Страница:
— Нет, вы садитесь. Вас уже ноги не держат.
Петрус повиновался с озадачивающей покорностью.
— А теперь-то вы расскажете мне всю правду? Пока еще не поздно, — произнес Идельсбад.
— Что бы вы хотели услышать? Мне было невдомек… Я не знал… Меня уничтожили…
Его голос походил на стенания.
— К чему эти убийства?
Петрус встрепенулся:
— Нет! Это не я. Я никого не убивал. Клянусь… Никогда!
— А Костер?
Он потерял самообладание:
— Он не умер, не правда ли?
— Нет. И вы здесь ни при чем. Я хочу все знать!
— Я не могу вам ничего сказать. Поймите меня… Они меня убьют.
— Они так или иначе вас убьют. Я предоставляю вам шанс вылезти из этого дерьма.
— Вы заговорили с ними в таверне.
Это был не вопрос, а констатация факта.
— Да.
— Это ужасно. Вы не представляете последствий. Я пропал. По вашей вине.
— Ну-ну. Не будем меняться ролями. Лучше отвечайте мне… — Идельсбад повторил, чеканя слова: — Говорите, Петрус!
Художник погрузил лицо в ладони.
— Хорошо. Все равно я пропал. Моя жизнь кончена. — Угасшим голосом он начал: — Это случилось лет пять на зад, в Байеле. Я только что женился. Мне тогда было лишь двадцать один год, и я мечтал о живописи. Я весь ушел в мечты. Мне не терпелось завоевать богатство и славу. Ту быстроприходящую, головокружительную славу, которая возносит вас на небо, минуя чистилище. Родился первый ребенок, девочка. Матильда. Следующий появился на свет год спустя. Кристофер. Очень скоро я оказался не в чистилище, а в аду. Мой отец, разорившись, не мог помогать нам. Я пытался брать заказы, но везде меня ожидал один ответ: Ван Эйк. Даже лики святых, которые я писал, в глазах людей выглядели бледными копиями. Я «подделывался» под Ван Эйка, перенимал его манеру.
Петрус замолчал, печально улыбнулся.
— Ирония судьбы: в то время я не видел ни одного полотна мэтра. Ни миниатюры, ни даже ее наброска. Возможно, в те дни и родилась моя ярость. А вместе с ней и комплекс неудовлетворенности. Во мне возникло непреодолимое желание мстить. Бесплодное желание, я знаю. Но что вы хотите, молодость обильна на такие бессмысленные импульсы. Я решил встретиться с тем, который являлся причиной моего невезения. Мне очень нужно было увидеть этого близнеца в искусстве, с которым все так несправедливо меня сравнивали. Я хотел дотронуться до человека, плагиатором которого я становился. Произошло это год назад. Встречу устроил мой отец при посредничестве своего друга — заместителя бургомистра, эшевена[17]. Результат встречи? Восторг. Безграничное восхищение. Как? Эти глупцы осмеливались обвинять меня в подделках? Разве можно подделать гения?! А ведь Ван Эйк был настоящим гением. Увы! Это открытие привело меня в совершенное отчаяние, и я окончательно убедился, что мой горизонт ограничен. В вечер встречи я разыскал эшевена и, находясь в беспомощном состоянии, открыл ему свою душу, поведал о денежных затруднениях. Он внимательно выслушал меня и, когда я закончил, предложил мне вступить в то, что он стыдливо называл братством. Это было некое сборище, действия которого сравнимы с нашими гильдиями. Он заманчиво обрисовал мне все материальные выгоды, которые я мог бы из этого извлечь, и заверил: что бы со мной ни случилось, наши братья — так он называл членов этой гильдии — всегда протянут мне руку помощи. Я, естественно, расспросил его о том, что должен делать в обмен на такую поддержку. Ничего, заверил он меня, разве что не отказываться, когда потребуются мои услуги. «Какого рода услуги?» — не преминул спросить я. Мой собеседник ограничился непонятной отговоркой. Одним словом, чуть позже я согласился.
Художник умолк, последние его силы ушли на эти признания.
Послышался звон колокола на дозорной башне, возвещавший о наступлении комендантского часа.
— Продолжайте, — торопил его Идельсбад. — Чем занималась эта гильдия?
— Вы не поверите, но я никогда не мог с точностью сказать о ее истинных целях.
— Вы все же участвовали в собраниях?
— Верно. Но нас всегда было немного. Человек пятнадцать, не больше. Я часто встречал на них Ансельма де Веера, друга эшевена, реже — Лукаса Мозера и еще одного — флорентийца.
— Его имя?
— Знаю только, что зовут его Джованни. Насколько я понял, он из рода Альбицци, древней флорентийской семьи, заклятых врагов Медичи. Судя по всему, он был наиболее близок к старшине гильдии.
— А этот старшина? Полагаю, лично он вам не известен?
Петрус отрицательно покачал головой:
— Знаю только, что он живет во Флоренции и его называют La Spada.
— La Spada… Я уже слышал от вас это слово. А чему были посвящены собрания?
— Сейчас скажу. Но прежде вы должны знать, что гильдия состоит из нескольких иерархических слоев, каждому присвоен определенный цвет: черный, красный и зеленый. Черный цвет — самый главный. Вы уже поняли, что я, как новичок, принадлежу к цвету зеленому. Отсюда и мое незнание сути. Сначала дискуссии — а скорее, поучения — касались философии и религии. Христианство главным образом должно оберегать и защищать любой ценой от всяческой ереси. Никто не имеет права высказать ни малейшего критического замечания по поводу догм или непогрешимости Святого Отца. Текст и только текст. Всякое сомнение, вопросы о первопричине недопустимы. Разумеется, освобождение Гроба Господня являлось абсолютным идеалом, и все сыны Церкви должны были активно участвовать в этом святом деле.
— Пока ничего нового, — заметил Идельсбад.
— Согласен. Но подобная строгость мыслей применялась и к другим сферам. Нам объясняли, как мы должны хранить и укреплять традиции, унаследованные от наших отцов. Что самая большая опасность исходила от иностранца, откуда бы он ни прибыл и кем бы ни был. Что нам запрещено вдохновляться — или даже слушать — разносимыми им вредными идеями. С этой целью мы должны окружать свои города стенами, ставить около них наблюдателей и часовых, ужесточить наши законы, чтобы воспрепятствовать доступу к ним, и если один из таких нежелательных иностранцев просочится к нам, то нужно подвергнуть его изоляции, принуждая к высылке, а в случае неповиновения приговорить к смерти. Незаметно идея о физическом устранении людей, противоречащих идеалам гильдии, прижилась на всех наших собраниях. Она стала органичной.
