– Представляю, – сказала Ленка.

И тут зазвонил телефон. Это был Славик. Мы с ним не виделись тыщу лет, и за это время коллекция его сильно выросла. Так что, старик, сказал Славик, если у тебя есть что-то обменное, набивай карманы и лети ко мне. А у меня было что-то обменное, и даже не кое-что, а довольно много, и, отойдя от телефона, я тут же принялся разбирать свои монеты. Разговор был прерван, Ленка благополучно забыла о моей «гениальной» идее, но у меня именно после этого разговора не было дня, чтобы я в той или иной связи ни вспоминал о «синтезаторе Брусилова». И, черт возьми, я не берусь сказать, по какому пути пошел бы мир, если бы тогда, двенадцатого июня, я и Ленка не решили попить кофе с дядюшкиным «мартелем»!

Конструкция

Посетитель, заглянувший к нему в лабораторию, принял бы аппарат за морозильник – длинный белый ящик с крышкой, несколькими лампочками, стрелками и кнопкам, длинный белый ящик, которому предстоит преобразовать мир.

Совершенный дубликатор изготовлял копии.

Б. Круна 

А третий великий день – это двадцать четвертое августа. Глупо, конечно, начинать рассказ о свершившемся такой фразой. Глупо называть дату, которую, безусловно, будут знать все, от мала до велика и в любой стране. Может быть, ее станут писать с больших букв. Может быть. Но пока это всего лишь один из тех трех обозначенных мною поворотных дней. И вообще вначале мне придется рассказать еще кое о чем. Ведь после двенадцатого июня не сразу наступило двадцать четвертое августа. И если между апрелем и июнем были просто лекции, семинары, зачеты, экзамены, просто книги, кинофильмы, пивбары, кафе «Троллейбус», просто споры, разговоры, мечты и замыслы, то между двенадцатым июня и Двадцать Четвертым Августа были уже очень конкретные размышления и очень глубокие сомнения и в высшей степени серьезный анализ моей нелепой по сути идеи. И было расставание с друзьями, уходящими к полюсу, и прощальный вечер у Черного, где все надрались, как свиньи – вспомнить стыдно. И были проводы на аэровокзале, а на следующий день оттуда же я отправился на БАМ. И были полтора месяца жары, дождей, комаров, мошки, едкого, пополам с диметилфталатом, пота, мучительных пробуждений от боли в руках, не проходящего зверского аппетита, ругани с прорабами и дружеских встреч с зэками, ночных авралов и дневных простоев, густых слоистых туманов над тайгой и частых ярких, как в сказке, радуг после каждого дождя и, наконец – бессмысленных, растравляющих душу, но необходимых, как воздух, бесконечных подсчетов, сколько же нам заплатят. А заплатили нам с гулькин нос. И мало того, что администрация строительно-монтажного поезда облапошила тысяч на тридцать, так мы еще ухитрились внутри отряда поругаться из-за шести тысяч, заработанных на левом, утаенном от большинства объекте. Это была грязная история. Когда мы улетели в Москву, было ясно, что деньги поделены уже окончательно, но не менее ясно было и то, что поделены они несправедливо. Хитрюга-командир в последний день вместо общего собрания устроил общую пьянку, и недовольные, обиженные бойцы, опрокидывая стакан за стаканом жуткую, дерущую горло водку иркутского разлива, постепенно переходили с ругани на шутки, с шуток – на песни, а с песен – на бормотанье, бульканье, рыгание и храп. Я один во всем отряде не выпил ни капли, и мне было хуже всех. Командир тоже почти не пил, и мы нашли, что сказать друг другу. Он заявил, что считает себя абсолютно правым, что деньги получили только те, кто, по его мнению, хорошо работал (я, по его мнению, работал плохо). А то, что «премии» вручались тет-а-тет в штабном вагончике трусливо, стыдливо, по секрету от остальных, – это командир в расчет не принимал, и я пообещал ему, что мы вернемся к нашему разговору, но только уже в Москве и при участии парткома и комитета ВЛКСМ.

А потом был Братск, и там я пил, потому что хотелось все-таки забыться и хотелось отметить, хоть и скромный, а все же бамовский заработок. И был уютный ресторан в Энергетике, где подавали восхитительного омуля («Ешьте, ребята, пока весь не передох»), и чудные пельмени в горшочках, и нескончаемые бутылки красного вина.

