Энрике кивнул в сторону Яна:
   — И о ребенке. Может, вам и неприятно, но, возможно, именно это беспокоит меня больше всего. При чем тут он? Почему такое ожесточение? — Он обратился к Идельсбаду: — Полагаю, у тебя тоже нет ответа?
   — Нет, монсеньор. Однако Бог свидетель, что я задавался этим вопросом много раз.
   Козимо вдруг встал и начал ходить по комнате:
   — В этом деле мне не понятна суть. Итак, группа лиц готова убивать невинных с единственной целью — заставить восторжествовать свое дело. Но в чем оно заключается? Гвельфы и гибеллины[24], кровная вражда, борьба за власть, зависть, месть, военные интересы… Я был свидетелем всех этих распрей, на наших улицах до сих пор остались следы пролитой крови. Но здесь? Каков мотив? Я не вижу ни одного. — Он остановился и повернулся к инфанту: — Что вы об этом думаете, монсеньор?
   Энрике помедлил, прежде чем ответить:
   — На первый взгляд я с вами согласен. Действительно, мотивы кажутся неясными. И все же, если хорошенько по думать, можно усмотреть объяснение…
   Козимо, скрестив на груди руки, ждал.
   — Вы только что перечислили главные причины, которые во все времена не перестают доводить человека до первобытного зверского состояния. Но все позабыли об одной, которая мне кажется определяющей.
   — Какой?
   — Столкновение идей.
   Медичи наморщил лоб, насторожился.
   — Да, монсеньор. Идею нельзя пощупать, она невидима, но пускает корни в человеческую душу глубже, чем дуб в землю. Вы, защищающий художников, людей творческих, с такой страстью приобретающий произведения искусства, должны знать лучше, чем кто бы то ни было, как новая мысль может потрясти вековой порядок. — Он окликнул Идельсбада: — Не хотел бы ты повторить слова того художника, имя которого я забыл?
   — Лукас Мозер? Он сказал: «Вы знаете, что есть различия между существами, населяющими известный нам мир». А по поводу черных рабов из Гвинеи добавил: «Считаете ли вы, что у этих монстров с человеческими лицами есть душа? Они всего лишь черновики, незавершенные наброски Бога».
   Энрике перебил его:
   — Я имею в виду другого художника…
   — Петруса?
   — Именно. По-моему, он сказал, что целью этой гильдии является сопротивление «пересмотру в любой его форме первоначального обучения. Они готовы убивать тех, кто противится этой воле».
   — Совершенно верно.
   Энрике повернулся к Медичи:
   — Понимаете? Монсеньор, вы неоднократно сталкивались с врагами, которые чаще всего старались отнять у вас власть или иногда опередить в ваших завоеваниях. Это опасные люди, я с вами согласен, но у меня, видите ли, всегда был и есть враг поопаснее: мракобесие. Можете ли вы хоть на миг вообразить, что все сделанное мной за тридцать лет уединения на мысе в Саграх оставляет умы равнодушными? Не думаете ли вы, что я не слышу тех, кто называет предпринимаемые мной шаги абсурдными, бесплодными, напрасными? Только что я говорил об идеях и мощной силе, содержащейся в них. Так что же больше всего препятствует развитию мореплавания? Средства? Их хватает. Дело здесь в другом… — Он сделал короткую паузу. — Идея. Просто-напросто идея, имя которой — страх. — Он снова сделал паузу, прежде чем развить свою мысль. — Поделюсь с вами личными воспоминаниями. После открытия мыса Божадор никто не отваживался идти дальше ни за какую цену. Ходили слухи, что те, кто обогнул мыс, попадали в ничто, во мрак, в ад и якобы за этим барьером нет людей и обитаемых мест. Божадор стал мысом страха. Я же был убежден в обратном. Десять лет! Пятнадцать экспедиций! По возвращении каждой из них я слышал одно и то же: на подступах к мысу море неистовствовало, с неба лились потоки красного песка, обрушивались скалы, достигавшие небес! «Зрелище конца света», — говорили мне. И так продолжалось до тех пор, пока я не нашел смельчака, который обогнул мыс. Должен ли я уточнить, что это место оказалось менее опасным, чем те, в которых ранее побывали наши мореплаватели? — Закончил он словами: — Вы ищете причину происков этой гильдии? Идея, монсеньор! Предвижу: все дело в идее.
