Страница:
- И вот, дорогие вы мои, - оживленно продолжала та, - гляжу я на фотографию и думаю: да ведь я же видела эту компанию! Они-то меня, конечно, не могли видеть, потому что я была за деревьями, а я их видела. Вот как вас всех сейчас вижу... И вот гляжу я на эту фотографию...
- Матушка Альбина, - заметил кто-то из гостей, - не тяните вы из нас жилы: говорите, что вы видели!
Но Альбина сделала хорошо рассчитанную паузу и таинственно прошипела:
- Гляжу я, думаю: а ведь лица-то у этих вот, что увели Круминьша, - не те.
- То есть, как это не те? - не выдержал Шуман.
- Именно не те.
- Не может быть! - хрипло проговорил Шуман, напрасно пытаясь отодвинуть тяжелое кресло от, стола, чтобы освободить свой живот и встать.
- Как перед богом, - оживилась Альбина, - личности не те. - При этих словах краска начала отливать от багровых щек священника. А старушка с увлечением продолжала: - А когда мне показали утопленника, того, что выловили в камышах у острова, он оказался в другом платье. Я так и сказала следователю: "Выловили в милицейском, а я его видела в цивильном... Как бог свят".
Шуман прекратил свои попытки отодвинуть кресло и погрузился в него глубже, чем прежде. Его руки были вытянуты вдоль стола. В одном кулаке был зажат нож, в другом вилка. Они торчали вверх, словно воткнутые в стол железные ручки, за которые отец Петерис ухватился, чтобы не уйти в кресло с головой.
Наконец Альбина умолкла, и ничто не мешало фотографу из Риги высказаться:
- Позвольте, позвольте! - крикнул он. - Я хочу спросить: на этой фотографии был изображен храм? Здешний ваш костел?
- А как же, - ответила Альбина. - Конечно, был. Все трое так и шагают возле костела...
Если бы не настойчивость племянника-фотографа, не давшего на этот раз перебить себя, Альбина, наверно, повторила бы свой рассказ. Но тут он рассказал о том, как, проверяя однажды работы в фотографиях своей артели, он ведь член правления артели, все это, вероятно, знают?! - он увидел на столе молодого лаборанта именно такую фотографию. Он готов дать голову на отсечение: то была фотография, о которой рассказывала тетушка Альбина.
- Так, значит, теперь эта фотография находится у следователя? воскликнул он в удивлении.
- Суетный интерес, - послышалось вдруг с конца стола, где, все еще держась за нож и вилку, восседал Шуман. Он говорил, как всегда, увесисто: Пустое любопытство!.. Что вам за дело до фотографии?
Фотограф смешался на мгновение, но не сдался:
- Позвольте!.. - повторил он было, но тут в столовую с криками и смехом ворвалась группа молодых гостей Ирмы. Они бурей пронеслись через комнату, разбросав пустые стулья. Впереди всех неслась Ирма. Она первая добежала до калитки и распахнула ее перед Луизой. Та шагала, держа под руку Мартына Залиня. Даже при его большом росте и широких плечах, букет, который он нес, казался огромным. Мартын пытался спрятать за ним смущенное лицо, и Луизе пришлось подтолкнуть его, чтобы заставить войти в калитку.
- Вот из-за кого я опоздала, - сказала она, обнимая Ирму. - Лицо ее сияло радостью, какой на нем давно никто не видел. Всякий мог догадаться, что оно сияет не столько от встречи со стоящей перед нею Ирмой, сколько потому, что за ее спиной - Мартын.
64. ЕЩЕ РАЗ ПЕТЕРИС ШУМАН
Если бы матушка Альбина знала о последствиях, какие имел ее семейный обед, она, вероятно, сильно возгордилась бы и получила бы пищу для болтовни на весь остаток своих дней. Вернувшись от нее, Шуман, несмотря на изрядное количество выпитой вишневки, не лег спать. Он беспокойно ходил по маленькому кабинету. Думы одолевали его. Стало душно в доме, вышел в сад. Чистый воздух сада показался прекрасным. Почудилось, что окружающая природа вместе с ним радовалась отдохновению, сошедшему на землю: ведь почти все лето прошло для Шумана в сомнениях и страхах.
Да, Шуман не отрицал того, что принимал когда-то участие в собраниях земников и даже записался в Тевияс Саргс, так как духовный сан не позволял ему быть членом "Перконкруста". Но пусть-ка ему покажут такого священника в Латвии, не только католического, но даже протестантского, который был бы тогда за революцию и коммунистов!.. Да, он священник, он даже католический священник - служитель ортодоксальнейшей церкви на земле. Его, конечно, можно спросить: почему же ты, Петерис Шуман, скрыл то, что был земником, что при Ульманисе агитировал против коммунистов и в сороковом году стращал крестьян колхозами, как исчадием сатаны? Ну что же, так оно и было, господи боже мой. Перед тобою мне нечего таиться...
Шуман посмотрел на сияющее звездами небо и, протянув руку, дотронулся до светящейся даже в ночи махровой шапки влажного от росы георгина. Он повернул ухо в сторону кущи лип и прислушался: разбуженные его шагами, возились пичужки. Порывом ветерка принесло из сада запах сена второго укоса. Шуман впитывал звуки и запахи родной латышской осени, и мир снисходил в его душу, недавно еще испуганную и метущуюся. Но тут же ему снова стало не по себе, когда по сходству обстановки на память пришло, как однажды ночью, хоронясь от людей, к нему постучался неизвестный. Неожиданный гость стал один за другим называть пункты анкеты Петериса Шумана, где была написана неправда, и, закончив перечисление, сказал: "А под анкетою напечатано: "Знаю, что за ложь отвечаю по закону". Он посмотрел на Шумана при свете ночника: "А теперь, Петерис Шуман, решай: твоя ложь завтра станет известна. Стоит сказать слово - и ты перестанешь быть настоятелем храма. Тебя выгонят из этого дома. Тебя отправят в лагерь копать землю, рубить лес. Через год твои кости будут стучать, словно их ссыпали в пустой мешок. А через два ты умрешь от истощения. Но все это пустое, если ты умный человек. Нам нужна от тебя совсем маленькая услуга, и притом одна-единственная. Слышишь, одна-единственная!"
- Кому это "нам"? - спросил Шуман.
- Тем, кто стоял рядом с тобою в Тевияс Саргс, тем, кто вместе с тобою боролся против колхозов. Как Петр отступник, ты совершил предательство раньше, чем трижды пропел петел. Но всемогущий бог ведает, что ты слаб, как всякий человек, и он простит тебе отступничество, если ты поможешь нам теперь: нам нужна совсем маленькая услуга. Одна-единственная.
