Менесес беспомощно развел руками:
   — Я сделал что мог. К сожалению, с Козимо мне удалось встретиться только этим утром.
   — Где Ян?
   В— безопасности. Вместе с принцем Энрике. Инфант захотел, чтобы он был при нем. Они ждут нас в соборе.
   — В соборе?
   Дон Педро нетерпеливо объяснил:
   — Сегодня же торжественная месса в Санта-Мария дель Фьоре. — Он потащил Идельсбада за руку. — Поторопимся. Служба уже давно началась.
   Шагая к Соборной площади, он поинтересовался:
   — Тот человек, который вмешался, чтобы защитить Мозера, тебе знаком?
   — Если он не соврал стражникам, он якобы личный врач Козимо. Сказал, что зовут его Пьеро Бандини.
   — Бандини? Я слышал эту фамилию. Надо полагать, он участвует в заговоре.
   — А как иначе объяснить его действия? Чего ради ему защищать Мозера?
   — Врач Козимо, — задумчиво повторил Менесес. — Решительно, эти люди просочились повсюду. Но пока болезнь Ольтрарно не перешла через реку, не отмечено ни единой попытки отравления колодцев. Любопытно, но никогда еще Флоренция не была такой спокойной. Подумать, так наши опасения необоснованны.
   — Да что ты, Педро! Неужели ты серьезно думаешь, что болезнь эта возникла случайно?
   — Почему бы и нет? Что я говорил в карете Козимо? Возможно, это неизвестное заболевание.
   Идельсбад нахмурился. Он не только не верил ни одному слову; судя по беспокойству, появившемуся на его лице, утверждения друга, нисколько не убедив гиганта, породили в нем новую тревогу. Посчитав бесполезным продолжать разговор, он прибавил шагу.
   По мере приближения к центру Идельсбад вынужден был признать, что дон Педро не преувеличивал, говоря о царившем в городе спокойствии. Но он был не совсем точен, разве что неосознанно; в воздухе, да и во всем чувствовалась необычная напряженность. Атмосфера была тягостной. Отсутствие прохожих восполнялось присутствием чего-то невидимого, угрожающего.
   Подходы к Санта-Мария дель Фьоре тоже были почти пустынны, что выглядело совсем уж необычно для праздничного дня. Отпугивал ли прихожан кордон солдат перед папертью и вокруг Соборной площади? Или флорентийцы отсиживались по домам из боязни подхватить заразу?
   Мужчины быстро взбежали по ступеням, ведущим к главному входу, и вошли в Санта-Мария дель Фьоре. Собор был наполовину пуст. «Что-то тут не так», — подумал Идельсбад. Страх оказался сильнее. Но зато первые ряды были полностью заняты знатными горожанами и высшими должностными лицами.
   Гигант окунул руку в кропильницу и перекрестился, ища взглядом Яна. Мальчик был там, в первом ряду. Он стоял между Козимо и принцем Энрике. Успокоившись, Идельсбад занял место рядом с доном Педро в тени колонны.
   Над нефом парила гигантская тень от купола Брунеллески. Величественного, невесомого, высокого. На его верху зияло отверстие, через которое лился поток света.
   Идельсбад шепнул дону Педро:
   — Зачем здесь эта дыра?
   — Работы еще не совсем закончены. Сейчас изготавливаются светильники, которые закроют ее.
   Хор запел молитву во славу Девы Марии. Песнопения подобно волнам перекатывались вдоль мозаик, омывали витражи, потом опадали к подножию алтаря.
   Приближался момент раздачи святых даров.
   — Не вижу твоего друга Гиберти, — опять шепнул гигант.
   — Он там, позади Козимо. Рядом с ним священник, отец де Куза. — Дон Педро пробормотал: — Никогда не видел столько гениев, собравшихся в одно время и в одном месте. Брунеллески, Альберти, Фра Анджелико, Донателло, Микелоццо…
   Его прервал звонкий, чистый голосок мальчика из хора, читавшего молитву.