   Медичи, явно взволнованный его речью, согласился.
   — Меня им не одолеть! — с силой выкрикнул он. — И вопроса быть не может, чтобы я в чем-то изменил своей философии, и я никогда не покину своих протеже. Я не уеду из Флоренции, даже если здесь мне грозит смерть. — Он быстро повернулся к инфанту: — Но вас, мой друг, ничто не удерживает в этих стенах. Уезжайте. Садитесь на корабль. Возвращайтесь в Лиссабон.
   На бесстрастном лице Энрике мелькнула улыбка.
   — И это после всего, что я сказал о страхе? Это значило бы предать самого себя. Я пустился в это путешествие по многим причинам; одна из них — ознакомиться с нашим континентом и встретиться с теми, кто руководит им. Я не изменил своего намерения. Флоренция, как мне сказали, полна чудес. Неужели я лишу себя удовольствия по любоваться ими?
   Менесес вспылил:
   — Но вы рискуете! Подумайте о последствиях!
   — Друг Педро, вот уже более тридцати лет мои моряки жизнью рискуют ради меня. Стоит ли при первом же случае бежать оттуда, где моя собственная жизнь в опасности?
   Идельсбад сделал шаг к Козимо:
   — Ваша смелость делает честь вам обоим, но не считаете ли вы, что нам лучше подумать над тем, как отвести эту угрозу? От наступления Дня успения нас отделяет лишь несколько часов. Неужели мы будем сидеть сложа руки и ждать, когда на город обрушится катастрофа?
   — Действовать? — вновь вскричал Медичи. — Да, это самое лучшее средство! Но где? Как? У нас нет никаких следов! Ни одной фамилии. Ничего, кроме инициалов Н. С. и имени Джованни. И я не знаю никого из моего окружения с такими инициалами. А Джованни здесь столько же, сколько кипарисов в Тоскане!
   — Монсеньор, — настаивал гигант, — я напоминаю вам слова Петруса Кристуса: «Флоренция с ее вероотступника ми исчезнет в адском огне. Это будет Апокалипсис».
   — Мне все понятно! А вы что предлагаете?
   — При помощи каких средств можно этого достигнуть, если только не прибегнуть к яду или огню?
   — Да, это возможно. Вы хотели бы, чтобы я установил посты у колодцев, у реки, в городских кварталах? Очень хорошо. Я отдам приказ. Но, друг мой, очень боюсь, что это напрасный труд…
   Медичи запнулся: в дверь настойчиво стучали.
   — Войдите!
   На пороге появился запыхавшийся, взволнованный охранник.
   — Простите, монсеньор. Но происходит нечто серьезное. Это…
   — Говори же! — обрезал Козимо. — В чем дело?
   — Болезнь Фьезоле! Она начала распространяться в Ольтрарно. Это ужасно. Улицы заполнены умирающими…
   Медичи побледнел. Он повернулся к Идельсбаду:
   — Мы, кажется, опоздали… — Но решительно продолжил: — Я отправлюсь в Ольтрарно. Что касается вас, монсеньор…
   Энрике поднялся и жестом прервал его:
   — Я еду с вами. Я тоже хочу видеть, что нас ждет.
   — Позвольте и мне… — попросил Идельсбад.
   Козимо приказал охраннику:
   — Оставайся с мальчиком. Не отходи от него ни на шаг. Ты отвечаешь за его жизнь!
* * *
   В квартале Ольтрарно будто открылись врата в ад. Улицы были завалены трупами. Живые стояли на коленях, с лицами, искаженными страданием; другие в поисках облегчения кидались в воды Арно, предпочитая утонуть, нежели сгореть в невидимом пламени, охватившем их тела. Повсюду — предсмертные хрипы.