- Какая услуга? - спросил Шуман.
- Пустяк, сущий пустяк, - сказал незнакомец. - Мы дадим тебе фотографию, ты снесешь ее следователю, ведущему дело Эджина Круминьша.
- Говорят, что это не самоубийство, а... - начал было Шуман.
- Верь тому, что бог покарал его, и все тут, - мрачно проговорил ночной гость и стукнул кулаком по столу так, что подскочила неубранная с вечера плошка из-под простокваши и ложка выскочила из нее и со звоном покатилась на пол. - Каждый, кто был земником, всякий, кто, вступая в наш союз, начертал крест собственной кровью, убил бы этого пса!
- Господь бог повелел: не убий! - неуверенно возразил Шуман.
- Это ты оставь для проповеди, - презрительно ответил незнакомец. Если мы прикажем тебе убить оставшегося в живых Силса, ты убьешь и его. - И увидев, как священник отпрянул от него, незнакомец рассмеялся. - Но мы знаем, что ты трус, Петерис Шуман. Поэтому не бойся: мы сами убьем Силса. От дальней кирхи донесся бой часов. Гость отмечал их кивками головы и, когда прозвучал последний, расставил локти и, положив голову на руки, стал вглядываться в хозяина, словно хотел навсегда запомнить его черты. А сам Шуман в слабом свете ночника с трудом мог его рассмотреть. Он только помнит теперь, что лицо ночного гостя было широкое и на нем белели усы и борода. Был ли он сед или так соломенно светел, Шуман не понял. Шуман сидел напротив гостя в ночной сорочке и наспех запахнутом купальном халате; его начинало знобить. Чувствовал, как стынут ноги, обутые в старые шлепанцы, но не смел пошевелиться под тяжким взглядом бородача.
- Вот что, - грубо проговорил тот, после долгого молчания, - выбирать тебе, Петерис, не из чего... Скажи мне "нет" и через день узнаешь, что ты больше не настоятель храма. Если же завтра сам пойдешь и скажешь властям все, что прежде скрывал, то послезавтра глаза твои и вовсе не увидят утренней зари и другой поп проводит твой гробишко на кладбище. - Незнакомец усмехнулся: - Нет не проводит. Ведь церковь отказывает в погребении самоубийце, хотя бы и трижды священнику! - И он снова перегнулся через стол и бросил Шуману в лицо: - Ты повесишься!.. Понимаешь, тебя вынут из петли и найдут твое письмо... Так как с Круминьшем. Понимаешь?..
Незнакомец встал, медленно обошел стол и наклонился над Шуманом. Тот не отстранился, только все его грузное тело задрожало мелкой-мелкой дрожью в боязливом ожидании, как оттаявший студень. Незнакомец рванул рукав его халата так, что треснула гнилая ткань:
- Смотри, - хрипло сказал он, брызнув слюной в ухо Шуману.
Но Шуман не стал смотреть. Он и так знал, что на его плече до сих пор сохранился след свастики, выжженной когда-то во время церемонии принятия в "Ударники Цельминша".
- Чего вы хотите? - осипшим голосом спросил Шуман.
- Ты по почте получишь фотографию с изображением ареста Эджина Круминьша советской милицией и отдашь этот снимок следователю. Вот и все. После этого, отныне и во веки веков, - ты чист и свободен.
- Уйдите, - с мольбой прошептал Шуман. Он был теперь совсем не похож на того сурового, исполненного достоинства и сознающего силу стоящей за ним церкви Петериса Шумана, которого так хорошо знали прихожане. Еще более жалко прозвучала вторичная мольба:
- Уйдите.
- Да, время к утру, - развязно согласился гость, словно они уже договорились. - Помни, Петерис: если ты не снесешь фотографию следователю... - гость рассмеялся и жестом изобразил, как вешают человека.
Через два дня Шуман получил фотографию. Целую ночь он ходил возле стола, где она лежала. Брал в руки и тотчас отбрасывал ее, словно она была отпечатана на куске раскаленного металла. Да, падая на стол, она и звенела, как железо. Честное слово!
Шуману помнится, что и тогда в комнате было невыносимо душно, и он тоже вышел в сад. И тогда над его головой простиралось такое же холодное небо, и стояли вокруг кусты облетевшей сирени, и, может быть, даже так же шуршали в ветвях старой липы птицы. Может быть. Но если все это не было другим, если Шуман видел все это и прежде и видел во всем этом то же, что видит теперь, то как он мог?.. Как мог?..
Шуман медленно перешел дорогу и постучал в окошко маленького домика, где жил причетник. Пришлось повторить стук, прежде чем к стеклу приникло заспанное лицо причетника:
- Что?.. Что такое?..
- Дайте ключ от храма, Волдис, - негромко проговорил Шуман.
- Сейчас, сейчас, отец Петерис, - засуетился причетник, и бледное лицо с растрепанными седыми космами исчезло в темноте за окном. Через минуту он появился на крыльце, стуча незашнурованными башмаками. Запахивая пальто поверх белья, стал было спускаться с крылечка, но Шуман остановил:
- Не нужно... Спите со господом... Только дайте ключ!..
- Господи, боже мой, что случилось? - обеспокоено спросил причетник, нащупывая в темноте ступени. - Сейчас я вам отворю...
- Ничего не случилось, дорогой мой Волдис, идите спать, - несколько раздраженно повторил Шуман и взял ключ из рук озабоченного причетника.
Несколько мгновений причетник смотрел вслед священнику, удалявшемуся по направлению к церкви. Его силуэт виднелся на фоне песчаного пригорка в промежутках деревьев рощи, которую следовало миновать Шуману.
В роще было еще темнее, чем на улице, и Шуман несколько раз споткнулся о корни сосен. С правой ноги слетела ночная туфля, и он долго искал ее в потемках. Когда дошел до церкви, туфли были полны мелкого песка, неприятно коловшего босые ноги. Наконец, Шуман отпер главную и единственную дверь храма и вошел. После темноты, царившей на дворе, ему показалось тут почти светло благодаря крошечной электрической лампочке, заменявшей лампаду у напрестольного креста. Впрочем, Шуман и без того знал здесь каждую щель в каждой доске и уверенно приблизился к алтарю. Он так порывисто опустился на колени, что стук был ясно слышен в пустой церкви. Долго лежал, распростершись, на полу с руками, стиснутыми в молитвенном порыве.