   Вновь наступила тишина. Совершающий богослужение священник взял облатку в виде большой лепешки, встал на колени, протянул ее к распятию, возвышающемуся над дарохранительницей. Прихожане набожно склонили головы. Затем священник разломил хлеб и положил крошечку в свой рот. Потом, взяв чашу, отлил глоток и поднялся.
   В этот момент хор запел гимн во славу Всемогущего. Начинался обряд принятия святого причастия.
   Идельсбад переключил внимание на Яна. Но что с мальчиком случилось? Кровь отхлынула от щек, лицо выражало чрезвычайное напряжение, на него словно наклеили восковую маску.
   Сразу встревожившись, гигант подтолкнул локтем дона Педро:
   — Посмотри на Яна! Такое впечатление, будто ему дурно.
   К ступеням, отделяющим алтарь от нефа, подошел Медичи. Оказавшись перед священником, он встал на одно колено и приоткрыл рот, дабы принять святое причастие.
   — Нет! — Крик Яна эхом усилился под сводом. — Нет, монсеньор! Не ешьте облатку!
   Оттолкнув Энрике и других, он по центральному проходу подбежал к Медичи.
   — Нет, — повторил Ян. — Не надо. Вы умрете.
   Козимо нахмурил брови:
   — Что ты говоришь, дитя мое?
   — Это в хлебе. Болезнь находится в хлебе! Облатки отравлены.
   Прихожане задвигались. Никто ничего не понимал, а меньше всех священник, с растерянным видом протягивавший облатку Козимо.
   Медичи с раздражением спросил:
   — Что за выходки? Разве ты не видишь, что прервал службу?
   — Уверяю вас, монсеньор. Вы должны мне поверить! Болезнь во Фьезоле и Ольтрарно вызвана хлебом. В него подмешана спорынья ржи.
   Идельсбад пробился к мальчику.
   — Ян, объясни спокойно, в чем дело? При чем здесь спорынья ржи?
   Священник посчитал нужным вмешаться:
   — Тем более что наши облатки сделаны из незаквашенной пшеничной муки…
   — Объясни же нам, — настаивал гигант.
   — Один булочник из Даммы… Это он мне обо всем рассказал, когда я приходил к нему за облатками. — Запинаясь Ян лихорадочно заговорил: — Спорынья ржи — это небольшой наплыв, вызываемый опасным грибком, который разрастается, отравляя зерно. Добавленная в муку, она может вызвать огонь, пожирающий внутренности, судороги, страшную боль. Мало-помалу от тела начинают отваливаться все члены…
   — Абсурд! — произнес чей-то голос. — Совершеннейшая чушь!
   Все взгляды устремились на протестующего. Это был Антонио Сассетти, один из советников Медичи. Его худая фигура четко выделялась на свету, обычно бесстрастное лицо было невероятно жестоким.
   Он подошел к Яну и решительно взял его за руку.
   — Ступай, малыш, на свое место. Ты вносишь беспорядок. Имей хоть немного уважения!
   — Нет! — крикнул Идельсбад. — Позвольте ему высказаться.
   Ян все так же возбужденно продолжил:
   — Болезнь, которая поразила тех людей… у нее точно такие же признаки, описанные булочником. Вы…
   Сассетти опять оборвал его:
   — Это бессмыслица! Если бы мука была заражена, отравился бы весь город, а не один квартал или деревушка! Повторяю: все эти утверждения — сплошная чушь!
   — А может быть, и нет, синьор Сассетти! — Мужчина лет шестидесяти встал перед советником Козимо. — Я врач. Этот ребенок не несет вздор. Я слышал его слова и вспомнил все имеющее отношение к спорынье. Такая болезнь действительно существовала в отдаленные времена. Люди той эпохи окрестили ее огненной болезнью. У меня есть старинная рукопись, в которой написано, что около девятьсот девяносто седьмого года этой болезнью был поражен город Лимож. Аббат и епископ согласовали тогда свои действия с герцогом и велели жителям соблюдать строгий пост в течение трех дней. Через три или четыре столетия — не помню, в каких краях — упоминалось о тайном приговоре Всевышнего, который обрушил на народ божественную кару за все прегрешения. В тексте говорится: «Смертельный огонь пожирал выбранные им жертвы как среди власть имущих, так и среди бедняков; остались в живых немногие, но лишенные рук или ног в назидание будущим поколениям». — И врач заключил: — Как видите, слова этого мальчика не безосновательны.