   На площади Санта-Фелисита кучер, попавший в давку, чуть не потерял контроль над двумя лошадьми, тащившими карету. Медичи и его гости смотрели из окна экипажа на это зрелище с недоверием и ужасом.
   — Возможно ли такое? — промолвил инфант. — Не думаете ли вы, что эту мерзость устроили те люди?
   — Боюсь, это именно так, — ответил Идельсбад.
   Дон Педро возразил:
   — Нет же! Это, наверное, какое-то неизвестное заболевание, эпидемия, неведомая болезнь… Кто знает?
   — За сутки до Дня успения? Взгляните на этих несчастных. Это не случайное совпадение. Уверен, это начало ожидающего нас всех катаклизма.
   — Но как они это устроили? — громко удивился Энрике. — Какие дьявольские козни могли вызвать всеобщее заражение?
   — К сожалению, монсеньор, боюсь, что только подстрекатели могут дать нам ответ.
   Сжав губы, бледный Козимо хранил молчание, но чувствовалось, что он кипел от ярости. Его город и народ погибали, а он был беспомощен, не мог прийти к ним на помощь. И, словно зрелище это стало для него невыносимым, он крикнул кучеру:
   — Возвращаемся!

ГЛАВА 24

   Полдень. Соборная площадь. Ян задумчиво шагал между Идельсбадом и доном Педро.
   Драма, разыгравшаяся в Ольтрарно, была у всех на устах, и отовсюду звучал один и тот же вопрос: «Когда, в какой день, в какой момент несчастье перекинется через реку?»
   Страх, о котором так образно выразился принц Энрике, поселился в Яне и больше не покидал его.
   В каком уголке памяти спряталось ощущение безмятежной жизни? На какой странице книги судеб, в каком месте стерли главу, посвященную его детству? Ведь Ян чувствовал, как от него оторвалась какая-то часть его самого, и взору открылся мир, о котором он не подозревал. Мир важных персон. Мир вечной ночи, лишенной звезд. Не в нем ли отныне надо учиться жить? Не хотелось в это верить. Ван Эйк, Идельсбад, Козимо, дон Педро, Кателина, принц Энрике, Мод служили доказательством того, что была и другая, темная, сторона жизни. Существовала и светлая, но как же болезненно было то чувство, которое жгло его сердце! Осиротев после смерти Ван Эйка, он сегодня надел траур по оторвавшейся части своей жизни. Закрылась дверь наподобие той, что защищала «собор» его мэтра, но от этой у него никогда не будет ключа.
   — Взгляните! — вдруг сказал дон Педро. — Там, у одной из дверей баптистерия… Тот лысый мужчина — Лоренцо Гиберти. Пойдемте поздороваемся…
   Но едва они приблизились, как их остановили два охранника.
   — Сожалеем, — заявил один, — но дальше вы не пройдете. Запрещено.
   — Знаю, — отмахнулся дон Педро. — Но я друг Гиберти. — Сложив ладони рупором, он окликнул скульптора: — Лоренцо!
   Гиберти, трудившийся над одним из панно «Врата рая», обернулся. Приветливая улыбка заиграла на его лице.
   — Пропустите их! — приказал он стражам.
   Португалец пригласил Идельсбада и Яна следовать за собой.
   — Ну вот, — воскликнул дон Педро, дружески толкнув Гиберти в бок, — тебя охраняют лучше, чем короля!
   — Поверь мне, я прекрасно обошелся бы и без таких почестей.
   Педро поспешил представить своих спутников:
   — Франсиску Дуарте, мой самый закадычный друг. — Положив руку на плечо мальчика, он объявил: — Ян Ван Эйк.
   Флорентиец недоверчиво прищурился:
   — Ван Эйк? Сын художника?
   Мальчик подтвердил.
   — Какое совпадение! Несколько недель назад мы с друзьями вспоминали твоего отца и даже помянули его. — И добавил, обращаясь к дону Педро: — Я знаю по меньшей мере двух человек, которые почтут за честь пожать руку сыну Ван Эйка.
