Быстро вянет человек, лишенный возможности говорить и слушать других. Когда-то и Кручинину это казалось естественным: самому болтать о чем угодно и слушать все, что другим хотелось ему сказать. Но с течением времени выработалась привычка в известной обстановке молчать и пропускать мимо ушей все, что не относилось непосредственно к нему. Он должен был произносить лишь те слова, какие были необходимы для выполнения его задачи. Все остальное было, в известных условиях, пустой, а иногда и опасной болтовней. Кручинин был удивлен, когда именно в этом городе он почувствовал, что одиночество и отсутствие словообмена ему в тягость. Каждый камень этого города был ему чужд; в каждом встречном он мог подозревать врага. Он знал, что среди сброда, живущего на подачки иностранных разведок и службы Гелена, достаточно головорезов, готовых на любую уголовщину. Необходимость ждать сообщения Эрны заставляла его почти безвыходно оставаться дома. Пытка одиночеством и бездействием была бесконечна: объявлений "Марты" в газете все не было.
   Но вот однажды, просматривая вечернее издание "Вестника", Кручинин увидел крошечное объявление: фрау Марта Фризе предлагала любителям живописи несколько полотен старых художников. Посредников просили не являться. Стрелки часов говорили, что времени у него остается в обрез, чтобы добраться по назначению до часа, указанного в объявлении. Кручинин увидел в этом руку Эрны: она рассчитала умно - только он один устремится по этому объявлению, едва купив газету. А на следующий день "Марта" уже будет вправе сказать любому, кто к ней придет, что картины проданы. В разгар этих размышлений в дверь его комнаты постучали:
   - Вечерняя почта!
   Взглянув на городской штемпель и марку, Кручинин было отложил письмо: вероятнее всего, это была очередная угроза от башибузуков "убрать советского агента, если он не уберется сам". Кручинину эти анонимки надоели. Вероятно, он и ушел бы, не заглянув в конверт, если бы не внутренний голос, заставивший его уже от двери вернуться к столу и вскрыть письмо. И он не пожалел об этом внезапном любопытстве:
   "Быть сторонником мира в этой стране можно только тайно. Это вынуждает меня скрыть свое имя. Желание спасти вас от ловушки и способствовать разоблачению поджигателей новой войны заставляет меня открыть вам, что Эрна Клинт, которую вы считаете своим другом, - агент иностранной разведки. Таким агентом она была уже и в дни заключения в лагере уничтожения "702". На ней - кровь участников нескольких побегов. На ней кровь героев восстания заключенных. Я хотел было написать вам это письмо шифром, выработанным в свое время в нашей лагерной подпольной организации, но не уверен в том, что вы сможете его прочесть.
   Будьте осторожны. Вас завлекают с целью скомпрометировать.
   Верный сын народа и Ваш доброжелатель".
   47. МАРТА ФРИЗЕ
   При всем предубеждении против анонимок тут, где все гудело от антисоветских интриг, Кручинин не мог не задуматься над подобным предупреждением. Для людей, погрязших в интригах и провокациях, лишенных чести и самолюбия, забывших долг и потерявших совесть, предать своих новых хозяев было ничуть не труднее, чем они в свое время предали родину. Вся гамма чувств от любви до ненависти, от раскаяния до мести - все могло водить пером неизвестного корреспондента. Если объявление в "Вестнике" дано Эрной или по ее поручению; если письмо неизвестного - клевета, то газета дает Кручинину явку, которой он ждет. Но если Эрна предательница - квартира Марты окажется для Кручинина ловушкой... А если Эрна тут вообще ни при чем и все это подстроено врагами? Тогда... И наконец, ведь может быть простое совпадение. Мало ли на свете Март?.. Бесполезно было строить догадки возможностей плохих и хороших больше, чем можно предусмотреть...
   Взгляд Кручинина упал на циферблат часов. Все бумаги, записная книжка - все было быстро вынуто из карманов и спрятано в надежное место. Переменив на всякий случай два таксомотора, Кручинин через пятнадцать минут стоял у дома, указанного в объявлении. Нажим звонка, и дверь тотчас отворилась, словно тут были твердо уверены, что он не мог не прийти. В лифте против цифры "3" стояли две фамилии, одна из них - "Фризе". Едва Кручинин успел затворить за собою лифт на третьем этаже, как перед ним, словно сама собою распахнулась одна из выходящих на площадку дверей.