   Сассетти пришел в себя. Его лицо вновь стало холодным, непроницаемым. Почти не разжимая губ, он обронил:
   — Я не верю ни одному слову.
   Некоторые прихожане покинули свои места, чтобы приблизиться к алтарю. На их лицах было написано крайнее недоумение.
   — Я нахожу ваш скептицизм по меньшей мере странным, — с насмешкой произнес Идельсбад.
   — Что вы хотите этим сказать?
   — Почему вы так настаиваете, чтобы мы приняли святое причастие? Вполне логично, если мы воздержимся при наличии сомнения.
   — Сомнение? Какое еще может быть сомнение? По-вашему, мы должны верить бредням этого мальчишки?
   — А по-вашему, мы должны рискнуть?
   Сассетти презрительно передернул плечами и промолчал.
   — Он прав, — поддержал его Козимо. — Разве присутствующий здесь врач не сказал, что устами младенца глаголет истина?
   Ответа не последовало.
   Козимо подозрительно взглянул на своего советника:
   — Думаю, нам есть о чем поговорить, Сассетти. — И добавил: — Любопытно. Я вдруг вспомнил о том деле с займом. Вы так и не предоставили мне сведения о тех двух торговцах, которые имели акции квасцовых шахт в Тольфе. Ведь вы не забыли, не так ли?
   Уголки губ советника слегка задрожали. Сквозь зубы он пробормотал:
   — Не вижу связи, монсеньор. — Он обратился с вопросом к священнику: — Вы приняли святое причастие, отец мой?
   Тот невнятно проговорил:
   — Да… в самом деле.
   — Испытываете ли вы какое-либо недомогание? Боль? Тошноту?
   Служитель культа поспешил ответить отрицательно.
   — Однако если верить этому врачу и ребенку, вы должны уже впасть в агонию, испытывать жестокие страдания! — Повернувшись к Медичи, он продолжил: — Слабые души весьма впечатлительны. Я докажу монсеньору… — Сассетти неожиданно упал на колени перед священником и торжественно заявил: — Причастите меня, отец мой! — Так как священник не двинулся с места, он настойчиво повторил свою просьбу. — Вы меня слышите? Вы лучше других должны знать, что смерть не может войти в тело Спасителя. — И снова, на этот раз приказным тоном, потребовал: — Дайте мне святое причастие!
   Священник взглядом испросил молчаливого согласия Медичи; неуловимым движением век тот разрешил.
   В воцарившейся тишине священник безропотно покорился и вложил облатку в рот Сассетти. Тот склонил голову, сложил руки и начал молиться. Весь собор, сдерживая дыхание, замер в молчаливом ожидании.
   Через короткое время, показавшееся вечностью, Сассетти поднялся, раскинул руки.
   — Где смерть? — торжествующе воскликнул он. — Где эта так называемая огненная болезнь? — Его взгляд пробежал по остолбеневшим прихожанам, и он продолжил: — Неужели вы стали язычниками и отказываетесь вкусить от тела Господа нашего Иисуса Христа? Символа вечной жизни?
   Он сделал шаг в сторону придела и схватил за руку мужчину, сидящего между Фра Анджелико и Альберти.
   — Подайте пример, мой друг!
   Лукас Мозер — это был он — резко высвободил руку и отвернулся. Сассетти возобновил попытку, но безуспешно.