А после был зал ожидания в аэропорту, и бессонная ночь, и мучительная жажда, и изжога, и рассвет, который упорно, семь часов кряду гнался за самолетом, но все было втуне: в иллюминаторах висела плотная угрюмая синева. А в голове ворочались, пытаясь разломить ее, громоздкие, неуклюжие, тяжелые мысли. На моих часах было 10.40, а Москву все еще покрывал сумрак, и это было странно, если не сказать дико, и к родителям я притащился совершенно разбитый. Ехать домой, в Бирюлево, не имело смысла: Ленка еще не вернулась с Юга, и там меня ждала пустая квартира.

Два дня я ел и спал сначала по Иркутску, а потом уже по какому-то совершенно несусветному времени. Я знал, что адаптация происходит не сразу, но не только не пытался перестроиться на московский лад, но даже наоборот упорно сохранял бамовский режим, – мне страшно нравилось такое чудачество, и непременно хотелось похвастаться перед Ленкой своим настроенным на Иркутское время организмом.

Вот почему Двадцать Четвертое Августа, переехав накануне в Бирюлево с сумкой продуктов, выданных мне родителями, я проснулся без труда в пять утра (десять Иркутска) и, лениво помахав гантелями и повернувшись под не очень холодным душем, заварил себе кофе. Вечером я ждал приезда Ленки, а Ленка больше всего на свете любит грибы. «Вряд ли ей удалось поесть грибов в Коктебеле, – думал я. – Порадую Малышку. Заодно по лесу погуляю, разгоню тоску.

Забуду к чертовой матери проклятого командира со всеми его дурацкими деньгами. Вспомню что-нибудь приятное». Н о не так-то просто было вспомнить что-нибудь приятное в синеватой полутьме десяти утра по Иркутски и с головой такой тяжелой, словно я все лечу в самолете. Во всяком случае, пока я пил кофе, мне это не удалось. И пока отмывал для грибов пластмассовое помойное ведерко, – тоже не удалось. Зато, когда я сел в электричку, почти пустую в этот сонный час, я вспомнил, что для меня самое приятное (не считая, конечно, Ленки – о ней я думал практически не переставая все два месяца). Я вспомнил и удивился, как это мог вылететь у меня из головы мой любимый синтезатор, конструкцию и принцип работы которого я детально разработал еще там, еще стоя по колено, по пояс, по плечи в дурацких ямах, вырываемых мною под столбы ограды посредством кирки, лома и лопаты в непокорном и ненавистном грунте четвертой категории на Киренгской нефтебазе. И вспомнил я о синтезаторе не случайно.

Напротив меня сидел парень в новом джинсовом костюме, в модных кроссовках и читал Кларка в подлиннике. А я даже название перевести не смог, хоть и учил английский по программе спецшкол. И я сидел напротив него и завидовал, всему завидовал. Рассеянно передвинув на полу пустое ведерко, взглянул ненароком на свои протертые кеды, а потом на его сверкающие белизной и флюоресцентными полосами кроссовки. Позавидовал. Скользнул взглядом выше… И вдруг вспомнил: синтезатор Брусилова! Как бы кстати он сейчас оказался. Я попросил бы парня снять на минуточку его мощные тапки, достал бы из рюкзака свою машинку, швырнул в ее чрево кеды и получил бы на выходе пару отличной обуви.

Делать мне было нечего, ехать оставалось еще минут тридцать, и я стал вспоминать и мысленно совершенствовать разработанный мною агрегат.

Это был ящичек вроде магнитофона, только длиннее и уже, с двумя кубической формы вместилищами на противоположных концах – для копируемого предмета и его копии. Сверху я предусмотрел коническое углубление с отверстием, названное мною воронкой питания. В ней любая материя должна была превращаться под действием специального поля в некий универсальный полупродукт, нуль-вещество, зеромассу – последний термин казался мне наиболее удачным. Зеромасса служила строительным материалом для копий. Мне захотелось представить поточнее, как будет происходить процесс копирования. Очевидно, необходима была стадия считывания информации с оригинала. Но куда?