О чем молил он бога? Об избавлении его от мести тех, кто угрожал ему устами ночного гостя в случае неповиновения или от кары советских властей, ежели он выполнит этот приказ? Все смешалось в его молении - страх и вера, преданность порядку и боязнь утратить положение. Он был простым настоятелем крошечной церквушки. Прихожане верили ему потому, что верили в его бога. Чуждыми и невозвратимыми казались Шуману времена, когда он противопоставлял себя простым людям во имя соблюдения интересов богатых и власть имущих. Те, на кого он когда-то работал, обманули его надежды: они не сделали его богачом и не наделили властью. Он остался беден и безгласен, как простые люди, и простые люди стали его братьями. Иногда ему даже казалось, что если кому и следует теперь себя противопоставить, то только князьям церкви, противопоставить для защиты своих маленьких братьев-христиан, интересы которых стали его интересами. Быть может, это поймет не всякий, но отцу Петерису казалось, что никогда его латвийская католическая церковь не была такою национальной, как именно теперь. Многолетний перерыв в связях с Римом ослабил то антинациональное влияние, какое римская иерархия всегда оказывала на свой клир и на верующих космополитическими идеями всемирно-апостолической миссии Ватикана. Появление посланца оттуда, именем Рима и освященных им властей возвещавшего волю прежних хозяев, больше не вызывало в Шумане ни верноподданнического восторга, ни былого трепета послушания. Он им не верил. Они его обманули и продолжали обманывать. В его сознании возник сонм вопросов, переросший в смятение. Страх смешался с привычкой послушания, сознание долга перед своим народом и его властью столкнулись со смутными реминисценциями слепого преклонения перед властью, ставшей чуждой народу и почти забытой им самим, отцом Петерисом Шуманом, властью иноземного наместника апостола-иностранца. Как же он должен был поступить - он, гражданин и латыш; сын католической церкви, но латыш; священник, но латыш? Как?! Для старого священнослужителя Шумана уже не было тайн ни в сути религии, ни в ее обрядах. Он давно уже очень просто, подчас цинически просто смотрел на вещи. Мистицизм уступил место материализму во всем, что касалось не только дел земных, но и многого из области духа. Губы только в силу привычки бормотали молитвы во время праскомидии. Таинство евхаристии больше не было таинством, а просто приготовлением для причастников чего-то вроде гомеопатического лекарства.
Одним из наиболее удобных положений отец Шуман считал то, что по евангелию "блаженни нищие духом, ибо их есть царствие небесное", и в меру сил своих продолжал сопротивляться распространению светских знаний среди прихожан. Он не очень-то любил и встречи с духовным начальством и был рад тому, что рижский епископат почти забыл о маленькой деревянной церквушке с двумя десятками прихожан. Но то, что он сегодня услышал на празднике у Альбины, во весь рост поставило значение давешнего ночного визита. Шуману теперь казалось, будто принимая тогда от ночного посетителя поручение, он не понимал, что его задачей было ввести в заблуждение следствие при раскрытии акта, направленного против его страны, его народа, а значит... да, значит, и против его церкви - латышской католической церкви!..
Стало ли это ему ясно теперь благодаря словам фотографа - племянника Альбины?.. Шуман уверял себя, что именно так. И он метался в страхе, не зная, что делать теперь, когда узнал правду... Рассвет застал Шумана расхаживающим по маленькому садику. Обычно румяные щеки священника пожелтели, и голубые глаза были обведены темно-синими мешками век. С первыми лучами солнца Шуман поднялся на крыльцо своего дома и послал служанку за Альбиной.
- Прошу вас, - сказал он Альбине, - выгладите мне выходную сорочку с крахмальным воротничком и манжетами. Выгладите так, как если бы я шел с пасхальным визитом к самому епископу.
Он не ответил на любопытные вопросы Альбины и молча принялся за бритье. Когда он надел сорочку, приготовленную Альбиной, воротничок блестел так, словно был сделан из белого, как снег, фарфора. Шуман надел самый новый сюртук, в котором не стыдно было бы представиться и самому господу богу.
Шуман два часа просидел в Риге, на бульваре Райниса, куда приехал за час до открытия советских учреждений. В прохладном утреннем воздухе над ним пели птицы, перед глазами простирался широкий газон. Цветы были такие розовые, что даже розовый отсвет утреннего солнца ничего не мог прибавить к их розовости. Над головою Шумана было едва голубевшее, совсем, совсем бледное небо. Но и птицы на деревьях, и цветы на клумбе, и бледное небо все это было очень родное. И вон те детишки, что появились на дорожке, и та женщина, что спешила с кошелкой перейти площадку, разве все это не было латышским, таким латышским, что уже больше и быть не могло. Может быть, и птицы тут поют не так громко, и цветы не так ярки, и небо бледней, чем в садах папы римского, - но ведь все же это его, родное, латышское, знакомое с детства, милое в зрелости и безнадежно дорогое перед расставанием навеки!.. Так как же он мог, как мог!.. Шуман взглянул на часы, тщательно оправил полы длинного пиджака. Даже если после того, что будет сейчас, он перестанет быть настоятелем храма и снова явится к нему ночной гость и скажет: "Петерис Шуман, мы тебя предупреждали...", завтра другой священник проводит его гроб на кладбище, - и тогда он сделает сейчас то, что должен сделать, скажет то, что должен сказать! Он пошел по дорожке, крепко постукивая тростью. При каждом движении руки из-под рукава его сюртука высовывалась крепкая, как фарфор, крахмальная манжета и звонко постукивала по руке. Словно отсчитывала шаги, отделявшие его от ворот прокуратуры...
То, что Шуман сказал Грачику, не могло помочь поимке Квэпа. Следствие и без того открыло фальсификацию фотографии. До священника у Грачика побывал уже фотограф - племянник матушки Альбины. Фотограф привел юношу лаборанта, рассказавшего, как он, ничего не подозревая, изготовил для заказчика монтаж фотографии с изображением церкви и троих прогуливающихся перед нею друзей. И все же признание Шумана имело практический смысл. Оно подтверждало преднамеренность убийства Круминьша и указывало, куда ведут нити преступления. Кроме того, появление Шумана ликвидировало одну из линий связи преступников, клало конец ошибочной уверенности Грачика в соучастии Шумана и тем самым освобождало следствие от необходимости вести работу в этом направлении.
- Ваше признание, - сказал Грачик, - имеет существенное значение и для церкви: с ее служителя снимается подозрение в непатриотичности.