   Может быть, еще и сейчас было разумно повернуться и уйти. Но можно ли бежать, если в гостеприимно (или предательски?) распахнутой двери стоит женщина и жестом приглашает войти? Кручинин переступил порог и тотчас услышал за спиной стук захлопнутой двери. Посторонившись к стене, чтобы дать ему пройти, стояла женщина средних лет с гладко зачесанными волосами, такими светлыми, что в свете электричества они казались седыми. В ее лице, сохранившем следы миловидности, каждая черточка была свидетельницей страданий, горя, внутренней борьбы. Именно так: борьба и сомнения источили его морщинками. Глаза ее, по-видимому когда-то голубые, отражали все то же: вопрос о мере страданий, какая еще отпущена ей на земле.
   - Госпожа Марта Фризе?
   Она ответила молчаливым кивком и жестом пригласила войти. Дав Кручинину время осмотреться в комнате, которая могла быть и гостиной и рабочим кабинетом, негромко, словно боясь нарушить чей-то покой, сказала:
   - Вот то, что я предлагаю, - и указала на стену, где висело несколько небольших полотен. Среди них Кручинин сразу, казалось ему, с уверенностью опознал руку Манеса. Тот, кто однажды видел его "Девочку перед зеркалом", едва ли уже обознается, встретив присущий этому мастеру колорит рисунка, озаренного, только Манесу свойственным, мягким светом цветного пятна, словно бы не преднамеренно брошенным в темно-коричневую мрачность основного тона. Мог ли Кручинин думать: в этом городе, таком насквозь антиславянском, встретить старого чешского мастера - такого истово славянского в каждом своем мазке, в дыхании всего своего искусства?! Госпожа Фризе опустила глаза и, указывая на полотна Манеса, повторила: - Это все, что я могу предложить вам... Ведь вы заинтересовались объявлением потому, что... - она запнулась и так посмотрела в глаза Кручинину, что казалось смешным отрицать то, что было ей по-видимому известно. Все же он твердо и так же глядя ей в глаза, ответил:
   - Это полотно мне не нравится...
   - Это не имеет значения... - При этих словах она прикрыла рукою глаза и провела ею по волосам, - я хочу продать именно эту картину. - И, подумав, прибавила: - Сейчас я продаю только ее!
   - А именно это-то полотно мне и не нравится, - ответил Кручинин. Ему хотелось поскорее покончить с этим визитом и убраться отсюда. Хозяйка, на его взгляд, довольно откровенно тянула время, чтобы дать возможность кому-то подоспеть.
   - Я прошу вас взять именно этого Манеса... - еще настойчивее, чем прежде, сказала она.
   - Не понимаю, - сказал Кручинин, - почему я должен покупать вещь, которая мне не нужна?
   - Возьмите ее. Именно ее.
   Кручинин с неудовольствием пожал плечами и сделал шаг к двери, но Марта загородила ему дорогу.
   - Я возьму с вас недорого... Совсем, совсем недорого.
   Названная ею цена была слишком низка даже для самой дрянной копии. Но чем тверже Кручинин отказывался, тем настойчивее Фризе навязывала покупку. Кручинин решительно направился к выходу.
   - Постойте! - крикнула она. - Да погодите же!
   Поспешно приставив стул к стене, она сняла, почти сорвала со стены картину и стала поспешно завертывать ее в газету.
   Она протянула ему пакет со словами:
   - Заплатите, сколько хотите.
   Он машинально взял картину. Но стоило ему почувствовать ее в руках, как воскресла мысль о том, что это и есть улика, с которой враг намерен его поймать...
   Однако хозяйка не дала ему опомниться - пробежала в прихожую и отворила дверь. Через минуту дверь за Кручининым захлопнулась, и он стал поспешно спускаться по ступенькам, затянутым толстой дорожкой.