Петрус вздохнул, прежде чем продолжить с горечью, свидетельствующей о глубине его отчаяния.
— Потом случилось первое убийство: Гуго Виллемарк.
— Который был одним из учеников Ван Эйка…
— Да. Затем Ваутерс.
— Он тоже был близок к Ван Эйку. И последним был Николас Слутер. Вот тут я ничего не понимаю. Чем они-то помешали вашим принципам?
Художник с искренним волнением смотрел на Идельсбада.
— И мне это непонятно. Приказ пришел из Флоренции. Мне только сказали, что эти люди представляют реальную опасность и их смерть была бы благодеянием.
— Но как вы объясните то совпадение, что все трое были знакомыми Ван Эйка?
— Я не в состоянии вам ответить. Можете мне поверить.
— А Костер?
— А вот от этого я пришел в полнейший ужас. Меня знали как его друга. Я получил приказ убрать его. Самое ужасное в том, что я не смел сомневаться в его невиновности. Я должен был его убить, и точка. Этого требовала гильдия, а она всегда права. Видя мою нерешительность, они прибегли к угрозам: меня лишат пособия, жена и дети на себе почувствуют последствия моего отказа. Пришлось повиноваться.
Петрус замолчал, слезы покатились из глаз. Португалец смотрел на него, не зная, жалеть его или презирать.
— В этот день их слабоумие довело вас до крайности. За несколько золотых монет. За надежду, которую эти личности обещали вам осуществить, — он повторил слова Петруса, — в достижении «быстроприходящей, головокружительной славы». Как получилось, что вы в расцвете молодости — вам нет еще тридцати — смогли так низко пасть?
— Посулы, зов из небытия, наущения дьявола… Не знаю… — Всхлипывая, он добавил: — Но верхом ужаса стало убийство Ван Эйка. Именно тогда я принял решение покончить со всем этим, не следовать кровавым путем. Они осмелились совершить наихудшее. Бесчестье! Позор! Подлость! — Он встал и продолжил, словно произнося монолог: — В вечер смерти Ван Эйка мир будто рухнул. Убит человек, к которому я питал безграничное восхищение, самый великий среди нас, самый великий среди всех! Я чуть не сошел с ума.
Идельсбад покачал головой, но поостерегся опровергнуть слова Петруса.
Тот бессильно опустился на табурет.
— Позднее, узнав, что следующим должен быть Ян, я сбежал.
— Не долго же вы скрывались. Впрочем, они вас уже нашли. Если они настолько могущественны — а это правда — и решили избавиться от вас, то найдут вас где угодно. Кстати, это волнует и меня. Эти люди прекрасно организованы. Вы упомянули Флоренцию и исходящие оттуда приказы. Полагаю, что содержание этих посланий вполне определенное. Почему они не боятся, что приказы попадут в чужие руки? Дороги ненадежны, разъезжающие курьеры не защищены от разбойников. Даже во Фландрии эти письма могли быть перехвачены самим Родриге де Вилландрадо и его потрошителями. Неужели они не знают об этом?
Художник слабо возразил:
— Пересылка осуществляется через банковскую сеть Медичи. Письма закодированы. Кроме получателя, никто не может их расшифровать. Код…
Идельсбад жестом остановил его:
— Не стоит. Я помню. Об этом мне говорили еще утром. Лучше сделайте кое-что для меня.
— Что именно?
— Под мою диктовку вы нарисуете мне морскую карту.
Петрус с недоумением посмотрел на него.
— Карту?
— Не пытайтесь понять. Время поджимает. Сядем за работу. Быстро!
— На холсте?
— Нет, на велени или на бумаге, если она у вас есть.
— Но нужно время, чтобы краска высохла!
— Мне нужна не картина, а рисунок.
— Свинцовым карандашом? Пером? Углем?
— Я в этом не разбираюсь, Петрус! Просто вообразите, как поступил бы Ван Эйк, если бы у него были считанные минуты на рисование такой карты.
Художник сделал глубокий вдох, шумно выдохнул и поднялся с табурета. Он выглядел настолько опустошенным, что сама мысль вникнуть во что-то, попытаться понять казалась свыше его сил.
Он взял свинцовый карандаш, рулон велени и начал рисовать, следуя указаниям Идельсбада. И свершилось чудо. Петрус незаметно преображался. Из надломленного существа он превратился в человека, обретающего свое достоинство. Метаморфоза была настолько явной, что поразила португальца. Петрус полностью отдался своей работе. А ведь речь шла об обычном чертеже, лишенном поэзии. Наружу прорвался художник. И не было больше ни хозяев, ни палачей. Исчезли все страхи.
Менее чем за полчаса на листе пергамента обозначилось побережье Гвинеи с мысом Блан, Божадором, Азорами, Мадейрой. Разумеется, все широты были ложными. Мореплаватель, каким бы опытным он ни был, не имел никаких шансов попасть туда. В лучшем случае он кружил бы на одном месте, в худшем — его блуждания закончились бы на дне пучины. Удовлетворенный португалец осторожно сложил карту и сунул ее под камзол.
— Благодарю вас. Теперь мы расстанемся. Меня ждут.
— Погодите! Я вам не все сказал. В конце последнего собрания, на котором я присутствовал, меня сильно удивили отрывки из довольно любопытной беседы между Ансельмом де Веером и упомянутым Джованни. Последний несколько раз назвал имя Козимо Медичи и некоего врача Бандини. Затем он заявил, что развязка близится и скоро они раз и навсегда избавятся от отребья. В этот день Флоренция и все ее вероотступники сгорят в адском огне. Это будет Апокалипсис, полное опустошение.
— Опустошенная Флоренция? Как они собираются это сделать?
— Больше я ничего не знаю. Зато слышал, как они уточнили, что это произойдет в День успения.
— Через месяц с небольшим!
— Точно.
Все скатывается в безумие, подумал Идельсбад.
Переступая порог дома, он обернулся и впился своими синими глазами в глаза Петруса.
— Я вас, очевидно, больше никогда не увижу. Напоследок мне хотелось бы, в свою очередь, сделать признание, которое, надеюсь, облегчит вашу душу: Ван Эйк не был убит. Могу вас в этом заверить. Он скончался в моем присутствии. Удар, остановка сердца… откуда мне знать? Так что вы здесь ни при чем. Позвольте заодно добавить следующее: я не знаком с вашими картинами, но считаю, что у вас большой талант. Поэтому некоторые склонны сравнивать ваши работы с творениями вашего учителя, я имею в виду Ван Эйка. Я всего лишь моряк, далекий от искусства, но знаю, что во всяком большом деле, затеваемом человеком, всегда присутствует искорка извне, небольшой огонек вдохновения. Разгорится костер или нет — зависит от нас и от дерзания, которое дремлет в каждом человеке. Если вы ускользнете от людей гильдии — а вы вырветесь из их рук, я в этом уверен, — дерзайте, Петрус. Впоследствии вы будете благодарить Бога за то, что он не дал вам той «быстроприходящей и головокружительной славы», о которой мечтали. Она стала бы наихудшим наказанием для вас, так как превратилась бы в «быстропреходящую». Прощайте, друг мой!