- Вы правы, - глухим голосом согласился Шуман. - Мне страшно и стыдно, когда мысль моя возвращается к этому делу.
Грачик как можно отчетливее спросил:
- Ведь вы открыли нам решительно все, что знали?
Шуман молча склонил голову.
65. "ЛУЧ" ГОТОВ ПЛЫТЬ К ИНГЕ
В школах шпионажа Силса обучали стрелять, прыгать с парашютом, лазать через заборы, заряженные током, плавать, ездить верхом, ходить на лыжах, грести, управлять парусом, буером и бобслеем; драться, взламывать замки, беззвучно выдавливать оконные стекла; делать родинки, красить волосы, завязывать галстуки по-американски, по-немецки и по-русски, одеваться под денди, священника, босяка и циркового актера, под советского служащего, под колхозника и под студента, играть в теннис, в гольф, в бейсбол, в футбол, в городки, в баккара, в бридж и в очко; его тренировали в умении дышать под водой, ходить задом наперед, сохранять силы для длительной голодовки; натаскивали в умении врать на допросах; он наизусть знал свои календарные позывные и позывные секретных станций Риас, которые мог вызывать портативным передатчиком. Инструкторы не забыли подготовить Силса к возможному провалу и убеждали воспользоваться последним средством уйти от допроса и советской контрразведки - ядом, заделанным в искусственный ноготь на его большом пальце. Запасные ампулы были заделаны - одна в папиросу, одна в кусок мыла и одна в пуговицу на рубашке. Казалось, не было забыто ничто. Но те, кто подготавливал Силса к диверсии и к смерти, забыли отнять у него сердце. Оно осталось у него, и он не мог не слышать его голоса. А сердце твердило ему с настойчивостью, толкающей людей на величайшие подвиги и на беспримерные подлости, на создание и уничтожение, на торжество и на смерть: Инга... Инга... Инга!..
Он вставал на заре, и первое, что входило в сознание, было - "Инга"; он шкурил днища яхт, и в шуршании шершавой бумаги слышался шепот: "шшш-Инга-шшш"; сидя на корточках перед костром, подогревал вар для конопатки швов, и котелок доверительно болтал "буль-буль... Инга... Инга... буль-буль"; он точил на камне затупившееся долото, и карборунд пронзительно взвизгивал: "З-з-з-з... Инга... з-з-з-з".
Силс работал в таллинском яхтклубе. Это место привлекло его тем, что давало возможность быть на берегу, где водное пространство, отделяющее Советский Союз от зарубежья, уже всего; оно давало возможность быть возле судов и не спеша подготовить к плаванию собственное судно - складную байдарку, полученную от Грачьяна для плавания по Лиелупе и увезенную сюда, когда Силс бежал из С.; наконец, это место было далеко от Риги, где сосредоточено следствие по делу Круминьша, - другая республика, другие власти.
Силс скрывался от обеих сторон: от советских властей и от тайной агентуры "Перконкруста". Те и другие помешали бы ему бежать туда, где была Инга. А он должен был быть там. Он не задумывался над тем, что будет дальше. Он даже не думал о том, как доберется до Инги, очутившись в чужой стране. Он твердо знал: быть с нею! И вот он шкурил, лакировал, конопатил суда таллинского яхтклуба и тренировался в гребле одним веслом на байдарке.
Каждый день Силс приносил на работу что-нибудь, необходимое для дальнего плавания, и складывал в тайник, устроенный в дальнем углу эллинга. План бегства казался ему столь же надежным, сколь он был прост: с хорошим ветром на яхтклубском шверботе он выскакивает за бон и уходит на северо-запад. При любой исправности документов, какие ему удастся добыть на выход в море, пограничники не выпустят его из поля зрения, в особенности, когда начнет темнеть. Но он выберет время самых темных ночей, и не так-то просто будет уследить за ним при волне. На борту швербота будет байдарка. В море он ее соберет и, развернув швербот курсом к берегу, чтобы успокоить пограничников, закрепит парус так, чтобы швербот подольше шел без рулевого. А сам пересядет в байдарку. Самым зорким глазам пограничников не будет видна на волне низкобортная лодочка. Их внимание будет сосредоточено на шверботе. Вероятно, катер подойдет к шверботу, и только тогда пограничники убедятся, что на борту никого нет. Предположат ли они, что Силс упал в воду? Может быть и предположат. А если догадаются, что он сделал попытку бежать, то подумают, что он воспользовался надувной резиновой лодкой неповоротливой посудиной, лишенной всякого хода и годной только на то, чтобы продержаться на воде, пока не подойдет на рандеву судно с того берега. Вот пограничники и будут ждать подхода этого судна с севера. А никакого судна не будет. Потому что никто там не ждет прихода Силса. Некому подобрать его.
Силс трудился настойчиво, терпеливо. Знал, что не может позволить себе ни малейшей ошибки; знал, что должен скрывать свои намерения от всех, кого видит, с кем говорит, с кем работает, отдыхает, ест, спит. В каждом вопросе он видел подвох и взвешивал всякое свое слово; всякий взгляд казался ему подозрительным, и он должен был обдумывать каждый свой жест, каждое движение, каждый шаг. Он был один среди десятков, сотен, тысяч людей, которым нечего было скрывать, но от которых он скрывал свои намерения, свои мысли. Приближалось время, избранное для переправы. Осталось добыть документы на выход в море. И тут Силс приходил все в большее уныние: дело оказывалось самым трудным из всего задуманного. Въедливость пограничников приводила его в бешенство, которое он должен был маскировать показным добродушием. Это было не в его нраве, и ему приходилось так напрягать волю и внимание, что к концу дня он чувствовал себя разбитым.
Наконец, клюнуло: ему дали разрешение на выход. Пожалуй, это был первый день с приезда в Таллин и даже с самого отъезда из Риги, когда Силс почувствовал себя, наконец, уверенным в успехе: Инга!.. Инга!
66. О БДИТЕЛЬНОСТИ И ПРОЧЕМ
Еще со ступеньки останавливающегося вагона Кручинин крикнул:
- Здорово, сердцевед! Небось не приготовил мне пятиалтынного за проигранное пари!
В голосе Нила Платоновича звучало столько ободрения и беззаботности, что Грачик забыл свои недуги и даже не задал приготовленного было вопроса: "Ну, как находите?" А Кручинин и вида не подал, как его огорчило изуродованное лицо друга. Грачик едва успевал отвечать на вопросы Кручинина. А когда Кручинин, уже сидя в гостинице, рассказал Грачику о явке Залиня и веревке с удавкой, найденной в Цесисе, все, кроме дела, было забыто.