   48. ОДНОГЛАЗАЯ СТАРУХА
   Картина лежала перед Кручининым. Испещрившая ее паутина трещин от набившейся в них пыли и копоти выглядела черной сеткой. Из-под нее на Кручинина хмуро глядело темно-коричневое лицо старухи. Быть может, когда-то оно и не было безобразным, может быть, даже писалось как лицо молодой женщины. Но время и невзгоды состарили его так, что оно казалось изборожденным вековыми морщинами. То ли от красок, выгоревших на одной половине полотна и потемневших на другой, то ли от сморщившегося холста лицо казалось перекошенным гримасой паралича. Один глаз закрылся или был затянут катарактой и бессмысленно пялился слепым бельмом. Время сделало облик старухи той смесью седины с нечистотой, которая сопутствует неопрятной нищей старости. Но по какой-то случайности годы обошли своей разрушительной работой второй глаз портрета. Было похоже на то, что этого глаза коснулась рука реставратора. Но почему он ограничился восстановлением одного только глаза? У него отпала охота заниматься этим делом, или он не сошелся в цене с владельцем холста?.. Так или иначе правый глаз старухи сверкал злобной силой. Становилось даже немного жутковато в него смотреть. Едва ли стоило завидовать тому бедняге, чьим уделом был в молодости спор с такою силой. Укрощение строптивой красотки послужило Шекспиру предметом романтической обработки, но борьба со злобной дурнушкой кажется еще никого не поднимала на подвиг художественного творчества и не оставила в истории мировой культуры иных следов, кроме самоубийства Сократа. А право, жаль! Человечеству принесло бы пользу посмотреть на доказательных примерах, как это выглядит: за немыслимо краткий срок, что двуногое совершает свое путешествие от колыбели к могиле, оно успевает затопить все вокруг себя злобой, источаемой непроизвольно, подобно тому, как цветок издает аромат. Скажут: как существует горький запах полыни, так точно ведь есть и сладостное дыхание розы! Спору нет. Но, увы, роз в роду человеческом еще меньше, чем в растительном мире. Живые розы еще труднее выращивать, и они еще более подвержены морозу. Движимое ложным предположением - одною из многих ошибок учения! - будто можно искусственно превращать заросшие полынью человеческие души в розарии духа, христианство создало питомники душ - монастыри. Но история показала, что количество навоза, принесенного человечеством в эти питомники, оказалось настолько велико, что они превратились в выгребные ямы, заражающие мир зловонием тления, а отнюдь не ароматом.
   Христианство, церковь, монастыри, монахи... По этим рельсам мысль Кручинина докатилась до католицизма и до его квинтэссенции - Ордена Иисуса. Сколько горестей этот духовный питомник питомников доставил уже человечеству, сколько еще успеет доставить, прежде чем оно сметет его в мусорную корзину истории. Этот "духовный розарий" выращивает вместо роз одни шипы. Они торчат повсюду на пути прогресса и мира. Кручинину уже доводилось об них уколоться. И придется обломать еще не один такой шип, чтобы добраться до цели усилий - прочного мира...
   Заперев дверь комнаты, Кручинин извлек холст из рамы. Посыпались хлопья пыли, забившейся в завитки резьбы, сделанной в те неэкономные времена, когда вместо лепного багета обходились искусством резчиков. Но рама занимала Кручинина лишь постольку, поскольку могла оказаться полой и в ее полость можно было вложить записку.
   Напрасно станут усмехаться скептики: зачем бы трезвым людям, живущим в современных ультрапрозаических условиях, посылать записки с такими сложностями вместо услуг государственной почты? Но пусть-ка эти критики-реалисты сами попробуют установить связь в условиях, в каких находилась Эрна Клинт и Кручинин, да так, чтобы сообщение не было обнаружено, а уж ежели оно и попадет в руки врагов, то чтобы никто не смог понять его содержания, определить адресата и отправителя. Эрна не придумала ничего лишнего: пусть бы одноглазая старуха прошла руки десяти сыщиков они не поняли бы, что держат письмо.
   Кручинин догадался, что, скрывая записку от полиции, Эрна нашла ей место, которое нелегко будет обнаружить и ему самому. Он обстукал всю раму, исследовал трещины рассохшейся резьбы. Если тайны не содержит ни рама, ни подрамник, ее должна хранить сама картина. Кручинин принялся исследовать холст с тщательностью, с какой его, вероятно, не изучал еще ни один любитель живописи. При этом внимание Кручинина то и дело невольно возвращалось к глазу старухи. Казалось, она так и впивалась в Кручинина, желая сказать то, чего не могли произнести ее злобно сжатые губы. Но, оказывается, следовало искать по признаку контраста: чувствуя на себе пристальный взгляд единственного зрячего глаза, Кручинин должен был обратиться к его слепому соседу - бельмо катаракты, кричавшей о пустоте, и содержало загадку. То, что Кручинин принял за порчу, причиненную временем, оказалось крошечным отверстием в верхнем слое холста, искусно замаскированным бельмом; сам холст якобы ради его укрепления был дублирован. Между слоями ткани, сквозь отверстие под бельмом, был введен маленький листок папиросной бумаги.