   — Кто же это?
   — Мои собратья — Донателло и Альберти.
   Ян от изумления широко открыл глаза:
   — Альберти? Леон Альберти? Автор трактата «О живописи»?
   — Он самый. Стало быть, ты о нем слышал?
   — Разумеется. Я даже прочитал его трактат.
   — Ему это будет очень приятно. По словам Альберти, твой отец с большим почтением отзывался об этой работе.
   — Верно. Он очень часто цитировал ее.
   Скульптор обрадовался:
   — В таком случае одним счастливчиком станет больше. Я как раз собирался пригласить его на обед. Будут там Донателло и другие собратья. Ну и, разумеется, вас я тоже приглашаю.
   Дон Педро показал пальцем на «Врата рая»:
   — Когда думаешь закончить?
   Гиберти устало махнул рукой
   — Не знаю. Почти семнадцать лет тружусь над ней. Так что несколько лет больше или меньше, какое это имеет значение? Иногда я жалею, что выиграл конкурс, обошел Брунеллески, Делла Куэрсиа и других…
   Ян с Идельсбадом подошли поближе и восхищенно любовались панно, покрытыми золотой фольгой.
   — Семнадцать лет, — пробормотал Ян, осторожно коснувшись пальцем фрагмента, изображающего убийство Авеля Каином.
   — Да, малыш. И конца не видно.
   — Сколько вы задумали сцен? — полюбопытствовал гигант.
   — Десять. Последняя будет посвящена Соломону, принимающему царицу Савскую. Надеюсь, на днях я приступлю к ней. — Помрачнев, Гиберти добавил: — Если раньше меня не унесет болезнь, свирепствующая в Ольтрарно. Да ну их, долой мрачные мысли! Пойдемте, все уже, должно быть, заждались.
   Стражи последовали за ними.
   Едва они переступили порог таверны «Орсо», как Яну показалось, что они попали в разгар пирушки. Громкие голоса, звонкий смех, хлопанье ладоней… Сквозь невообразимый шум с трудом пробивались звуки лютни. Вино лилось рекой.
   — Лоренцо! Иди сюда! — крикнул кто-то.
   — Ты еще жив? — подтрунил хозяин таверны из-за своей стойки.
   — Я еще и тебя похороню! — буркнул Гиберти, пробираясь к столу, за которым его ждали человек десять.
   Добравшись до стола, скульптор взял Яна за руку и громко крикнул:
   — Тише! У нас почетный гость. — И тоном заговорщика объявил: — Знакомьтесь, Ян Ван Эйк. Сын великого Ван Эйка.
   Оправившись от неожиданности, все встали и зааплодировали. Альберти сразу указал на место рядом с собой и пригласил мальчика сесть, чем вызвал бурю протестов.
   — Нет! Рядом со мной! — крикнул Донателло.
   — Нет, сюда! — просил Фра Анджелико.
   — Всем успокоиться! — воскликнул Гиберти. — Будьте посдержаннее! Бедный ребенок подумает, что южане — дикари.
   Взяв мальчика за руку, он провел его на почетное место в торце стола.
   — Здесь он будет принадлежать всем, и никому в отдельности!
   Ян с застенчивым видом опустился на табурет. Он был взволнован и горд. Горд за Ван Эйка. Гордился тем, что видел, как ценят и признают талант мэтра. И особенно гордился тем, что он его сын.
   Ян поискал глазами Идельсбада. Тот одобрительно подмигнул ему и уселся между Брунеллески и Альберти.
   — Скажи-ка, — начал последний, — правда, что фламандские друзья меня цитируют? Твой отец держал в руках мой трактат «О живописи»?
   В ответ мальчик процитировал:
   — «В руке художника даже ножницы должны превратиться в кисть, в свободную птицу».
   Вкатившееся в таверну солнце не произвело бы такого эффекта на Леона Альберти. Его лицо засияло, губы раздвинулись в счастливой улыбке.