   — Подойдите, — сказал он, повернувшись к священнику. — Подойдите, прошу вас. Даруйте святое причастие нашему брату. Я убежден…
   Конец фразы повис в воздухе. Мозер, побледнев, встал со своего места, на лбу у него выступил холодный пот. Словно преследуемое животное, он сильно толкнул своего соседа, пытаясь выбраться из ряда.
   В последний момент Сассетти удалось удержать его.
   — Куда вы, брат мой? Сохраняйте хладнокровие.
   — Нет! Я не хочу. Я не хочу умирать!
   — А кто вам говорит о смерти? Успокойтесь! Не будьте смешным!
   Голос Идельсбада перекрыл последние слова флорентийца:
   — Это тот человек, монсеньор! Он участник заговора!
   Ошеломленный Козимо еще некоторое время колебался.
   — Отпустите меня! — завопил Мозер. — Дайте мне выйти!
   Гигант бросился к нему, а Медичи, оправившийся от изумления, уже приказывал:
   — Стража! Арестуйте этих людей!
   Столпотворение началось в священных стенах, заглушая гулкие шаги: стража, будто ждавшая этого момента, появилась из четырех углов собора. Сначала схватили Лукаса Мозера, который стал брыкаться, разразился бранью, отбивался, но безрезультатно.
   А советник Медичи даже не шевельнулся. Он оставался спокойно-ледяным, когда солдаты подошли к нему.
   — Бесполезно! — презрительно бросил он. — Трусость мне не знакома. Я не из тех, кто убегает. — Он посмотрел на Медичи: — Сделайте милость, избавьте меня от унижения… — И тихо добавил: — Через двадцать четыре часа все будет кончено.
   Страх охватил присутствующих. Художники, знатные и простые прихожане взирали на советника Козимо с растерянностью, смешанной с ужасом. Происходило ли все на самом деле, или Санта-Мария дель Фьоре охватили галлюцинации и кошмары?
   — Итак, — промолвил Козимо, — ребенок оказался прав. Неужели ваша ненависть настолько огромна, что вы пожертвовали собой с единственной целью: увлечь нас к смерти?
   Сассетти, окаменев лицом, величественно молчал. Колокол на башенке неожиданно звякнул; этот звук можно было принять за призывно-похоронный звон посланца покоящихся в земле.
   Лоренцо Гиберти вышел из ряда, в котором сидел, и направился к Сассетти. За ним последовали отец де Куза, Фра Анджелико, Альберти, Брунеллески и другие.
   — За что? — спросил золотых дел мастер, автор «Врат рая». — Меня-то за что? А моих собратьев?
   Каменное лицо советника несколько оживилось.
   — Потому что вы воплощаете зло. Вы! — Он повел рукой. — Вы и все они!
   Гиберти хрипло засмеялся:
   — Что, спорынья уже разъедает ваш мозг?
   Поведение Сассетти изменилось, вызов появился на его высоко поднятом лице.
   — Да, зло!
   Отодвинув своего собеседника, он взошел по ступеням к главному алтарю и, подняв к небу руки с сжатыми кулаками, обратился к толпе:
   — Братья мои! В Европе, от севера до юга, установилось царство варваров! Мы находимся на пороге проклятой эры, эры хаоса, предвестника краха нашей цивилизации. Из Болоньи, Неаполя, Мантуи, Колони, Парижа поднимаются отголоски богохульства, ренегатства, запущенности. Даже здесь, во Флоренции, они приняли такой размах, что стали оглушительными. Повсюду слышишь, что наши дети замучены бесплодными формулами и они не должны больше повторять и заучивать наизусть жития святых. Ересь!
   Он замолчал, будто силясь унять охватившее его лихорадочное возбуждение.
   В нефе все замерли, затаили дыхание. Купол над головами, казалось, покачивался на краю бездны. Голос Сассетти стал громче:
   — Я собственными ушами слышал, как один учитель заявил, будто источники знания текут из Греции, Рима, что надо вытащить на свет оскверняющие языческие скульптуры античности и ввести в преподавание писания Плиния, Платона, Апулея, Сенеки! Известно ли вам, что этот человек… — он указал на Козимо, — этот человек и его прихвостни без ума от имен античных героев? Что они декламируют сонеты Петрарки с таким же пафосом, будто речь идет о евангелических стихах? Петрарка — непогрешимый символ этих развратников!