- Матушка Альбина, - заметил кто-то из гостей, - не тяните вы из нас жилы: говорите, что вы видели!
Но Альбина сделала хорошо рассчитанную паузу и таинственно прошипела:
- Гляжу я, думаю: а ведь лица-то у этих вот, что увели Круминьша, - не те.
- То есть, как это не те? - не выдержал Шуман.
- Именно не те.
- Не может быть! - хрипло проговорил Шуман, напрасно пытаясь отодвинуть тяжелое кресло от, стола, чтобы освободить свой живот и встать.
- Как перед богом, - оживилась Альбина, - личности не те. - При этих словах краска начала отливать от багровых щек священника. А старушка с увлечением продолжала: - А когда мне показали утопленника, того, что выловили в камышах у острова, он оказался в другом платье. Я так и сказала следователю: "Выловили в милицейском, а я его видела в цивильном... Как бог свят".
Шуман прекратил свои попытки отодвинуть кресло и погрузился в него глубже, чем прежде. Его руки были вытянуты вдоль стола. В одном кулаке был зажат нож, в другом вилка. Они торчали вверх, словно воткнутые в стол железные ручки, за которые отец Петерис ухватился, чтобы не уйти в кресло с головой.
Наконец Альбина умолкла, и ничто не мешало фотографу из Риги высказаться:
- Позвольте, позвольте! - крикнул он. - Я хочу спросить: на этой фотографии был изображен храм? Здешний ваш костел?
- А как же, - ответила Альбина. - Конечно, был. Все трое так и шагают возле костела...
Если бы не настойчивость племянника-фотографа, не давшего на этот раз перебить себя, Альбина, наверно, повторила бы свой рассказ. Но тут он рассказал о том, как, проверяя однажды работы в фотографиях своей артели, он ведь член правления артели, все это, вероятно, знают?! - он увидел на столе молодого лаборанта именно такую фотографию. Он готов дать голову на отсечение: то была фотография, о которой рассказывала тетушка Альбина.
- Так, значит, теперь эта фотография находится у следователя? воскликнул он в удивлении.
- Суетный интерес, - послышалось вдруг с конца стола, где, все еще держась за нож и вилку, восседал Шуман. Он говорил, как всегда, увесисто: Пустое любопытство!.. Что вам за дело до фотографии?
Фотограф смешался на мгновение, но не сдался:
- Позвольте!.. - повторил он было, но тут в столовую с криками и смехом ворвалась группа молодых гостей Ирмы. Они бурей пронеслись через комнату, разбросав пустые стулья. Впереди всех неслась Ирма. Она первая добежала до калитки и распахнула ее перед Луизой. Та шагала, держа под руку Мартына Залиня. Даже при его большом росте и широких плечах, букет, который он нес, казался огромным. Мартын пытался спрятать за ним смущенное лицо, и Луизе пришлось подтолкнуть его, чтобы заставить войти в калитку.
- Вот из-за кого я опоздала, - сказала она, обнимая Ирму. - Лицо ее сияло радостью, какой на нем давно никто не видел. Всякий мог догадаться, что оно сияет не столько от встречи со стоящей перед нею Ирмой, сколько потому, что за ее спиной - Мартын.
64. ЕЩЕ РАЗ ПЕТЕРИС ШУМАН
Если бы матушка Альбина знала о последствиях, какие имел ее семейный обед, она, вероятно, сильно возгордилась бы и получила бы пищу для болтовни на весь остаток своих дней. Вернувшись от нее, Шуман, несмотря на изрядное количество выпитой вишневки, не лег спать. Он беспокойно ходил по маленькому кабинету. Думы одолевали его. Стало душно в доме, вышел в сад. Чистый воздух сада показался прекрасным. Почудилось, что окружающая природа вместе с ним радовалась отдохновению, сошедшему на землю: ведь почти все лето прошло для Шумана в сомнениях и страхах.
Да, Шуман не отрицал того, что принимал когда-то участие в собраниях земников и даже записался в Тевияс Саргс, так как духовный сан не позволял ему быть членом "Перконкруста". Но пусть-ка ему покажут такого священника в Латвии, не только католического, но даже протестантского, который был бы тогда за революцию и коммунистов!.. Да, он священник, он даже католический священник - служитель ортодоксальнейшей церкви на земле. Его, конечно, можно спросить: почему же ты, Петерис Шуман, скрыл то, что был земником, что при Ульманисе агитировал против коммунистов и в сороковом году стращал крестьян колхозами, как исчадием сатаны? Ну что же, так оно и было, господи боже мой. Перед тобою мне нечего таиться...
Шуман посмотрел на сияющее звездами небо и, протянув руку, дотронулся до светящейся даже в ночи махровой шапки влажного от росы георгина. Он повернул ухо в сторону кущи лип и прислушался: разбуженные его шагами, возились пичужки. Порывом ветерка принесло из сада запах сена второго укоса. Шуман впитывал звуки и запахи родной латышской осени, и мир снисходил в его душу, недавно еще испуганную и метущуюся. Но тут же ему снова стало не по себе, когда по сходству обстановки на память пришло, как однажды ночью, хоронясь от людей, к нему постучался неизвестный. Неожиданный гость стал один за другим называть пункты анкеты Петериса Шумана, где была написана неправда, и, закончив перечисление, сказал: "А под анкетою напечатано: "Знаю, что за ложь отвечаю по закону". Он посмотрел на Шумана при свете ночника: "А теперь, Петерис Шуман, решай: твоя ложь завтра станет известна. Стоит сказать слово - и ты перестанешь быть настоятелем храма. Тебя выгонят из этого дома. Тебя отправят в лагерь копать землю, рубить лес. Через год твои кости будут стучать, словно их ссыпали в пустой мешок. А через два ты умрешь от истощения. Но все это пустое, если ты умный человек. Нам нужна от тебя совсем маленькая услуга, и притом одна-единственная. Слышишь, одна-единственная!"
- Кому это "нам"? - спросил Шуман.
- Тем, кто стоял рядом с тобою в Тевияс Саргс, тем, кто вместе с тобою боролся против колхозов. Как Петр отступник, ты совершил предательство раньше, чем трижды пропел петел. Но всемогущий бог ведает, что ты слаб, как всякий человек, и он простит тебе отступничество, если ты поможешь нам теперь: нам нужна совсем маленькая услуга. Одна-единственная.