   — Никогда бы не поверил! — произнес он с нескрываемым волнением. — Вот уже шесть лет прошло, как я написал эту работу, но до сих пор задаю себе вопрос о ее полезности. И вот я слышу свои слова, звучащие в устах ребенка из Фландрии.
   — А это значит, — полусерьезно-полунасмешливо прокомментировал Брунеллески, — что книги бегают быстрее, чем купола. Кому я известен за стенами Флоренции?
   — А знаешь, мой мальчик, — вмешался Донателло, будучи в Неаполе, я имел счастье восхищаться одной картиной твоего отца — портретом герцога Бургундского. Я был очарован прозрачностью лессировок и богатством оттенков. Ван Эйк превосходно владел красками. На каком дереве он работал?
   — На ореховых панно, на которые наклеивал льняное полотно.
   — А грунтовка? — поинтересовался Фра Анджелико.
   Ян старательно ответил:
   — Он использовал просеянный гипс, предварительно очищенный и выдержанный во влажном состоянии в ступе в течение месяца.
   — Таким же методом пользуемся и мы.
   — А его красный цвет? — спросил Донателло. — Я нашел его необыкновенно броским. Полагаю, он применял истолченную киноварь?
   — Верно. Но он изготовлял ее сам, в перегонном кубе.
   — Надо же! — удивился Фра Анджелико. — А по какой причине? Ведь это довольно долгая и кропотливая работа, которая в итоге дает не очень много.
   — Потому что он считал, что аптекари плутовали с киноварью, добавляя в нее кирпичную пыль или смешивая с суриком.
   — Потрясающе! — воскликнул Альберти. — Флорентийские аптекари на это не пойдут. Иначе их клиентура растает, как снег под солнцем. А с фресками он тоже работал?
   — Нет, никогда. Настенная живопись мэтра совсем не интересовала.
   — Странно. Здесь, в Италии, этот вид живописи очень распространен. Достаточно взглянуть на интерьеры наших церквей и дворцов. Но правда, жизнь этих произведений недолговечна. Они плохо переносят перепады температуры.
   — Поэтому я и предпочитаю работать с бронзой, — подчеркнул Донателло. — В бронзе есть душа. Я уверен в этом. Статуя, вылитая из этого божественного материала, способна выдержать испытание временем. — Наклонившись к Гиберти, он спросил: — Я прав?
   — Несомненно.
   Неожиданно Ян надменно воскликнул:
   — Могу вас заверить, что картины моего отца переживут бронзовые статуи! Ни дождь, ни солнце не смогут их испортить.
   Подобное утверждение вызвало веселые и одновременно умиленные улыбки.
   — Мальчик мой, — заметил Фра Анджелико, — ты должен знать, что наши полотна, написанные темперой, к несчастью, очень уязвимы. А лак, защищающий их, часто обесцвечивает краски.
   — Но только не у моего отца, — настаивал Ян.
   Никто больше не стал спорить, с ним даже согласились, однако мальчик не попался на удочку. Ясно было, что присутствующие не верили ему. Только почему все эти художники писали темперой? Ведь она не единственная!
   Ужин продолжался в теплой, спокойной обстановке до того момента, пока кто-то не упомянул о странной болезни, свирепствовавшей в Ольтрарно. Сразу возникла некоторая напряженность, и вскоре все разошлись с тяжелым сердцем.
   Верные охранники ожидали Гиберти за дверью таверны.
   — Здесь мы расстанемся, — произнес он вдруг устало. — Пойду прилягу. В своей кровати я по крайней мере ничего не боюсь. — Отходя, он спросил: — Завтра-то мы увидимся в соборе?
   — В Санта-Мария дель Фьоре? Разумеется, — заверил дон Педро. — А ты как думаешь? Португальцы такие же верующие, как и итальянцы. Будь они даже при смерти, им не придет на ум пропустить мессу, а уж тем более празднование Дня успения!
   — Тогда до завтра. Прощайте, друзья мои.
   Он удалился, семеня в сторону палаццо Сальвиати. Казалось, он сразу постарел лет на десять.