Гигант открыл дверь и исчез в темноте.
Молодая женщина подняла голову.
— Идемте, — сказал Идельсбад, — пора уходить отсюда. Не то нас схватит патруль.
— Куда мы пойдем?
— Ко мне, в Хёке. Больше некуда. Моя лошадь у таверны.
Ночь была чудесная, ясная, усеянная звездами. Едва они вошли в избушку, Мод спросила:
— Есть новости о Яне?
Не ответив, Идельсбад направился к камину и разжег остатки торфа. Огонь быстро разгорелся, потрескивая, и наполнил комнатушку бледным светом.
— Завтра, если ничего не произойдет, — заявил Идельсбад, — ваш сын будет свободен. Мне удалось достать разменную монету, которую требовали похитители. — С некоторым смущением он обвел рукой комнату: — Очень жаль. Но это все, что я могу вам предложить.
Мод, казалось, не слышала его слов.
— Расскажите мне о Яне. Как его угораздило вмешаться в эту трагедию?
Вместо ответа Идельсбад предложил:
— Не хотите ли сесть?
Бегинка поискала взглядом место и выбрала скамью у камина. Она села, сложила руки и посмотрела на гиганта.
— Все очень сложно, — предупредил он. — Постараюсь быть кратким.
Он уселся недалеко от молодой женщины прямо на пол, прислонился спиной к стене и приступил к рассказу о событиях последних недель. Голос Идельсбада смешивался с потрескиванием горящего торфа; женщина не перебивала его, слушая с чрезвычайным вниманием. Внешне она оставалась спокойной, и лишь лицо выдавало чувства, затрагиваемые его словами.
Когда он закончил, Мод немного подумала, потом спросила:
— Мне хорошо понятна одна деталь в этом деле: важность карты и зависимость от нее моего сына. Но я не понимаю другого. Я не вижу причины, по которой эта гильдия приговорила его к смерти. Тот тип, де Веер, сказал вам: «Ребенок должен умереть, потому что он существует». Что означают эти слова?
— Мне самому интересно. Но ответа у меня нет. А теперь расскажите о себе и Яне.
— Это повлияет на ход событий?
— Нет. Вы можете и не рассказывать.
Мод наклонилась к камину. Она, казалось, всматривалась в себя, ища воспоминания, известные ей одной.
— Я полюбила, — тихо произнесла она. — Мне еще не было восемнадцати. Ему было сорок. В Брюгге он оказался проездом, и в нем было все, о чем могла мечтать наивная юная девушка: сила и нежность, блеск, живость и безрассудство, заставляющее верить в невозможное. Он мог дотянуться рукой до звезд. Он срывал их с неба и рассыпал перед моими ногами. Самые красивые корабли бросали якорь у моей двери, и затем мы плыли к границам познанного мира, в места, где солнце не заходит круглый год. Я пьянела от его слов, верила ему. Я верила всему, что он говорил. Однажды вечером он уехал навсегда. И никогда я уже не видела кораблей у порога моего дома, а звезды — все до одной — сияли на небосводе.
Мод замолчала на короткое время, потом продолжила:
— Мой отец умер накануне моего девятилетия. Я была единственным ребенком. Мать была кружевницей. Кружева, рождавшиеся между ее пальцев, напоминали пену морских волн, красивее их не было во всей Фландрии. Жили мы, однако, бедно. Кажется, я была красива в то время. По крайней мере все так утверждали. Чтобы заработать немного денег, я позировала городским художникам. Среди них был и Ван Эйк. Я сразу разгадала его доброту, прекрасную душу, самую прекрасную, которую мне дано было встретить. Он не был еще женат на Маргарет. Через несколько недель после отъезда моего срывателя звезд я узнала, что жду ребенка. У меня почти помутился разум. Я потеряла вкус к жизни, как и свою честь в той связи без будущего, я просто плыла по течению с маленьким существом. Замкнувшись в одиночестве на время беременности, я жила словно в кошмарном сне, ежедневно выслушивая укоры матери. Когда родился Ян, я не раздумывала. Положив ребеночка в корзину, я оставила его у двери дома Ван Эйка и убежала.
— Вы ушли в монастырь бегинок…
— В моих глазах это было единственное средство искупить свою вину и смыть с себя позор. Живя рядом с сестрами, я воспрянула духом. Я издали следила за Яном, видела, как он рос день за днем, год за годом. Мне казалось, что он счастлив с Ван Эйком. Во всяком случае, счастливее, если бы я оставила его у себя.
— Только Ян мог бы это подтвердить.
Она вздрогнула:
— Почему вы так говорите?
— Потому что, насколько я понимаю, не все обстояло так благополучно, как вы думали. Дама Маргарет не очень-то жаловала его. Если бы не это, то по какой причине Ян ушел из дома после смерти Ван Эйка?
Страдание появилось на лице Мод.
— Значит, я ошибалась, считая этот поступок единственно правильным. — Ей удалось сдержать слезы. — Вы действительно думаете, что он был там несчастлив?
— Не так уж несчастлив… Как вы заметили, у Ван Эйка была добрая душа.
— Тогда почему?
Идельсбад с серьезным видом посмотрел на нее.
— Почему бы не задать этот вопрос самому Яну?
— Никогда! — вскричала она. — Ни за что. Он не должен знать, как я с ним обошлась. Я этого не вынесу. — И тут же продолжила: — Обещайте, что вы ему ничего не скажете. Обещайте мне!
— Дама Мод, я никогда не позволю себе распоряжаться чужими секретами. Эта тайна ваша, вам и решать… И все-таки…
— Нет! — настаивала она. — Чем больше он будет в неведении, тем дольше станет думать обо мне неопределенно, но без презрения.
— Разрешите не согласиться с вами.
— Почему?
— Потому что правда, даже самая жестокая, лучше незнания. Неведение порождает сомнение и оставляет открытой дверь всяким домыслам, часто вредным. Вы отказались от него из любви, хотите отвести от него несчастье, но сам он помнит только то, что его бросили.
Португалец поднялся, показывая, что разговор окончен.
— Думаю, вам следует отдохнуть. Кстати, мне тоже.
Он развел руками.