- Какая услуга? - спросил Шуман.
- Пустяк, сущий пустяк, - сказал незнакомец. - Мы дадим тебе фотографию, ты снесешь ее следователю, ведущему дело Эджина Круминьша.
- Говорят, что это не самоубийство, а... - начал было Шуман.
- Верь тому, что бог покарал его, и все тут, - мрачно проговорил ночной гость и стукнул кулаком по столу так, что подскочила неубранная с вечера плошка из-под простокваши и ложка выскочила из нее и со звоном покатилась на пол. - Каждый, кто был земником, всякий, кто, вступая в наш союз, начертал крест собственной кровью, убил бы этого пса!
- Господь бог повелел: не убий! - неуверенно возразил Шуман.
- Это ты оставь для проповеди, - презрительно ответил незнакомец. Если мы прикажем тебе убить оставшегося в живых Силса, ты убьешь и его. - И увидев, как священник отпрянул от него, незнакомец рассмеялся. - Но мы знаем, что ты трус, Петерис Шуман. Поэтому не бойся: мы сами убьем Силса. От дальней кирхи донесся бой часов. Гость отмечал их кивками головы и, когда прозвучал последний, расставил локти и, положив голову на руки, стал вглядываться в хозяина, словно хотел навсегда запомнить его черты. А сам Шуман в слабом свете ночника с трудом мог его рассмотреть. Он только помнит теперь, что лицо ночного гостя было широкое и на нем белели усы и борода. Был ли он сед или так соломенно светел, Шуман не понял. Шуман сидел напротив гостя в ночной сорочке и наспех запахнутом купальном халате; его начинало знобить. Чувствовал, как стынут ноги, обутые в старые шлепанцы, но не смел пошевелиться под тяжким взглядом бородача.
- Вот что, - грубо проговорил тот, после долгого молчания, - выбирать тебе, Петерис, не из чего... Скажи мне "нет" и через день узнаешь, что ты больше не настоятель храма. Если же завтра сам пойдешь и скажешь властям все, что прежде скрывал, то послезавтра глаза твои и вовсе не увидят утренней зари и другой поп проводит твой гробишко на кладбище. - Незнакомец усмехнулся: - Нет не проводит. Ведь церковь отказывает в погребении самоубийце, хотя бы и трижды священнику! - И он снова перегнулся через стол и бросил Шуману в лицо: - Ты повесишься!.. Понимаешь, тебя вынут из петли и найдут твое письмо... Так как с Круминьшем. Понимаешь?..
Незнакомец встал, медленно обошел стол и наклонился над Шуманом. Тот не отстранился, только все его грузное тело задрожало мелкой-мелкой дрожью в боязливом ожидании, как оттаявший студень. Незнакомец рванул рукав его халата так, что треснула гнилая ткань:
- Смотри, - хрипло сказал он, брызнув слюной в ухо Шуману.
Но Шуман не стал смотреть. Он и так знал, что на его плече до сих пор сохранился след свастики, выжженной когда-то во время церемонии принятия в "Ударники Цельминша".
- Чего вы хотите? - осипшим голосом спросил Шуман.
- Ты по почте получишь фотографию с изображением ареста Эджина Круминьша советской милицией и отдашь этот снимок следователю. Вот и все. После этого, отныне и во веки веков, - ты чист и свободен.
- Уйдите, - с мольбой прошептал Шуман. Он был теперь совсем не похож на того сурового, исполненного достоинства и сознающего силу стоящей за ним церкви Петериса Шумана, которого так хорошо знали прихожане. Еще более жалко прозвучала вторичная мольба:
- Уйдите.
- Да, время к утру, - развязно согласился гость, словно они уже договорились. - Помни, Петерис: если ты не снесешь фотографию следователю... - гость рассмеялся и жестом изобразил, как вешают человека.
Через два дня Шуман получил фотографию. Целую ночь он ходил возле стола, где она лежала. Брал в руки и тотчас отбрасывал ее, словно она была отпечатана на куске раскаленного металла. Да, падая на стол, она и звенела, как железо. Честное слово!
Шуману помнится, что и тогда в комнате было невыносимо душно, и он тоже вышел в сад. И тогда над его головой простиралось такое же холодное небо, и стояли вокруг кусты облетевшей сирени, и, может быть, даже так же шуршали в ветвях старой липы птицы. Может быть. Но если все это не было другим, если Шуман видел все это и прежде и видел во всем этом то же, что видит теперь, то как он мог?.. Как мог?..
Шуман медленно перешел дорогу и постучал в окошко маленького домика, где жил причетник. Пришлось повторить стук, прежде чем к стеклу приникло заспанное лицо причетника:
- Что?.. Что такое?..
- Дайте ключ от храма, Волдис, - негромко проговорил Шуман.
- Сейчас, сейчас, отец Петерис, - засуетился причетник, и бледное лицо с растрепанными седыми космами исчезло в темноте за окном. Через минуту он появился на крыльце, стуча незашнурованными башмаками. Запахивая пальто поверх белья, стал было спускаться с крылечка, но Шуман остановил:
- Не нужно... Спите со господом... Только дайте ключ!..
- Господи, боже мой, что случилось? - обеспокоено спросил причетник, нащупывая в темноте ступени. - Сейчас я вам отворю...
- Ничего не случилось, дорогой мой Волдис, идите спать, - несколько раздраженно повторил Шуман и взял ключ из рук озабоченного причетника.
Несколько мгновений причетник смотрел вслед священнику, удалявшемуся по направлению к церкви. Его силуэт виднелся на фоне песчаного пригорка в промежутках деревьев рощи, которую следовало миновать Шуману.
В роще было еще темнее, чем на улице, и Шуман несколько раз споткнулся о корни сосен. С правой ноги слетела ночная туфля, и он долго искал ее в потемках. Когда дошел до церкви, туфли были полны мелкого песка, неприятно коловшего босые ноги. Наконец, Шуман отпер главную и единственную дверь храма и вошел. После темноты, царившей на дворе, ему показалось тут почти светло благодаря крошечной электрической лампочке, заменявшей лампаду у напрестольного креста. Впрочем, Шуман и без того знал здесь каждую щель в каждой доске и уверенно приблизился к алтарю. Он так порывисто опустился на колени, что стук был ясно слышен в пустой церкви. Долго лежал, распростершись, на полу с руками, стиснутыми в молитвенном порыве.