   Дон Педро шепнул Идельсбаду:
   — Я чуть не предостерег его. А надо было?
   Гигант отрицательно покачал головой:
   — Что это даст? Ему уже угрожали, к тому же это противоречило бы приказу Медичи. Он заставил нас поклясться о неразглашении. И он прав. Если угрозы получат огласку, паника немедленно охватит весь город. — Он нервно сжал кулаки. — И все же я в ярости! Мы вынуждены ждать, пока что-нибудь произойдет, и не предпринимать ни малейшего шага. Потом, Ян… Надо подумать об убежище для него. Он не должен оставаться здесь.
   Мальчик быстро прижался к Идельсбаду.
   — Нет! — вскричал он. — Я не хочу с вами расставаться.
   — Что ты выдумываешь? Я совсем не это имел в виду. Я думаю о твоей безопасности. Вот и все.
   — Пошли домой, — сказал дон Педро. — Обдумаем все в спокойной обстановке.
   Они медленно пошли лабиринтами улочек к дому португальца. Здесь и там можно было заметить первых солдат, встававших на пост возле колодцев.
* * *
   На повороте одной из улочек показалась небольшая лавочка, мастерская, залитая солнцем. Ян машинально заглянул внутрь. Парнишка, похоже, его ровесник, стоял у мольберта и писал красками. С головой уйдя в работу, он как бы отделился от остального мира. Ян подошел к окну, выходившему на улицу. На полотне была изображена Дева Мария с младенцем. Картина писалась темперой, однако краски были на удивление яркими, такими же прозрачными, как на написанных маслом картинах Ван Эйка.
   Яну вспомнилась фраза, произнесенная мэтром в Генте: «Я сделаю из тебя самого великого…»
   Даже если бы он продолжил обучение, ему ни за что не удалось бы создать такую прекрасную картину. Этот мальчик обладал настоящим талантом. Можно было только сожалеть, что он ограничивался лишь темперой: масляные краски, несомненно, еще больше усилили бы яркость и чистоту тонов.
   — Что ты об этом думаешь? — спросил Идельсбад, тоже погрузившийся в созерцание произведения.
   — Я ему немного завидую, но также понимаю, почему я не мог бы стать великим художником.
   Дон Педро, которого позабавила серьезность Яна, заметил:
   — Ведь он еще ребенок! Ничто не говорит о том, что его талант разовьется.
   — О, так будет!
   — Откуда такая уверенность?
   —
   Все очень просто: мне нравится то, что он делает.
   Дон Педро постучал в окно и знаком попросил мальчика открыть дверь. Несколько удивленный, тот открыл.
   Менесес спросил его на тосканском:
   — Ты знаешь, кто такой Ван Эйк?
   Тот ответил отрицательно.
   — Это великий художник. Возможно, величайший. — Он представил Яна: — Вот его сын. Он находит твою картину восхитительной и убежден, что у тебя настоящий талант. Мы хотели бы, чтобы ты знал это.
   Маленький флорентиец понимающе улыбнулся Яну, слегка наклонил голову в знак признательности и вернулся к своему полотну.
* * *
   Они двинулись дальше, но на подходе к тюрьме Баргелло и зданию городского магистрата Идельсбад неожиданно остановился.
   — В чем дело? — спросил Менесес.
   — Вот там, у двери здания, разговаривают двое муж чин. Одного из них я узнал.
   — Кто это?
   — Лукас Мозер! Я говорил тебе о нем.
   — Сообщник де Веера?
   — Да.
   — Но что он делает во Флоренции?
   Ян ответил вместо Идельсбада:
   — Должно быть, приплыл на одном с нами корабле. Странно, что мы его не видели.
   — Более странным выглядит его присутствие здесь. Наверняка он знает, что тут должно произойти: этот Апокалипсис, адский огонь… По логике он должен бы находиться за тысячу лье отсюда. И тем не менее он здесь. Это подозрительно. А тебе знаком тот, кто рядом с ним?
   — В первый раз вижу.