— Самое удобное место в этом доме — кровать. Ложитесь. А я пристроюсь здесь.
— На полу?
— Не стесняйтесь. Я привык спать где угодно. А здесь не в пример лучше, чем на каменистой земле.
Мод встала со скамьи и спросила:
— Зачем вам все это? Из ваших объяснений я поняла, что вы могли бы уехать в Лиссабон, не заботясь об участи Яна.
Идельсбад задумчиво ответил:
— Честно говоря, я уже три дня спрашиваю себя об этом. Спокойной ночи, дама Мод.
Она собиралась лечь, когда он неожиданно спросил:
— Этот человек, отец Яна… Вы сказали, что он оказался в Брюгге проездом. Откуда он?
— Из Венеции. Он венецианец…
ГЛАВА 19
Петрус повиновался с озадачивающей покорностью.
— А теперь-то вы расскажете мне всю правду? Пока еще не поздно, — произнес Идельсбад.
— Что бы вы хотели услышать? Мне было невдомек… Я не знал… Меня уничтожили…
Его голос походил на стенания.
— К чему эти убийства?
Петрус встрепенулся:
— Нет! Это не я. Я никого не убивал. Клянусь… Никогда!
— А Костер?
Он потерял самообладание:
— Он не умер, не правда ли?
— Нет. И вы здесь ни при чем. Я хочу все знать!
— Я не могу вам ничего сказать. Поймите меня… Они меня убьют.
— Они так или иначе вас убьют. Я предоставляю вам шанс вылезти из этого дерьма.
— Вы заговорили с ними в таверне.
Это был не вопрос, а констатация факта.
— Да.
— Это ужасно. Вы не представляете последствий. Я пропал. По вашей вине.
— Ну-ну. Не будем меняться ролями. Лучше отвечайте мне… — Идельсбад повторил, чеканя слова: — Говорите, Петрус!
Художник погрузил лицо в ладони.
— Хорошо. Все равно я пропал. Моя жизнь кончена. — Угасшим голосом он начал: — Это случилось лет пять на зад, в Байеле. Я только что женился. Мне тогда было лишь двадцать один год, и я мечтал о живописи. Я весь ушел в мечты. Мне не терпелось завоевать богатство и славу. Ту быстроприходящую, головокружительную славу, которая возносит вас на небо, минуя чистилище. Родился первый ребенок, девочка. Матильда. Следующий появился на свет год спустя. Кристофер. Очень скоро я оказался не в чистилище, а в аду. Мой отец, разорившись, не мог помогать нам. Я пытался брать заказы, но везде меня ожидал один ответ: Ван Эйк. Даже лики святых, которые я писал, в глазах людей выглядели бледными копиями. Я «подделывался» под Ван Эйка, перенимал его манеру.
Петрус замолчал, печально улыбнулся.
— Ирония судьбы: в то время я не видел ни одного полотна мэтра. Ни миниатюры, ни даже ее наброска. Возможно, в те дни и родилась моя ярость. А вместе с ней и комплекс неудовлетворенности. Во мне возникло непреодолимое желание мстить. Бесплодное желание, я знаю. Но что вы хотите, молодость обильна на такие бессмысленные импульсы. Я решил встретиться с тем, который являлся причиной моего невезения. Мне очень нужно было увидеть этого близнеца в искусстве, с которым все так несправедливо меня сравнивали. Я хотел дотронуться до человека, плагиатором которого я становился. Произошло это год назад. Встречу устроил мой отец при посредничестве своего друга — заместителя бургомистра, эшевена[17]. Результат встречи? Восторг. Безграничное восхищение. Как? Эти глупцы осмеливались обвинять меня в подделках? Разве можно подделать гения?! А ведь Ван Эйк был настоящим гением. Увы! Это открытие привело меня в совершенное отчаяние, и я окончательно убедился, что мой горизонт ограничен. В вечер встречи я разыскал эшевена и, находясь в беспомощном состоянии, открыл ему свою душу, поведал о денежных затруднениях. Он внимательно выслушал меня и, когда я закончил, предложил мне вступить в то, что он стыдливо называл братством. Это было некое сборище, действия которого сравнимы с нашими гильдиями. Он заманчиво обрисовал мне все материальные выгоды, которые я мог бы из этого извлечь, и заверил: что бы со мной ни случилось, наши братья — так он называл членов этой гильдии — всегда протянут мне руку помощи. Я, естественно, расспросил его о том, что должен делать в обмен на такую поддержку. Ничего, заверил он меня, разве что не отказываться, когда потребуются мои услуги. «Какого рода услуги?» — не преминул спросить я. Мой собеседник ограничился непонятной отговоркой. Одним словом, чуть позже я согласился.
Художник умолк, последние его силы ушли на эти признания.
Послышался звон колокола на дозорной башне, возвещавший о наступлении комендантского часа.
— Продолжайте, — торопил его Идельсбад. — Чем занималась эта гильдия?
— Вы не поверите, но я никогда не мог с точностью сказать о ее истинных целях.
— Вы все же участвовали в собраниях?
— Верно. Но нас всегда было немного. Человек пятнадцать, не больше. Я часто встречал на них Ансельма де Веера, друга эшевена, реже — Лукаса Мозера и еще одного — флорентийца.
— Его имя?
— Знаю только, что зовут его Джованни. Насколько я понял, он из рода Альбицци, древней флорентийской семьи, заклятых врагов Медичи. Судя по всему, он был наиболее близок к старшине гильдии.
— А этот старшина? Полагаю, лично он вам не известен?
Петрус отрицательно покачал головой:
— Знаю только, что он живет во Флоренции и его называют La Spada.
— La Spada… Я уже слышал от вас это слово. А чему были посвящены собрания?
— Сейчас скажу. Но прежде вы должны знать, что гильдия состоит из нескольких иерархических слоев, каждому присвоен определенный цвет: черный, красный и зеленый. Черный цвет — самый главный. Вы уже поняли, что я, как новичок, принадлежу к цвету зеленому. Отсюда и мое незнание сути. Сначала дискуссии — а скорее, поучения — касались философии и религии. Христианство главным образом должно оберегать и защищать любой ценой от всяческой ереси. Никто не имеет права высказать ни малейшего критического замечания по поводу догм или непогрешимости Святого Отца. Текст и только текст. Всякое сомнение, вопросы о первопричине недопустимы. Разумеется, освобождение Гроба Господня являлось абсолютным идеалом, и все сыны Церкви должны были активно участвовать в этом святом деле.
— Пока ничего нового, — заметил Идельсбад.