На какую-то матрицу в самом сердце синтезатора, а уж с нее на зеромассу? В общем логично. Но нельзя ли попроще? Например, передавать информацию из экспозиционной камеры (экспо-камеры), то бишь с экспонируемого оригинала непосредственно в камеру, выдающую копии – я назвал ее гивером («выдавателем») – но не на зеромассу, а на некую энергетическую структуру, которая будет принимать вид уже точной, но еще не видимой и неосязаемой копии предмета. И для этой своей выдумки, для этого полуреального образа я долго искал в памяти подходящее название и остановился, наконец, на красивом немецком слове «гештальт», хотя и помнил, что это вроде бы термин психологии. Управление я сделал примитивно кнопочным. К чему фантазировать? Кнопки – вещь удобная. Потом во весь рост поднялась проблема оптимального размера машины. Нужны были синтезаторы и гигантские и совсем маленькие, карманные. Разумеется, я сразу решил, что мои сибры (так я назвал их сокращенно) будут копировать сами себя, но и для этого требовались различные габариты. Было бы неудобно, если б пришлось сибр каждого нового размера делать заново, и потому родилась мысль о необходимости самостоятельного роста машин. А что? Если они делают из ничего что угодно, почему бы им не наращивать самих себя? Я радовался своим идеям. Я забавлялся. Я решал уже проблемы дизайна, когда вдруг совершенно внезапно вспомнил про Кларка в подлиннике. Грустное это было воспоминание.

Апельсин

И почему эта штука приземлилась здесь, на этом заброшенном клочке земли..?

И с какой целью?

К. Саймак

Я был уже в лесу близ станции Космос по аэропортовской ветке. Это недалеко от Москвы, но места там довольно глухие. Стояла чудесная тишина. Слышался лишь слабый шум листвы, да хрустение веток под ногами. Я шел без дороги, напролом, через кусты, через молодой ельник и, раздвигая осиновой палкой нижние разлапистые ветви, высматривал грибы.

Конечно, думал я, можно размножить книжку Кларка каким угодно тиражом. Можно. Но кто ее будет читать? Сибр тут не поможет. (Я рассуждал так, словно сибр у меня уже был.) А впрочем, может быть, вмонтировать в него еще и переводящее устройство? Нет, даже не так: пусть лучше сибр прямо записывает в мозг знание языка, переписанное с мозга другого человека, владеющего языком. Отличная идея! Но тут я впервые задал себе вопрос: а как же, собственно, все это будет делаться? Загнать гигантскую машину с памятью в миллионы, если не миллиарды мегабит в ящик размером с магнитофон – это был бред. И я бросил думать об информации, языках и книжке Кларка – ну ее, всю эту заумь! Я вновь представил себе изящное, отливающее матовым блеском устройство, мысленно поиграл его кнопками, размножил скудную кучку грибов на дне ведерка до полного заполнения оного и улыбнулся умиротворенно. И в этот самый момент фортуна ответила мне своей улыбкой, искренней и широкой, от уха до уха.

Справа под елкой стояли белые. Их было четыре, точнее даже пять.

Один – с почти плоской шляпкой, старый, но все еще крепкий; два других – толстые, округлые близнецы, прильнувшие друг к другу; четвертый был среднего размера и самых классических форм, а на шляпке его сидел пятый – очаровательный крохотуля с длинной ножкой. Я залюбовался находкой. Присел на корточки. Потом прилег…

И вот тогда увидел апельсин.

Он лежал в елках, в самой чаще, и, стоя, я никогда бы его не заметил. Апельсин был крупный, никак не меньше десяти сантиметров в диаметре и выглядел очень нелепо: ведь не на елке же он вырос. Я оставил ведро и по-пластунски полез через ельник к апельсину. Сухие иголки отвратительно кололи колени и локти, ветки лезли в глаза, зашиворот нещадно сыпалась какая-то труха. А добравшись до апельсина и уже ругая себя за то, что полез в эту чащу, я протянул к нему руку и… тут же отдернул ее. Апельсин был теплый.

Первый инстинктивный страх сменился удивлением – ведь никогда раньше я не встречал теплых апельсинов, потом – пьянящей радостью от встречи с чудом, и, наконец, – снова страхом, но уже совсем иным: вдруг сейчас все разом объяснится, и чудо исчезнет.