   Кулак Сассетти сжался, на висках набухли вены. Каждая частица его тела дышала ненавистью и безумием.
   — Как можно допустить распространение подобных идей? Как можно согласиться с тем, что на наших глазах уходят в забвение столетиями приносимые жертвы, возникает угроза нашей вере, оскверняется святая Церковь, опошляются останки наших мучеников, и все это во имя Эроса и Данаи? С кафедр нам проповедуют вздор, глумятся над установившимся порядком. Что они говорят? По их мнению, в мире нет ничего прекраснее человека. А мы хорошо знаем, что значит человек, чего он стоит! В этих варварских обществах они учат, что развитие наших детей возможно лишь в условиях освобождения их от всех моральных и религиозных устоев. Хуже того! Они наставляют их на путь критического отношения к священным текстам, якобы с целью восстановления их первозданной чистоты! Богохульство… — Он протянул руку в сторону художников: — Понятно ли вам теперь, что эти люди являются пособниками дьявола? Своими скульптурами, нечестивыми картинами они разрушают порядок и приобретают житейский опыт. Что они предлагают нам взамен? Неуверенность! — Он пристально посмотрел на отца де Куза: — Подумать только, вы, отец мой, представитель Бога, подумываете о пересмотре системы Птолемея, признанной и благословленной нашей святой Церковью! По-вашему, не Земля является центром вселенной, а Солнце. Этой вселенной, которая была сотворена Всемогущим по незыблемым принципам!
   Он умолк и молчал довольно долго. Тишину нарушил дрожащий голосок Яна:
   — А я? Что я вам сделал?
   Губы флорентийца раздвинулись в циничной ухмылке.
   — Среди них ты, может быть, самый опасный, самый грозный. — Он впился взглядом в глаза мальчика. — Хитрец! Ты проник в великую тайну!
   Ошарашенный, Ян запинаясь забормотал:
   — Я не понимаю… Клянусь, я ничего не понимаю! О чем вы говорите?
   Сассетти растерянно смотрел на него. Было заметно, что реплика мальчика застала его врасплох. Показалось даже, что он впервые потерял почву под ногами. Он презрительно передернул плечами и с еще большим озлоблением продолжил:
   — Подумать только, окольным путем, через книгопечатника, при помощи книг, сфабрикованных бесконтрольно за несколько часов в тысячах экземплярах, этот нечестивец Лоренс Костер задумал распространять знание среди черни, доказывая, что оно доступно любому ничтожеству! Безумие! Разве не ведал он, что знание — это оружие и, овладев им, можно властвовать над народами? А что такое народ? Это каприз природы, призванный возвеличить только одного человека! Заурядность не может, не должна иметь доступа к знанию. Только человек, признанный незаурядным и обученный посвященным, имеет на него право. Лишь отдельные личности могут быть носителями знаний, и их священная миссия — защищать познание, дабы оно не оказалось в руках безбожников. Бог предоставил нам эту привилегию. Бог да сохранит нас!
   Показалось, что в дальнем углу собора содрогнулась под своей алебастровой туникой святая Репарата. Словно непроницаемый покров окутал присутствующих. Не было этой речи. Не могло быть. Она никем не могла быть произнесена ни сегодня, ни завтра, ни в грядущие столетия…
   Атмосфера стала удушливой. Было нечем дышать…
   Гиберти сделал шаг вперед и смерил взглядом флорентийца.
   — Мне жаль вас, Сассетти, — равнодушно сказал он. — Мне жаль вас не только из-за того, что ваш рассудок поврежден, а потому, что вы не имеете представления о смысле жизни, великодушии, благородстве. Без этих качеств любое творение, любая идея, как бы возвышенны они ни были, оказываются холодной звездой. Как вы, Сассетти. Мертвая, холодная звезда…
   Снова тишина воцарилась в соборе. Лишь Козимо решился ее нарушить.