— Согласен. Но подобная строгость мыслей применялась и к другим сферам. Нам объясняли, как мы должны хранить и укреплять традиции, унаследованные от наших отцов. Что самая большая опасность исходила от иностранца, откуда бы он ни прибыл и кем бы ни был. Что нам запрещено вдохновляться — или даже слушать — разносимыми им вредными идеями. С этой целью мы должны окружать свои города стенами, ставить около них наблюдателей и часовых, ужесточить наши законы, чтобы воспрепятствовать доступу к ним, и если один из таких нежелательных иностранцев просочится к нам, то нужно подвергнуть его изоляции, принуждая к высылке, а в случае неповиновения приговорить к смерти. Незаметно идея о физическом устранении людей, противоречащих идеалам гильдии, прижилась на всех наших собраниях. Она стала органичной.
Петрус вздохнул, прежде чем продолжить с горечью, свидетельствующей о глубине его отчаяния.
— Потом случилось первое убийство: Гуго Виллемарк.
— Который был одним из учеников Ван Эйка…
— Да. Затем Ваутерс.
— Он тоже был близок к Ван Эйку. И последним был Николас Слутер. Вот тут я ничего не понимаю. Чем они-то помешали вашим принципам?
Художник с искренним волнением смотрел на Идельсбада.
— И мне это непонятно. Приказ пришел из Флоренции. Мне только сказали, что эти люди представляют реальную опасность и их смерть была бы благодеянием.
— Но как вы объясните то совпадение, что все трое были знакомыми Ван Эйка?
— Я не в состоянии вам ответить. Можете мне поверить.
— А Костер?
— А вот от этого я пришел в полнейший ужас. Меня знали как его друга. Я получил приказ убрать его. Самое ужасное в том, что я не смел сомневаться в его невиновности. Я должен был его убить, и точка. Этого требовала гильдия, а она всегда права. Видя мою нерешительность, они прибегли к угрозам: меня лишат пособия, жена и дети на себе почувствуют последствия моего отказа. Пришлось повиноваться.
Петрус замолчал, слезы покатились из глаз. Португалец смотрел на него, не зная, жалеть его или презирать.
— В этот день их слабоумие довело вас до крайности. За несколько золотых монет. За надежду, которую эти личности обещали вам осуществить, — он повторил слова Петруса, — в достижении «быстроприходящей, головокружительной славы». Как получилось, что вы в расцвете молодости — вам нет еще тридцати — смогли так низко пасть?
— Посулы, зов из небытия, наущения дьявола… Не знаю… — Всхлипывая, он добавил: — Но верхом ужаса стало убийство Ван Эйка. Именно тогда я принял решение покончить со всем этим, не следовать кровавым путем. Они осмелились совершить наихудшее. Бесчестье! Позор! Подлость! — Он встал и продолжил, словно произнося монолог: — В вечер смерти Ван Эйка мир будто рухнул. Убит человек, к которому я питал безграничное восхищение, самый великий среди нас, самый великий среди всех! Я чуть не сошел с ума.
Идельсбад покачал головой, но поостерегся опровергнуть слова Петруса.
Тот бессильно опустился на табурет.
— Позднее, узнав, что следующим должен быть Ян, я сбежал.
— Не долго же вы скрывались. Впрочем, они вас уже нашли. Если они настолько могущественны — а это правда — и решили избавиться от вас, то найдут вас где угодно. Кстати, это волнует и меня. Эти люди прекрасно организованы. Вы упомянули Флоренцию и исходящие оттуда приказы. Полагаю, что содержание этих посланий вполне определенное. Почему они не боятся, что приказы попадут в чужие руки? Дороги ненадежны, разъезжающие курьеры не защищены от разбойников. Даже во Фландрии эти письма могли быть перехвачены самим Родриге де Вилландрадо и его потрошителями. Неужели они не знают об этом?
Художник слабо возразил:
— Пересылка осуществляется через банковскую сеть Медичи. Письма закодированы. Кроме получателя, никто не может их расшифровать. Код…
Идельсбад жестом остановил его:
— Не стоит. Я помню. Об этом мне говорили еще утром. Лучше сделайте кое-что для меня.
— Что именно?
— Под мою диктовку вы нарисуете мне морскую карту.
Петрус с недоумением посмотрел на него.
— Карту?
— Не пытайтесь понять. Время поджимает. Сядем за работу. Быстро!
— На холсте?
— Нет, на велени или на бумаге, если она у вас есть.
— Но нужно время, чтобы краска высохла!
— Мне нужна не картина, а рисунок.
— Свинцовым карандашом? Пером? Углем?
— Я в этом не разбираюсь, Петрус! Просто вообразите, как поступил бы Ван Эйк, если бы у него были считанные минуты на рисование такой карты.
Художник сделал глубокий вдох, шумно выдохнул и поднялся с табурета. Он выглядел настолько опустошенным, что сама мысль вникнуть во что-то, попытаться понять казалась свыше его сил.
Он взял свинцовый карандаш, рулон велени и начал рисовать, следуя указаниям Идельсбада. И свершилось чудо. Петрус незаметно преображался. Из надломленного существа он превратился в человека, обретающего свое достоинство. Метаморфоза была настолько явной, что поразила португальца. Петрус полностью отдался своей работе. А ведь речь шла об обычном чертеже, лишенном поэзии. Наружу прорвался художник. И не было больше ни хозяев, ни палачей. Исчезли все страхи.
Менее чем за полчаса на листе пергамента обозначилось побережье Гвинеи с мысом Блан, Божадором, Азорами, Мадейрой. Разумеется, все широты были ложными. Мореплаватель, каким бы опытным он ни был, не имел никаких шансов попасть туда. В лучшем случае он кружил бы на одном месте, в худшем — его блуждания закончились бы на дне пучины. Удовлетворенный португалец осторожно сложил карту и сунул ее под камзол.
— Благодарю вас. Теперь мы расстанемся. Меня ждут.
— Погодите! Я вам не все сказал. В конце последнего собрания, на котором я присутствовал, меня сильно удивили отрывки из довольно любопытной беседы между Ансельмом де Веером и упомянутым Джованни. Последний несколько раз назвал имя Козимо Медичи и некоего врача Бандини. Затем он заявил, что развязка близится и скоро они раз и навсегда избавятся от отребья. В этот день Флоренция и все ее вероотступники сгорят в адском огне. Это будет Апокалипсис, полное опустошение.
— Опустошенная Флоренция? Как они собираются это сделать?
— Больше я ничего не знаю. Зато слышал, как они уточнили, что это произойдет в День успения.
— Через месяц с небольшим!
— Точно.
Все скатывается в безумие, подумал Идельсбад.
Переступая порог дома, он обернулся и впился своими синими глазами в глаза Петруса.