Но чудо не исчезало.

Я внимательно осмотрел его. Апельсин был правильной формы, абсолютно гладкий и абсолютно ровный в цветовом отношении, до такой степени ровный, что начинало казаться, будто он и не шар вовсе, а круг, нарисованный на земле флюоресцентной краской.

Объемность угадывалась лишь потому, что он был чуточку прозрачный и более всего походил на шар оранжевого воска. Конечно, это был не апельсин, но как еще мне было называть его?

А когда визуальный анализ полностью исчерпал себя, я снова решился попробовать апельсин на ощупь. Он был не твердый, но очень плотный, как резина автомобильных шин, однако более скользким – за счет гладкой поверхности, должно быть. Температуру его оценил градусов в тридцать пять: он был теплым, как человеческое тело. А весил апельсин не более полкило. Я быстро прикинул его плотность.

Получилось что-то порядка 0,7–0,8, что вполне вязалось с его полимерной на вид природой. И только температура не вязалась ни с чем. Если его нагрели недавно, то кто это сделал, а если давно, то до какой же, пардон, температуры его грели? Проще всего было сказать (и ведь как хотелось!): апельсин – гость из космоса, но – «бритва Оккама»! – пришлось пока остановиться на том, что он просто выпал с минуту назад, ну, скажем, из жаркого трюма вертолета.

Но так или иначе, он нравился мне, этот теплый оранжевый шарик, казавшийся живым. И когда я вытаскивал его из ельника, пятясь, как рак, первой пришедшей мне в голову мыслью была такая: а неплохо бы сейчас пихнуть его в сибр и получить два, четыре, восемь, шестнадцать… тыщу (!) оранжевых шаров. И я еще не успел подумать, а начерта же они мне, как вдруг апельсин в моих руках проснулся.

Должно быть, это не самое лучшее определение того, что он сделал, просто мне удобнее всего писать о нем как о живом. Вот почему дальше я называю его только с большой буквы. А вообще я должен предупредить, что буду писать о фактах, объективно имевших место, и о субъективных ощущениях, не проводя между ними четкой грани, так как просто не имею возможности эту грань провести.

Сначала Апельсин вздохнул. То есть равномерно раздулся – это было заметно даже на глаз – и снова сжался. Потом он стал нагреваться, не очень сильно, но ощутимо. Зачем-то я вытянул руки, видно, боялся, что Апельсин разорвется, но и отбросить его я тоже боялся.

Кажется, я даже сжал его сильнее, чтобы не выпустить. И вдруг заметил, что думаю совсем не об Апельсине. Я думал о своем синтезаторе, причем думал как-то задом наперед, в перевернутой логической последовательности. Мгновение спустя я понял и другое: это не я думал – это кто-то думал внутри меня моими прошлыми мыслями, раскручивая их в обратную сторону, как киноленту. И сделалось страшно. Я попытался сосредоточиться и освободиться от этого бреда. Не вышло. Тогда я смирился и стал слушать, чем это кончится.

Мысли докрутились до момента возникновения в моей голове идеи сибра, пробежали чуть-чуть дальше в прошлое и пронеслись обратно, то есть теперь в нормальной последовательности, зато с ненормальной скоростью – я даже не успел понять всего, о чем «думаю».

Потом я неожиданно обнаружил, что вокруг темно, но еще не успев испугаться, понял, что просто, пытаясь сосредоточиться, закрыл глаза. А вот когда открыл их, тогда действительно испугался.

Апельсин в моих руках уже не был апельсином, он бесформенно расползался, пролез сквозь пальцы и медленно обволакивал руки.

Кистей уже не было видно, густая оранжевая масса подкрадывалась к локтям. Инстинктивным резким движением я попытался высвободиться.

Куда там! С тем же успехом я мог бы попытаться разорвать руками автомобильную покрышку. Зато Апельсин ответил на мое нетактичное движение весьма активно – скорость наползания оранжевой массы заметно возросла, и через каких-нибудь несколько секунд она пролезла через короткие рукава рубашки на плечи, подмышки и на грудь. Интереснее всего было то, что я не ощущал никакой разницы температур, масса ощущалась лишь благодаря слабому давлению на кожу, а поначалу я и давления не чувствовал. Страх быстро прошел.