   — Отпустите его, пусть он уходит, — приказал он солдатам. — Ни одна тюрьма, никакое наказание не соизмеримы с его действиями. Пусть он сгинет, как погибли невинные люди во Фьезоле и на том берегу реки. И если кто-нибудь из вас встретит его, лишенного плоти, на улицах Флоренции, да повторит он ему его собственные слова: «Мы хорошо знаем, чего стоит человек…»
   Сассетти медленно прошел по центральному проходу, открыл дверь и исчез, проглоченный солнцем.
   Легче не стало. Напряжение не спало. В сознании людей продолжали сталкиваться слова, сказанные тем человеком. Они все еще резонировали в соборе, отлетая от мозаик и камней, от складок мраморных одеяний статуй, отражаясь от витражей. Через отверстие в куполе Брунеллески они улетали к лазурному небу, цепочкой вытянувшись до границ земли. Однажды кто-нибудь подберет их…
* * *
   — Пошли, — сказал Идельсбад, беря Яна за руку. — Душно здесь.
   Гигант и мальчик вышли, не обращая внимания на шум голосов, поднявшийся в нефе. Воздух снаружи был чист, свет восхитителен. Можно было поклясться, что небо купалось в обновленном воздухе, таком же прозрачном, как на полотнах Ван Эйка.
   После недолгого молчания Идельсбад спросил:
   — Скажи-ка, Ян, что он там говорил про хитреца и великую тайну?
   Погрузившийся в размышления мальчик помедлил с ответом:
   — Мне кажется, я начинаю понимать кое-что.
   — А что он имел в виду?
   Ян не ответил. Поток воспоминаний сейчас переливался через берега его памяти. Перед глазами мелькали сцены. Он снова видел Ван Эйка в палисаднике в тот день, когда Кателина ругалась по поводу едкого запаха кипящего масла.
   Мэтр вылил в тигель содержимое ковшика, который держал в руке: лавандовое масло.
   «Вот увидишь. Так будет лучше. Летучая лаванда быстро испарится, а на полотне останется только тоненькая пленка прокипяченного масла. Более того, я подметил, что подобная смесь крепче держится на панно, тогда как одно лишь прокипяченное масло рано или поздно будет стекать».
   Он вновь подумал о мастерской, заставленной причудливыми предметами… печурка из горшечной глины, реторты, перегонный куб, сероватые жидкости пепельного цвета с сильным запахом мускуса. О реакции Ван Эйка в тот, первый, раз, когда Ян удивился: «Малыш, надо уметь молчать, когда знаешь что-то особенное».
   О странном поведении мэтра, ревниво оберегающего свои картины от посторонних глаз даже после того, как краски высохли.
   Одновременно вспомнилась сцена в таверне, упорство художников в отстаивании лишь единственной манеры письма — a la tempera — и недоумение Донателло: «Я был очарован прозрачностью лессировки и богатством нюансов. Должно быть, Ван Эйк прекрасно владел красками».
   Не зная толком почему, но пришли они к той мастерской, где были накануне.
   Молодой художник все еще был там, занятый своей картиной. Ян долго смотрел на него, потом прошептал:
   — Я понял…
   Гигант, насторожившись, молчал.
   — Я понял, — повторил Ян. Он глубоко вздохнул и произнес: — Тайна живописи маслом…
   Португалец широко раскрыл глаза:
   — Может, объяснишь?