— Я вас, очевидно, больше никогда не увижу. Напоследок мне хотелось бы, в свою очередь, сделать признание, которое, надеюсь, облегчит вашу душу: Ван Эйк не был убит. Могу вас в этом заверить. Он скончался в моем присутствии. Удар, остановка сердца… откуда мне знать? Так что вы здесь ни при чем. Позвольте заодно добавить следующее: я не знаком с вашими картинами, но считаю, что у вас большой талант. Поэтому некоторые склонны сравнивать ваши работы с творениями вашего учителя, я имею в виду Ван Эйка. Я всего лишь моряк, далекий от искусства, но знаю, что во всяком большом деле, затеваемом человеком, всегда присутствует искорка извне, небольшой огонек вдохновения. Разгорится костер или нет — зависит от нас и от дерзания, которое дремлет в каждом человеке. Если вы ускользнете от людей гильдии — а вы вырветесь из их рук, я в этом уверен, — дерзайте, Петрус. Впоследствии вы будете благодарить Бога за то, что он не дал вам той «быстроприходящей и головокружительной славы», о которой мечтали. Она стала бы наихудшим наказанием для вас, так как превратилась бы в «быстропреходящую». Прощайте, друг мой!
Гигант открыл дверь и исчез в темноте.
* * *
— Мод…Молодая женщина подняла голову.
— Идемте, — сказал Идельсбад, — пора уходить отсюда. Не то нас схватит патруль.
— Куда мы пойдем?
— Ко мне, в Хёке. Больше некуда. Моя лошадь у таверны.
Ночь была чудесная, ясная, усеянная звездами. Едва они вошли в избушку, Мод спросила:
— Есть новости о Яне?
Не ответив, Идельсбад направился к камину и разжег остатки торфа. Огонь быстро разгорелся, потрескивая, и наполнил комнатушку бледным светом.
— Завтра, если ничего не произойдет, — заявил Идельсбад, — ваш сын будет свободен. Мне удалось достать разменную монету, которую требовали похитители. — С некоторым смущением он обвел рукой комнату: — Очень жаль. Но это все, что я могу вам предложить.
Мод, казалось, не слышала его слов.
— Расскажите мне о Яне. Как его угораздило вмешаться в эту трагедию?
Вместо ответа Идельсбад предложил:
— Не хотите ли сесть?
Бегинка поискала взглядом место и выбрала скамью у камина. Она села, сложила руки и посмотрела на гиганта.
— Все очень сложно, — предупредил он. — Постараюсь быть кратким.
Он уселся недалеко от молодой женщины прямо на пол, прислонился спиной к стене и приступил к рассказу о событиях последних недель. Голос Идельсбада смешивался с потрескиванием горящего торфа; женщина не перебивала его, слушая с чрезвычайным вниманием. Внешне она оставалась спокойной, и лишь лицо выдавало чувства, затрагиваемые его словами.
Когда он закончил, Мод немного подумала, потом спросила:
— Мне хорошо понятна одна деталь в этом деле: важность карты и зависимость от нее моего сына. Но я не понимаю другого. Я не вижу причины, по которой эта гильдия приговорила его к смерти. Тот тип, де Веер, сказал вам: «Ребенок должен умереть, потому что он существует». Что означают эти слова?
— Мне самому интересно. Но ответа у меня нет. А теперь расскажите о себе и Яне.
— Это повлияет на ход событий?
— Нет. Вы можете и не рассказывать.
Мод наклонилась к камину. Она, казалось, всматривалась в себя, ища воспоминания, известные ей одной.
— Я полюбила, — тихо произнесла она. — Мне еще не было восемнадцати. Ему было сорок. В Брюгге он оказался проездом, и в нем было все, о чем могла мечтать наивная юная девушка: сила и нежность, блеск, живость и безрассудство, заставляющее верить в невозможное. Он мог дотянуться рукой до звезд. Он срывал их с неба и рассыпал перед моими ногами. Самые красивые корабли бросали якорь у моей двери, и затем мы плыли к границам познанного мира, в места, где солнце не заходит круглый год. Я пьянела от его слов, верила ему. Я верила всему, что он говорил. Однажды вечером он уехал навсегда. И никогда я уже не видела кораблей у порога моего дома, а звезды — все до одной — сияли на небосводе.
Мод замолчала на короткое время, потом продолжила:
— Мой отец умер накануне моего девятилетия. Я была единственным ребенком. Мать была кружевницей. Кружева, рождавшиеся между ее пальцев, напоминали пену морских волн, красивее их не было во всей Фландрии. Жили мы, однако, бедно. Кажется, я была красива в то время. По крайней мере все так утверждали. Чтобы заработать немного денег, я позировала городским художникам. Среди них был и Ван Эйк. Я сразу разгадала его доброту, прекрасную душу, самую прекрасную, которую мне дано было встретить. Он не был еще женат на Маргарет. Через несколько недель после отъезда моего срывателя звезд я узнала, что жду ребенка. У меня почти помутился разум. Я потеряла вкус к жизни, как и свою честь в той связи без будущего, я просто плыла по течению с маленьким существом. Замкнувшись в одиночестве на время беременности, я жила словно в кошмарном сне, ежедневно выслушивая укоры матери. Когда родился Ян, я не раздумывала. Положив ребеночка в корзину, я оставила его у двери дома Ван Эйка и убежала.
— Вы ушли в монастырь бегинок…
— В моих глазах это было единственное средство искупить свою вину и смыть с себя позор. Живя рядом с сестрами, я воспрянула духом. Я издали следила за Яном, видела, как он рос день за днем, год за годом. Мне казалось, что он счастлив с Ван Эйком. Во всяком случае, счастливее, если бы я оставила его у себя.
— Только Ян мог бы это подтвердить.
Она вздрогнула:
— Почему вы так говорите?
— Потому что, насколько я понимаю, не все обстояло так благополучно, как вы думали. Дама Маргарет не очень-то жаловала его. Если бы не это, то по какой причине Ян ушел из дома после смерти Ван Эйка?
Страдание появилось на лице Мод.
— Значит, я ошибалась, считая этот поступок единственно правильным. — Ей удалось сдержать слезы. — Вы действительно думаете, что он был там несчастлив?
— Не так уж несчастлив… Как вы заметили, у Ван Эйка была добрая душа.
— Тогда почему?
Идельсбад с серьезным видом посмотрел на нее.
— Почему бы не задать этот вопрос самому Яну?
— Никогда! — вскричала она. — Ни за что. Он не должен знать, как я с ним обошлась. Я этого не вынесу. — И тут же продолжила: — Обещайте, что вы ему ничего не скажете. Обещайте мне!