И даже любопытство прошло. Потому что началось такое, что, скажем прямо, связному изложению не поддается.

В голове все вывернулось наизнанку. Я думал уже не в обратном логическом порядке и даже не инверсиями, а какими-то аброкадабрами. Видимо, «этот» внутри меня начал читать мысли в обратную сторону по буквам.

Помню, как налетел сильнющий ветер. Захотелось взмахнуть руками, чтобы удержать равновесие, но руки были связаны, и я упал.

Потом помню, как ползал внутри оранжевой светящейся массы и искал выход. Выхода не было.

Еще помню, как стал великаном и смотрел на верхушки елок с высоты птичьего полета, а ногами увязал в огромной оранжевой кляксе.

И еще помню Оранжевый дождь: то ли нескончаемый поток крохотных резиновых шариков, то ли просто большие тяжелые капли апельсинового сока…

Явление героя

Коллинз осторожно коснулся красной кнопки, прекрасно отдавая себе отчет в том, что у него нет никакого опыта обращения с машинами, которые «падают с неба».

Р. Шекли

Я проснулся от холода. Подо мной было мокро, и вся одежда была мокрой насквозь. Сильный дождь ударами хлестал по лицу, будто кто-то зажимал и отпускал водопроводный шланг, окатывая меня разлетающейся в брызги струей. Я приоткрыл глаза, увидел над головой верхушки елей, серое унылое небо, зажмурился от падающих капель и повернул голову на бок. Мне было холодно. Прилипшая к телу рубашка казалась противной до предела, но мокрые брюки все же рискнули вызвать ее на соцсоревнование. Я лежал и усиленно раздумывал, кому из них отдать пальму первенства. Когда же начавшаяся дрожь добралась до зубов, извлекая классическое постукивание, я решил, что победила дружба. Подтянул ноги, сел, оперевшись руками, и почувствовал, как холодные струйки побежали по всему телу.

Так я сидел и дрожал, а по обе стороны от меня стояли два сибра, два синтезатора Брусилова – красивые, голубовато-серые, отливающие матовым блеском машины. Черные резервуары для сырья были открыты, и в них доверху налилась вода.

Я даже не удивился. Мне было холодно, и прежде всего я подумал, как бы с помощью сибра согреться. Но ничего придумать не удалось.

Универсальный синтезатор был не способен синтезировать тепло – вот нелепое устройство! И в бессильной попытке согреться я обхватил колени. Потом тупо посмотрел на верхнюю панель одного из сибров, где чернели кнопки: «ПИТАНИЕ», «РАБОТА», «СТОП», «РОСТ » и «РОСТ-». Все в точности так, как я придумывал. Апельсин оказался конструктором аккуратным. Вот только с какой стати он сделал их сразу два? И в тот же момент я понял, с какой стати. Ведь я же сам придумал, что сибры должны размножаться, копируя сами себя, а для этого вначале необходимы именно два аппарата. Я восхитился, до чего же все складно. Такая мысль была уже более содержательной, чем раздумья над проблемой обогрева. И все-таки пока я думал еще явно не о том.

Я стал собираться. Запихнул сибры в рюкзак (они оказались на удивление легкими), рюкзак закинул за плечи, взял ведерко. Потом вспомнил о грибах. Пятеро красавцев все так же сидели под елкой. И я уже сорвал их и уложил в ведро, когда в мою одуревшую от всего происшедшего голову наконец-то пришла первая дельная мысль.

Наверно, никто и никогда после не получал такого удовольствия от процесса копирования. Я даже забыл про кнопку «РОСТ», нажав которую мог бы размножать грибы в геометрической прогрессии. Мне так нравился сам процесс возникновения гриба из воздуха и превращения горстки мокрой земли в похожую на ртуть жидкость, исчезающую в воронке, что я все повторял и повторял этот фокус с одним и тем же грибом, у которого на шляпке сидел малыш. И так, по одной штуке, я очень скоро наворотил целую кучу очаровательных боровичков и сказал себе: «Хватит, и так придется нести их в рюкзаке». И я набил ими рюкзак под завязку, и еще хватило, чтобы присыпать сибры, положенные в ведро. Не было ничего глупее, чем тащить из лесу всю эту тяжесть, когда дома из одного гриба можно было сделать любое количество копий. Но я действительно одурел от счастья и плохо соображал.