   Условный значок в углу листка заменял подпись. Шифр был тот же, что в прошлый раз. Кручинин узнал ровно столько, сколько нужно было для следования по пути Эрны: "Бисзее - Вилла Доротеенфройде". К этому более чем лаконичному путеводителю было прибавлено лишь два слова не географического смысла: "очень осторожно". Но и этих двух слов заботы могло не быть: "Вилла Доротеенфройде" - этим было сказано более чем достаточно. Кручинин знал, что вокруг этого живописного уголка, под маской всякого рода пансионов, можно было найти не один тайный притон международного авантюризма, шпионажа и диверсий. Под видом школы языков тут существовало убежище для изменников русского происхождения; "Школа движения по системе Далькроза" обучала убийству и взрывам бывших прибалтов; польские изменники нашли приют под вывеской пансиона "Перепелка", якобы содержащегося польской аристократкой; желто-голубая дощечка на воротах самого неопрятного домика предлагала обучить украинок кройке и шитью. Кадры для этих заведений поставлялись "подготовительными" школами эмигрантско-националистических организаций. "Вилла Доротеенфройде" была одним из самых секретных заведений такого рода, состоящих, как знает уже читатель, под руководством епископа Ланцанса. Вместо забулдыг эмигрантов и иностранцев разных национальностей обучение тут вели женщины в одеждах католических монахинь. Кручинин знал, что находиться там - значило учиться всему страшному и отвратительному, что питомцы этой своеобразной школы должны были делать в СССР. Он пробовал представить себе Эрну в любой из этих ролей и - ум заходил у него за разум.
   Кручинин знал и "мать Маргариту" - начальницу пансиона "Доротеенфройде". Но если бы этого и не было, если бы ему случилось повидать ее лишь однажды в течение нескольких минут, и того было бы достаточно, чтобы запомнить навсегда и узнать среди тысяч по первому взгляду. Будучи неплохим живописцем, он не взялся бы передать черты этого существа, по жестокому капризу природы обретшего облик женщины. По началу, когда ему сказали, что оккупанты подобрали Маргариту Бёме в нацистском концентрационном лагере, где она исполняла обязанности надзирательницы и палача, он не поверил. Мать Маргарита, врач по образованию, была маленькая толстушка с розовыми щечками в ямочках, словно бы непроизвольно собирающимися в добродушную улыбку. Светлые бровки, светлые, почти невидимые, редкие реснички вместе с розовым благодушием щек и с плотоядной жизнетребующей усмешкой пухлых губ придавали лицу монахини ту возрастную неопределенность, какая свойственна хорошо сохранившимся толстухам. Спрятанные под огромный чепец волосы, с выпущенными по сторонам букольками неопределенного цвета тоже не давали представления о возрасте их обладательницы. Как говорили, Маргарите было далеко за пятьдесят, но движения ее были быстры, даже можно сказать проворны и жизнерадостны. Ко всему этому надо добавить маленькие, почти спрятавшиеся над пухлыми щечками глазки. Они были то серыми, то голубыми, а иногда и зелеными - в зависимости от минуты и поворота головы. Обладатель самого мрачного воображения не мог бы себе представить, что рассказы о подвигах этого палача в юбке - не легенда, созданная патологической фантазией маньяка. Сотни, тысячи жертв, в чьих страданиях, как в освежающей ванне, купалась мать Маргарита!
   Когда Кручинин встречал розовую монахиню, словно парящую на крыльях своего белоснежного чепца над палубой трансокеанского лайнера, перевозившего ее обратно в Европу, ком непреодолимого отвращения подступал у него к горлу. А она плыла, розовая, с ямочками на пухлых щеках, каждым движением изливая на окружающих ласку христовой невесты. И рядом с этим чудовищем в качестве сотрудницы или ученицы Кручинин должен был представить себе Эрну... "Сестра Эрна" - наверно так именовали ее в пансионе "Доротеенфройде".
   Сестра!.. Помните, читатель, у Герцена: "Слово сестра... В нем соединены дружба, кровная связь, общее предание, родная обстановка, привычная неразрывность..."