— Дама Мод, я никогда не позволю себе распоряжаться чужими секретами. Эта тайна ваша, вам и решать… И все-таки…
— Нет! — настаивала она. — Чем больше он будет в неведении, тем дольше станет думать обо мне неопределенно, но без презрения.
— Разрешите не согласиться с вами.
— Почему?
— Потому что правда, даже самая жестокая, лучше незнания. Неведение порождает сомнение и оставляет открытой дверь всяким домыслам, часто вредным. Вы отказались от него из любви, хотите отвести от него несчастье, но сам он помнит только то, что его бросили.
Португалец поднялся, показывая, что разговор окончен.
— Думаю, вам следует отдохнуть. Кстати, мне тоже.
Он развел руками.
— Самое удобное место в этом доме — кровать. Ложитесь. А я пристроюсь здесь.
— На полу?
— Не стесняйтесь. Я привык спать где угодно. А здесь не в пример лучше, чем на каменистой земле.
Мод встала со скамьи и спросила:
— Зачем вам все это? Из ваших объяснений я поняла, что вы могли бы уехать в Лиссабон, не заботясь об участи Яна.
Идельсбад задумчиво ответил:
— Честно говоря, я уже три дня спрашиваю себя об этом. Спокойной ночи, дама Мод.
Она собиралась лечь, когда он неожиданно спросил:
— Этот человек, отец Яна… Вы сказали, что он оказался в Брюгге проездом. Откуда он?
— Из Венеции. Он венецианец…
ГЛАВА 19
Флоренция, той же ночью
Козимо Медичи приблизился к канделябру и еще раз вгляделся в цифры, переданные его советником Антонио Сассетти.
— Меня удивляет, — мягко произнес он, — что основной капитал нашей фирмы в Брюгге не превышает трех тысяч ливров. Сумму в два раза большую мы одолжили герцогу Филиппу. Не рискуем ли мы?
Сассетти ответил:
— Нет, монсеньор. Осмелюсь напомнить, что значительная масса вложенных денег затрагивает не основной капитал, а добавочный, который включает в себя неизрасходованную прибыль, накопленную для увеличения свободной ликвидации, а также суммы, инвестированные нашими компаньонами сверх капитала фирмы. Добавьте сюда вклады иностранных лиц. В Брюгге они достигают миллиона флоринов, то есть суммы, в четыре раза больше основного капитала фирмы.
Козимо с раздражением посмотрел на своего собеседника. Никак он не привыкнет к внешности этого человека, к его очень худой фигуре, восковому лицу. Фантом во плоти! Однако за обманчивой внешностью таились огромные профессиональные знания. Изворотливый, жесткий, безжалостный негоциант, он всегда отличался большой работоспособностью. До последнего времени.
— Мой дорогой Сассетти, вы, кажется, забываете, что разговариваете с сыном Джованни ди Биччи. Представьте, что я не знаю разницы между основным капиталом и добавленным. В противном случае фирма, унаследованная от моего отца, потерпела бы крах, а не процветала бы, как сегодня. Если бы вы так резко не перебили меня, то поняли бы причину моего удивления. Мы одолжили герцогу три тысячи ливров, но параллельно, как я вижу, выдали эквивалентную ссуду этим двум негоциантам, Ансельму де Вееру и Лукасу Мозеру. Нам известно, кто такой герцог Бургундский. Он правит богатым и процветающим государством. Но предоставление значительной суммы обычным горожанам мне представляется крайне рискованным.
Алтонио Сассетти был непроницаем. То есть оставался верен выражению, с которым не расставался при любых обстоятельствах. Черты его лица казались вырезанными из мрамора, а зрачки — вставленными в самое холодное стекло. Было ему около пятидесяти, но выглядел он лет на десять моложе, наверное, потому, что морщины еще не появились на его лице.
Он степенно возразил:
— Монсеньор, упомянутые вами люди не являются простыми горожанами. На них двоих приходится четверть шахт по добыче квасцов в Тольфе. Вы не можете не знать о важности, которую приобрели эти шахты с тех пор, как турки завладели всей добычей квасцов в Фоссе.
— Вы меня поражаете! Насколько мне известно, Тольфа является частью понтификального государства на побережье Тирренского моря. Стало быть, шахты находятся под полным контролем Святого Отца. Каким образом эти люди получили доступ к четверти капитала?
— Это мне неведомо. Знаю только, что у них есть тайные связи в самом Ватикане и они пользуются весьма большим влиянием среди некоторых епископов.
— Ваш ответ неудовлетворителен, Сассетти! Никто не ссудит три тысячи ливров, основываясь на умозрительных построениях. — Козимо ударил ладонью по столу. — Мне нужны точные, достоверные сведения. Я хочу знать все о прошлом этих людей, источнике их состояния, связях с папской курией. Все! Ни одна финансовая власть не удержится без пунктуальности. Вспомните о крушении Барди. Взяв в залог таможенные доходы Англии, они пошли на огромный риск, профинансировав две первые кампании Эдуарда III против Франции и войну Флоренции против Лукки. Их крах повлек за собой серьезные последствия. Республика чуть не обанкротилась. Я не желаю подобной участи своей семье!
— Успокойтесь. Я достану эти сведения. Тем не менее — раз уже вы упомянули о займе Бургундцу — знай те, что оба наши клиента по сей день пользуются безупречной репутацией. Они с достойной примера регулярностью выплачивают долги и проценты; о герцоге этого не скажешь. Таким образом, как вы изволили подчеркнуть, одалживать деньги венценосцам опаснее, чем оказывать доверие простым торговцам.
— Сассетти! Деньги герцогу дал я, Козимо Медичи! Решение было мое. Но в деле, о котором идет речь, вы проявили своеволие, собственную инициативу. На тот случай, если вы забыли: мои подчиненные должны отчитываться только мне! Это касается и вас. Все ясно?
Сассетти согласился. Ни малейшей дрожи не появилось на его лице. Но чувствовалось, что внутренне он очень напряжен.
Сассетти взял папку, лежавшую на столе, и осведомился:
— Могу я удалиться, монсеньор?
— Ступайте.
Он поклонился, но вместо того чтобы направиться к двери, стоял неподвижно, будто чего-то ожидая.
— В чем дело? — удивился Козимо.
— Монсеньор, раз уж речь зашла об опасностях, подстерегающих фирму, мне хотелось бы, если позволите, обратить ваше внимание на некоторые немаловажные детали.
— Слушаю.