   — Если уж кто и знает о готовящемся, так это Мозер. — Идельсбад вдруг решительно заявил: — Возвращайтесь до мой! Я вас догоню.
   — Вы куда? — испугался Ян.
   — Задержать эту падаль!
   Покинув Яна и дона Педро, Идельсбад побежал к Баргелло.
* * *
   Кто первый встревожился? Лукас Мозер или доктор Бандини? Лукас, конечно, потому что с ним чуть не сделалось плохо.
   — Там… — заплетающимся языком выговорил он, — тот человек, который бежит к нам… Он убил Ансельма!
   — Что? Вы уверены?
   — Я точно вам говорю! Он наверняка меня узнал!
   Ужаснувшись, он повернулся, чтобы убежать.
   — Нет! Не туда! — крикнул Бандини.. — Следуйте за мной!
   — Но…
   — Черт побери! Да доверяйте же мне!
   Идельсбад был уже недалеко от них… Доктор кликнул одного из часовых, стоявших у двери тюрьмы.
   — Стража! Ко мне! Я доктор Пьеро Бандини. Личный врач Медичи. — Он указал на Идельсбада: — Этот человек покушается на мою жизнь!
   Гигант остановился. Среди солдат возникло замешательство. Чувствовалось, что они в растерянности. Бандини снова крикнул:
   — Повторяю, я личный врач Козимо!
   Португалец попытался все же схватить Лукаса Мозера, испуганно отпрянувшего.
   — Арестуйте его, черт побери! Это сумасшедший. Он всех нас убьет.
   Заметив солдата, решившегося подойти к нему, Идельсад понял, что проиграл. Он развернулся, но его попытка отмела последние колебания стражей и одновременно подтвердила слова Бандини.
   Гиганта мгновенно окружили десять вооруженных солдат.
   Он даже не попытался сопротивляться.

ГЛАВА 25

   По стенам камеры сочилась вода. В ней было почти темно, несмотря на то что рассвело уже два часа назад… В нескольких туазах от пола маленький зарешеченный фонарик скудно освещал камеру мертвенным светом. Сидя на засаленном соломенном тюфяке, прислонившись спиной к каменной стене, Идельсбад всю ночь переживал свой легкомысленный поступок. До чего же глупо он себя вел! Не только не смог схватить Мозера, но сам оказался за решеткой. И все из-за доктора, который, должно быть, уже далеко от Флоренции.
   А Ян? Что с ним?
   День успения наступил, а Идельсбад сидел здесь, плененный, прислушиваясь к малейшему звуку, шуму, свидетельствующему о начавшемся катаклизме. Он закрыл глаза, стараясь унять тревогу и грохочущее сердце. В итоге, устав бороться с самим собой, гигант уснул.
   Он спал так крепко, что не услышал, как со скрипом открывается толстая железная дверь.
   — Синьор Дуарте! — раздался голос. — Проснитесь. Вы свободны.
   Идельсбад очнулся, моргая и не веря. Над ним наклонился тюремщик.
   — Что вы сказали?
   — Вы свободны. Мы сожалеем. Произошло недоразумение.
   Португалец раздраженно заметил:
   — Это я и пытался вам сказать. Никто не захотел меня слушать.
   — Нам искренне жаль. Мы не должны были сомневаться.
   — Кому я обязан свободой?
   — Точно не знаю. Мне только известно, что курьер передал моему начальству конверт, надписанный рукой самого Медичи. В нем содержался приказ о вашем не медленном освобождении. На улице вас ждет какой-то человек.
   «Без сомнения, Менесес, — подумал Идельсбад. — Он, наверное, был у Козимо».
   Он покинул камеру и двинулся за тюремщиком к выходу из Баргелло.
   Друг ждал его у двери.
   — С тебя причитается, — бросил он. — Если бы я не был свидетелем всей сцены, ты бы до сих пор сидел в этой дыре.
   — Очень тебе признателен, дружище. Однако ты мог бы постараться, чтобы я не просидел там всю ночь.