О чем молил он бога? Об избавлении его от мести тех, кто угрожал ему устами ночного гостя в случае неповиновения или от кары советских властей, ежели он выполнит этот приказ? Все смешалось в его молении - страх и вера, преданность порядку и боязнь утратить положение. Он был простым настоятелем крошечной церквушки. Прихожане верили ему потому, что верили в его бога. Чуждыми и невозвратимыми казались Шуману времена, когда он противопоставлял себя простым людям во имя соблюдения интересов богатых и власть имущих. Те, на кого он когда-то работал, обманули его надежды: они не сделали его богачом и не наделили властью. Он остался беден и безгласен, как простые люди, и простые люди стали его братьями. Иногда ему даже казалось, что если кому и следует теперь себя противопоставить, то только князьям церкви, противопоставить для защиты своих маленьких братьев-христиан, интересы которых стали его интересами. Быть может, это поймет не всякий, но отцу Петерису казалось, что никогда его латвийская католическая церковь не была такою национальной, как именно теперь. Многолетний перерыв в связях с Римом ослабил то антинациональное влияние, какое римская иерархия всегда оказывала на свой клир и на верующих космополитическими идеями всемирно-апостолической миссии Ватикана. Появление посланца оттуда, именем Рима и освященных им властей возвещавшего волю прежних хозяев, больше не вызывало в Шумане ни верноподданнического восторга, ни былого трепета послушания. Он им не верил. Они его обманули и продолжали обманывать. В его сознании возник сонм вопросов, переросший в смятение. Страх смешался с привычкой послушания, сознание долга перед своим народом и его властью столкнулись со смутными реминисценциями слепого преклонения перед властью, ставшей чуждой народу и почти забытой им самим, отцом Петерисом Шуманом, властью иноземного наместника апостола-иностранца. Как же он должен был поступить - он, гражданин и латыш; сын католической церкви, но латыш; священник, но латыш? Как?! Для старого священнослужителя Шумана уже не было тайн ни в сути религии, ни в ее обрядах. Он давно уже очень просто, подчас цинически просто смотрел на вещи. Мистицизм уступил место материализму во всем, что касалось не только дел земных, но и многого из области духа. Губы только в силу привычки бормотали молитвы во время праскомидии. Таинство евхаристии больше не было таинством, а просто приготовлением для причастников чего-то вроде гомеопатического лекарства.
Одним из наиболее удобных положений отец Шуман считал то, что по евангелию "блаженни нищие духом, ибо их есть царствие небесное", и в меру сил своих продолжал сопротивляться распространению светских знаний среди прихожан. Он не очень-то любил и встречи с духовным начальством и был рад тому, что рижский епископат почти забыл о маленькой деревянной церквушке с двумя десятками прихожан. Но то, что он сегодня услышал на празднике у Альбины, во весь рост поставило значение давешнего ночного визита. Шуману теперь казалось, будто принимая тогда от ночного посетителя поручение, он не понимал, что его задачей было ввести в заблуждение следствие при раскрытии акта, направленного против его страны, его народа, а значит... да, значит, и против его церкви - латышской католической церкви!..
Стало ли это ему ясно теперь благодаря словам фотографа - племянника Альбины?.. Шуман уверял себя, что именно так. И он метался в страхе, не зная, что делать теперь, когда узнал правду... Рассвет застал Шумана расхаживающим по маленькому садику. Обычно румяные щеки священника пожелтели, и голубые глаза были обведены темно-синими мешками век. С первыми лучами солнца Шуман поднялся на крыльцо своего дома и послал служанку за Альбиной.
- Прошу вас, - сказал он Альбине, - выгладите мне выходную сорочку с крахмальным воротничком и манжетами. Выгладите так, как если бы я шел с пасхальным визитом к самому епископу.
Он не ответил на любопытные вопросы Альбины и молча принялся за бритье. Когда он надел сорочку, приготовленную Альбиной, воротничок блестел так, словно был сделан из белого, как снег, фарфора. Шуман надел самый новый сюртук, в котором не стыдно было бы представиться и самому господу богу.
Шуман два часа просидел в Риге, на бульваре Райниса, куда приехал за час до открытия советских учреждений. В прохладном утреннем воздухе над ним пели птицы, перед глазами простирался широкий газон. Цветы были такие розовые, что даже розовый отсвет утреннего солнца ничего не мог прибавить к их розовости. Над головою Шумана было едва голубевшее, совсем, совсем бледное небо. Но и птицы на деревьях, и цветы на клумбе, и бледное небо все это было очень родное. И вон те детишки, что появились на дорожке, и та женщина, что спешила с кошелкой перейти площадку, разве все это не было латышским, таким латышским, что уже больше и быть не могло. Может быть, и птицы тут поют не так громко, и цветы не так ярки, и небо бледней, чем в садах папы римского, - но ведь все же это его, родное, латышское, знакомое с детства, милое в зрелости и безнадежно дорогое перед расставанием навеки!.. Так как же он мог, как мог!.. Шуман взглянул на часы, тщательно оправил полы длинного пиджака. Даже если после того, что будет сейчас, он перестанет быть настоятелем храма и снова явится к нему ночной гость и скажет: "Петерис Шуман, мы тебя предупреждали...", завтра другой священник проводит его гроб на кладбище, - и тогда он сделает сейчас то, что должен сделать, скажет то, что должен сказать! Он пошел по дорожке, крепко постукивая тростью. При каждом движении руки из-под рукава его сюртука высовывалась крепкая, как фарфор, крахмальная манжета и звонко постукивала по руке. Словно отсчитывала шаги, отделявшие его от ворот прокуратуры...
То, что Шуман сказал Грачику, не могло помочь поимке Квэпа. Следствие и без того открыло фальсификацию фотографии. До священника у Грачика побывал уже фотограф - племянник матушки Альбины. Фотограф привел юношу лаборанта, рассказавшего, как он, ничего не подозревая, изготовил для заказчика монтаж фотографии с изображением церкви и троих прогуливающихся перед нею друзей. И все же признание Шумана имело практический смысл. Оно подтверждало преднамеренность убийства Круминьша и указывало, куда ведут нити преступления. Кроме того, появление Шумана ликвидировало одну из линий связи преступников, клало конец ошибочной уверенности Грачика в соучастии Шумана и тем самым освобождало следствие от необходимости вести работу в этом направлении.
- Ваше признание, - сказал Грачик, - имеет существенное значение и для церкви: с ее служителя снимается подозрение в непатриотичности.
- Вы правы, - глухим голосом согласился Шуман. - Мне страшно и стыдно, когда мысль моя возвращается к этому делу.