   Кручинин смотрел на записку Эрны и старался объять умом происходящее...
   49. ДОРОТЕЕНФРОЙДЕ
   Покидая город, надо было разделаться с коричневой старухой, чтобы уничтожить следы сообщения, - будь оно посланием Эрны или провокацией вражеской разведки. Но, появившееся было намерение сжечь картину вместе с рамой, показалось ошибочным. А что если его приход к фрау Марте заснят на пленку? В таком случае Кручинин оказался бы перед необходимостью обосновать исчезновение этого "раритета". Можно было, конечно, снести картину антиквару, но кто захочет ее купить: ради уничтожения тайника под бельмом, Кручинин прорвал в холсте большую дыру. В таком виде старуха представлялась ему вполне безопасной. Оставалось "забыть" колдунью на стене. Кручинин так и поступил: оставил картину на гвозде. Но не успел он положить чемодан в свои старенький "штейер", как в подъезде показалась хозяйка квартиры с картиной в руках.
   - Оставьте ее себе. Реставратор заделает дыру и...
   - О, что вы! - воскликнула хозяйка.
   Тогда он взял портрет и тут же, будто нечаянно, уронил его на мостовую. По камням рассыпались мелкие завитушки резьбы.
   - Как обидно! - сказал Кручинин. - Вопрос решился сам собой.
   Отъезжая, он видел, как хозяйка подняла картину и отерла фартуком еще больше сморщившуюся маску мегеры.
   Кручинин поймал себя на том, что стоило ему взяться за руль, как заботы отлетели от него, словно он был простым туристом. Таково было магическое действие перспективы путешествия. Передвижение! Скорость! Свобода! На память пришли прекрасные слова Аксакова: "Дорога удивительное дело! Ее могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая человека от окружающей его среды, все равно, любезной ему или неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, - она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминания прошедшего и, наконец, на мечты и надежды в будущем..." Старый, побрякивающий стальными суставами "штейер", катился мимо громады Национального музея. Кручинин мысленно послал этому сооружению привет и соболезнование: слишком умный дом для царства мракобесия, политических интриг, провокаций и лжи, в какое превратился этот некогда славный город. Кручинин пересек реку и через пятнадцать минут был за городской чертой. Он даже провел рукою по лбу и по щекам, словно снимая с себя нити невидимой, но липкой паутины. Навстречу ему прохладным потоком несся воздух со стороны синевших в утренней дымке гор.
   Не прошло и получаса, как Кручинин перестал следить за тем, есть ли за ним слежка. Автомобили, обгонявшие неторопливый бег его машины, вызывали в нем здоровую спортивную зависть. Через час он добрался до поворота, где надлежало съехать с автострады на дорогу № 318, ведущую к озеру Тегерн. В Дирнбахе он решительно притормозил: его не устраивало слишком приближаться к Висзее, а ведь следующим пунктом был уже Гминд. Кручинин не хотел показываться там прежде, чем наведет точные справки об интересующей его вилле Доротеенфройде. К сожалению, оказалось не таким простым делом узнать что-либо у запуганных жителей. В этом уютном краю, созданном самой природой для отдыха и беззаботных развлечений, Кручинин обнаружил, что даже мрачные времена фашистской полицейщины простые люди вспоминали с сожалением. Как только дело доходило до слова "Доротеенфройде", языки жителей прилипали к гортани и на Кручинина недоброжелательно косились. Принадлежность некоторых пансионов темному миру тайной полиции и шпионских организаций была тут секретом полишинеля, но говорить о ней страшились. Кручинин избрал местом своего пребывания Кальтенбрунн, расположенный таким образом, что в случае надобности можно было быстро покинуть берег озера, минуя тупик, каким кончались дороги на его южном конце. Однако уже к следующему утру стало ясно, что и эта близость к Висзее не доставит Кручинину удовольствия. Тут не особенно стеснялись с туристами. Смешение нацистской полицейской грубости с маккартистским маккиавелизмом чувствовалась во всем. Позавтракав, Кручинин бежал из Кальтенбрунна. Объехав озеро с севера, он перебрался в окрестности городка Тегернзее на противоположном берегу озера. Хотя Кручинин и был тут отделен от "Доротеенфройде" гладью огромного озера, но в бинокль ему был виден весь курорт Висзее. Вооружившись терпением и осторожностью, он мог рассмотреть даже самую виллу Доротеенфройде.