   Мальчик отчеканил:
   — Мой отец открыл секрет живописи маслом! — И тут же с горячностью продолжил: — В работе, которая называется «Рассуждения о разнообразии искусств», один монах по имени Теофил описал и сразу осудил использование масла и написал в заключение: «Наложив мазок, вы не сможете сразу наложить на него другой, раньше чем не высохнет первый; при писании портретов работа эта долгая и нудная». И все-таки я никогда не видел, чтобы отец писал чем-то другим, кроме масла. Стало быть, он нашел способ преодоления неудобств, описанных монахом. Я вырос, не зная ничего, кроме этого метода, и всегда считал его вполне естественным. Мне и в голову не приходило, что другие художники могли не знать о нем. Ни во Фландрии, ни где бы то ни было. Теперь мне ясно, что я ошибался. Я убедился, что здешним художникам все это не знакомо. Доказательство: они продолжают писать темперой. А приемы отца основаны на очень сложных рецептах. Лаки на основе масла и канифоли, применяемые здешними художниками, лишь наводят глянец на их краски, то есть придают им другие оттенки. Но это только видимость живописи маслом. Вот и все.
   — Тайна живописи маслом… Значит, для Сассетти ты был носителем нового знания, такого же определяющего, как искусство книгопечатания. Искусства, способного полностью потрясти прошлое. Оно заставило бы пересмотреть вековые завоевания. Освобождение…
   За окном мастерской маленький художник, заметивший присутствие посторонних, улыбался Яну. Тот подошел к окошку и постучал. Когда парнишка открыл, Ян сказал гиганту:
   — Не могли бы вы спросить, как его зовут?
   — Антонелло, — ответил молодой художник. — Антонелло да Мессина.
   Ян, приветливо улыбаясь, кивнул. Но тут же поднес руку ко лбу: у него вдруг закружилась голова. На полотне, написанном маленьким художником, внизу, справа, он только что заметил подпись: A.M.
   Мгновенно, еще не придя в себя, Ян вновь увидел так любимую им венецианскую миниатюру.
   Тихо и неуверенно он проговорил:
   — Спросите его, пожалуйста, рисовал ли он когда-нибудь картину, изображающую Венецию?
   Идельсбад перевел.
   — Да, конечно, — удивленно ответил мальчик.
   — Но это невероятно! — вскричал Ян, затопав ногами. — Он уверен в этом? Лодки, похожие на черных гиппопотамов, покрытые дамасским атласом, бархатом и парчой? Переведите, ради Бога!
   Португалец еще раз исполнил просьбу и получил утвердительный ответ.
   — И дома дворян с лоджиями?
   На этот раз молодой художник не ограничился простым подтверждением, а уточнил:
   — И грациозные женщины на балконах, нагнувшись, приветствуют кортеж.
   Потрясенный Ян впился взглядом в глаза Антонелло, пытаясь в них что-то разглядеть. Тот поступил так же. Связались два сердца, пришвартовавшись друг к другу, словно корабли к причалу.
   Они разговаривали друг с другом. Это точно. На языке, известном только им двоим. Они обменивались мирами красок и знаний.
   Подняв лицо к гиганту, Ян попросил:
   — Не могли бы вы оставить нас ненадолго?
   — Ненадолго? На сколько?
   — Я не знаю. Ненадолго.
   — Могу я узнать причину?
   Огоньки зажглись в зрачках Яна. С загадочным видом он шепнул:
   — Это мой секрет…

ЭПИЛОГ

   В 1441 году Антонелло да Мессина было столько же лет, сколько и Яну. Нам давно известно о том почетном месте, которое он занимал в мире живописи, но сама его жизнь покрыта тайной. Некоторые аспекты его творчества и по сей день не изучены.
   Его жизнь — череда загадок. Каково его образование? Был ли он во Фландрии, как можно предположить по некоторым его работам? Проживал ли в Милане, Риме, Флоренции? История развития его манеры письма остается тайной. Ясно только одно: именно Антонелло да Мессина явился преобразователем. Он изменил технику живописи своей эпохи, введя добавки свинца в кипящие масла.
   И тем не менее если он и занимает сегодня в искусстве первостепенное место, то только благодаря таланту, а не важности своих открытий, о которых толком ничего не говорится ни в одном тексте.
   Как удалось ему раскрыть технику письма Ван Эйка? Этого никто сегодня объяснить с уверенностью не может.