— Не далее как вчера вечером я просматривал расходы, связанные с вашим меценатством. Знаете, какой суммы они достигают? Больше шестисот тысяч флоринов. Вилла Кареджи, аббатство Фьезоле, восстановление церкви Святого Духа в Иерусалиме, не считая подарков, приобретения произведений искусства, манускриптов, работ одной платоновской академии, образованной тем византийским ученым, которого вы встретили во время собора и имени которого я не помню…
— Плетон.
— Да, еще фрески для монастыря Сан-Марко, заказанные вами Микелоццо… Не считаете ли вы, что именно здесь таится некоторый риск?
Козимо молча окинул взглядом своего собеседника, прежде чем ответить:
— Вы говорите так, потому что все человеческое вам чуждо. И еще потому, что воображаете, будто человек должен быть отодвинут в свое первоначальное состояние: рабское создание, лишенное надежды. Если бы вы прочитали «Asclepius» [18], то так бы не говорили. Чему нас учит Апулей?
Козимо Медичи приблизился к канделябру и еще раз вгляделся в цифры, переданные его советником Антонио Сассетти.
— Меня удивляет, — мягко произнес он, — что основной капитал нашей фирмы в Брюгге не превышает трех тысяч ливров. Сумму в два раза большую мы одолжили герцогу Филиппу. Не рискуем ли мы?
Сассетти ответил:
— Нет, монсеньор. Осмелюсь напомнить, что значительная масса вложенных денег затрагивает не основной капитал, а добавочный, который включает в себя неизрасходованную прибыль, накопленную для увеличения свободной ликвидации, а также суммы, инвестированные нашими компаньонами сверх капитала фирмы. Добавьте сюда вклады иностранных лиц. В Брюгге они достигают миллиона флоринов, то есть суммы, в четыре раза больше основного капитала фирмы.
Козимо с раздражением посмотрел на своего собеседника. Никак он не привыкнет к внешности этого человека, к его очень худой фигуре, восковому лицу. Фантом во плоти! Однако за обманчивой внешностью таились огромные профессиональные знания. Изворотливый, жесткий, безжалостный негоциант, он всегда отличался большой работоспособностью. До последнего времени.
— Мой дорогой Сассетти, вы, кажется, забываете, что разговариваете с сыном Джованни ди Биччи. Представьте, что я не знаю разницы между основным капиталом и добавленным. В противном случае фирма, унаследованная от моего отца, потерпела бы крах, а не процветала бы, как сегодня. Если бы вы так резко не перебили меня, то поняли бы причину моего удивления. Мы одолжили герцогу три тысячи ливров, но параллельно, как я вижу, выдали эквивалентную ссуду этим двум негоциантам, Ансельму де Вееру и Лукасу Мозеру. Нам известно, кто такой герцог Бургундский. Он правит богатым и процветающим государством. Но предоставление значительной суммы обычным горожанам мне представляется крайне рискованным.
Алтонио Сассетти был непроницаем. То есть оставался верен выражению, с которым не расставался при любых обстоятельствах. Черты его лица казались вырезанными из мрамора, а зрачки — вставленными в самое холодное стекло. Было ему около пятидесяти, но выглядел он лет на десять моложе, наверное, потому, что морщины еще не появились на его лице.
Он степенно возразил:
— Монсеньор, упомянутые вами люди не являются простыми горожанами. На них двоих приходится четверть шахт по добыче квасцов в Тольфе. Вы не можете не знать о важности, которую приобрели эти шахты с тех пор, как турки завладели всей добычей квасцов в Фоссе.
— Вы меня поражаете! Насколько мне известно, Тольфа является частью понтификального государства на побережье Тирренского моря. Стало быть, шахты находятся под полным контролем Святого Отца. Каким образом эти люди получили доступ к четверти капитала?
— Это мне неведомо. Знаю только, что у них есть тайные связи в самом Ватикане и они пользуются весьма большим влиянием среди некоторых епископов.
— Ваш ответ неудовлетворителен, Сассетти! Никто не ссудит три тысячи ливров, основываясь на умозрительных построениях. — Козимо ударил ладонью по столу. — Мне нужны точные, достоверные сведения. Я хочу знать все о прошлом этих людей, источнике их состояния, связях с папской курией. Все! Ни одна финансовая власть не удержится без пунктуальности. Вспомните о крушении Барди. Взяв в залог таможенные доходы Англии, они пошли на огромный риск, профинансировав две первые кампании Эдуарда III против Франции и войну Флоренции против Лукки. Их крах повлек за собой серьезные последствия. Республика чуть не обанкротилась. Я не желаю подобной участи своей семье!
— Успокойтесь. Я достану эти сведения. Тем не менее — раз уже вы упомянули о займе Бургундцу — знай те, что оба наши клиента по сей день пользуются безупречной репутацией. Они с достойной примера регулярностью выплачивают долги и проценты; о герцоге этого не скажешь. Таким образом, как вы изволили подчеркнуть, одалживать деньги венценосцам опаснее, чем оказывать доверие простым торговцам.
— Сассетти! Деньги герцогу дал я, Козимо Медичи! Решение было мое. Но в деле, о котором идет речь, вы проявили своеволие, собственную инициативу. На тот случай, если вы забыли: мои подчиненные должны отчитываться только мне! Это касается и вас. Все ясно?
Сассетти согласился. Ни малейшей дрожи не появилось на его лице. Но чувствовалось, что внутренне он очень напряжен.
Сассетти взял папку, лежавшую на столе, и осведомился:
— Могу я удалиться, монсеньор?
— Ступайте.
Он поклонился, но вместо того чтобы направиться к двери, стоял неподвижно, будто чего-то ожидая.
— В чем дело? — удивился Козимо.
— Монсеньор, раз уж речь зашла об опасностях, подстерегающих фирму, мне хотелось бы, если позволите, обратить ваше внимание на некоторые немаловажные детали.
— Слушаю.
— Не далее как вчера вечером я просматривал расходы, связанные с вашим меценатством. Знаете, какой суммы они достигают? Больше шестисот тысяч флоринов. Вилла Кареджи, аббатство Фьезоле, восстановление церкви Святого Духа в Иерусалиме, не считая подарков, приобретения произведений искусства, манускриптов, работ одной платоновской академии, образованной тем византийским ученым, которого вы встретили во время собора и имени которого я не помню…
— Плетон.
— Да, еще фрески для монастыря Сан-Марко, заказанные вами Микелоццо… Не считаете ли вы, что именно здесь таится некоторый риск?
Козимо молча окинул взглядом своего собеседника, прежде чем ответить:
— Вы говорите так, потому что все человеческое вам чуждо. И еще потому, что воображаете, будто человек должен быть отодвинут в свое первоначальное состояние: рабское создание, лишенное надежды. Если бы вы прочитали «Asclepius» [18], то так бы не говорили. Чему нас учит Апулей?