Грачик как можно отчетливее спросил:
- Ведь вы открыли нам решительно все, что знали?
Шуман молча склонил голову.
65. "ЛУЧ" ГОТОВ ПЛЫТЬ К ИНГЕ
В школах шпионажа Силса обучали стрелять, прыгать с парашютом, лазать через заборы, заряженные током, плавать, ездить верхом, ходить на лыжах, грести, управлять парусом, буером и бобслеем; драться, взламывать замки, беззвучно выдавливать оконные стекла; делать родинки, красить волосы, завязывать галстуки по-американски, по-немецки и по-русски, одеваться под денди, священника, босяка и циркового актера, под советского служащего, под колхозника и под студента, играть в теннис, в гольф, в бейсбол, в футбол, в городки, в баккара, в бридж и в очко; его тренировали в умении дышать под водой, ходить задом наперед, сохранять силы для длительной голодовки; натаскивали в умении врать на допросах; он наизусть знал свои календарные позывные и позывные секретных станций Риас, которые мог вызывать портативным передатчиком. Инструкторы не забыли подготовить Силса к возможному провалу и убеждали воспользоваться последним средством уйти от допроса и советской контрразведки - ядом, заделанным в искусственный ноготь на его большом пальце. Запасные ампулы были заделаны - одна в папиросу, одна в кусок мыла и одна в пуговицу на рубашке. Казалось, не было забыто ничто. Но те, кто подготавливал Силса к диверсии и к смерти, забыли отнять у него сердце. Оно осталось у него, и он не мог не слышать его голоса. А сердце твердило ему с настойчивостью, толкающей людей на величайшие подвиги и на беспримерные подлости, на создание и уничтожение, на торжество и на смерть: Инга... Инга... Инга!..
Он вставал на заре, и первое, что входило в сознание, было - "Инга"; он шкурил днища яхт, и в шуршании шершавой бумаги слышался шепот: "шшш-Инга-шшш"; сидя на корточках перед костром, подогревал вар для конопатки швов, и котелок доверительно болтал "буль-буль... Инга... Инга... буль-буль"; он точил на камне затупившееся долото, и карборунд пронзительно взвизгивал: "З-з-з-з... Инга... з-з-з-з".
Силс работал в таллинском яхтклубе. Это место привлекло его тем, что давало возможность быть на берегу, где водное пространство, отделяющее Советский Союз от зарубежья, уже всего; оно давало возможность быть возле судов и не спеша подготовить к плаванию собственное судно - складную байдарку, полученную от Грачьяна для плавания по Лиелупе и увезенную сюда, когда Силс бежал из С.; наконец, это место было далеко от Риги, где сосредоточено следствие по делу Круминьша, - другая республика, другие власти.
Силс скрывался от обеих сторон: от советских властей и от тайной агентуры "Перконкруста". Те и другие помешали бы ему бежать туда, где была Инга. А он должен был быть там. Он не задумывался над тем, что будет дальше. Он даже не думал о том, как доберется до Инги, очутившись в чужой стране. Он твердо знал: быть с нею! И вот он шкурил, лакировал, конопатил суда таллинского яхтклуба и тренировался в гребле одним веслом на байдарке.
Каждый день Силс приносил на работу что-нибудь, необходимое для дальнего плавания, и складывал в тайник, устроенный в дальнем углу эллинга. План бегства казался ему столь же надежным, сколь он был прост: с хорошим ветром на яхтклубском шверботе он выскакивает за бон и уходит на северо-запад. При любой исправности документов, какие ему удастся добыть на выход в море, пограничники не выпустят его из поля зрения, в особенности, когда начнет темнеть. Но он выберет время самых темных ночей, и не так-то просто будет уследить за ним при волне. На борту швербота будет байдарка. В море он ее соберет и, развернув швербот курсом к берегу, чтобы успокоить пограничников, закрепит парус так, чтобы швербот подольше шел без рулевого. А сам пересядет в байдарку. Самым зорким глазам пограничников не будет видна на волне низкобортная лодочка. Их внимание будет сосредоточено на шверботе. Вероятно, катер подойдет к шверботу, и только тогда пограничники убедятся, что на борту никого нет. Предположат ли они, что Силс упал в воду? Может быть и предположат. А если догадаются, что он сделал попытку бежать, то подумают, что он воспользовался надувной резиновой лодкой неповоротливой посудиной, лишенной всякого хода и годной только на то, чтобы продержаться на воде, пока не подойдет на рандеву судно с того берега. Вот пограничники и будут ждать подхода этого судна с севера. А никакого судна не будет. Потому что никто там не ждет прихода Силса. Некому подобрать его.
Силс трудился настойчиво, терпеливо. Знал, что не может позволить себе ни малейшей ошибки; знал, что должен скрывать свои намерения от всех, кого видит, с кем говорит, с кем работает, отдыхает, ест, спит. В каждом вопросе он видел подвох и взвешивал всякое свое слово; всякий взгляд казался ему подозрительным, и он должен был обдумывать каждый свой жест, каждое движение, каждый шаг. Он был один среди десятков, сотен, тысяч людей, которым нечего было скрывать, но от которых он скрывал свои намерения, свои мысли. Приближалось время, избранное для переправы. Осталось добыть документы на выход в море. И тут Силс приходил все в большее уныние: дело оказывалось самым трудным из всего задуманного. Въедливость пограничников приводила его в бешенство, которое он должен был маскировать показным добродушием. Это было не в его нраве, и ему приходилось так напрягать волю и внимание, что к концу дня он чувствовал себя разбитым.
Наконец, клюнуло: ему дали разрешение на выход. Пожалуй, это был первый день с приезда в Таллин и даже с самого отъезда из Риги, когда Силс почувствовал себя, наконец, уверенным в успехе: Инга!.. Инга!
66. О БДИТЕЛЬНОСТИ И ПРОЧЕМ
Еще со ступеньки останавливающегося вагона Кручинин крикнул:
- Здорово, сердцевед! Небось не приготовил мне пятиалтынного за проигранное пари!
В голосе Нила Платоновича звучало столько ободрения и беззаботности, что Грачик забыл свои недуги и даже не задал приготовленного было вопроса: "Ну, как находите?" А Кручинин и вида не подал, как его огорчило изуродованное лицо друга. Грачик едва успевал отвечать на вопросы Кручинина. А когда Кручинин, уже сидя в гостинице, рассказал Грачику о явке Залиня и веревке с удавкой, найденной в Цесисе, все, кроме дела, было забыто.