И вдруг – словно в мозгу упала какая-то завеса – я понял, я осознал, что произошло, какая огромная сила дана мне отныне, какие возможности открываются перед человечеством. Будущий «сибровый» мир представился мне во всем своем великолепии. Всеобщее полное и окончательное изобилие. Изобилие и справедливость – задарма, без крови и пота. Главное – без крови. Без горя и мучений. Этакий коммунизм не по Марксу и Ленину, а коммунизм по Брусилову.

Сердце прыгало в груди, как собачонка, истосковавшаяся без хозяина. И мне самому захотелось прыгать. Прыгать и кричать. И я стал носиться по лесу, сквозь мокрый ельник, кругами около того места, где стояли рюкзак и ведро. Я высоко подпрыгивал, я спотыкался обо что-то, я падал на колючие ветки, снова вскакивал и снова бежал вприпрыжку через промокшую, блестящую, ярко-зеленую хвою, через пелену дождя и кричал, кричал какую-то страшную ерунду:

– Спасибо Апельсину! Спасибо за счастье! Спасибо за коммунизм!

Господи, что я называл этим словом?! Это уже потом, много позже, я понял, что коммунизм давно сделался пугалом для нормальной половины человечества. А тогда, воспитанный в советской школе, на советской пропаганде, о чем еще мог я думать, каким еще словом называть мечту об изобилии и справедливости?

Потом я устал. Я бухнулся лицом вниз на скользкую траву, и уже не было холодно, и неистовые порывы дождя лишь приятно освежали разгоряченное тело.

Лебединая песня золота

Румата бросил в приемную воронку несколько лопат опилок, и синтезатор тихонько запел, автоматически включив индикаторную панель. Румата носком ботфорта придвинул к выходному желобу ржавое ведро. И сейчас же – дзинь, дзинь, дзинь! – посыпались на мятое жестяное дно золотые кружочки с аристократическим профилем Пица Шестого, короля Арканарского.

А. и Б. Стругацкие

Когда я открыл дверь в квартиру, часы мои показывали двенадцать (пять по Иркутску), но небо за окном, почти расчистившееся к этому моменту начало подозрительно темнеть, что для августа месяца было довольно странно (даже по Иркутскому). Ощущая смутную тревогу, я набрал «100». И оказалось, что уже восемь. Ровно восемь часов вечера. Трубка выпала у меня из рук.

Первое, что я понял: на Курский к Ленкиному поезду уже не успеть.

Второе, что я понял: в лесу под действием этой апельсиновой хреновины я (поразительно, что вместе с часами!) перестал ориентироваться во времени. И наконец, третье: могло пройти и не восемь часов, а тридцать два, пятьдесят шесть и так далее, ведь по телефону число не сообщают. Тем более год. Я вспомнил историю про Рипа ван Винкеля и похолодел. Однако беглый осмотр квартиры успокоил меня: я мог бы ручаться, что после моего ухода Ленка еще не побывала здесь. И сразу пропало желание гадать о том, что же случилось в лесу – эту нелегкую проблему я решил оставить на потом, а пока мне виделось главным подготовить возможно более эффектную встречу.

Успел я не так уж много и, скажем прямо, не все, что хотел. Когда раздался звонок в дверь, на столе в комнате стоял сибр размером с два больших телевизора, и в его воронке питания булькала вода, превращаясь в зеромассу, а повсюду были разбросаны вещи, продукты и даже листы бумаги, на которых, увлекшись, я начал делать кое-какие записи. Поэтому, выходя на звонок, я закрыл дверь в комнату.

Ленка шагнула в квартиру, готовая одновременно расплакаться, рассмеяться и ругать меня на чем свет стоит. Ведь она не могла даже дозвониться: из-за брошенной трубки было сплошное «занято».

Но я взял у нее сумку, поцеловал в щеку и сказал «Привет, Малышка» с таким видом, будто мы расстались нынче утром, и это было для нее столь неожиданно и дико, что она буквально опешила.

– Добрый вечер, Виктор, – произнесла она, уже овладев собой, но все еще в полнейшем недоумении.

– Видишь ли, Малышка.., – начал было я, но она перебила.

– Ты почему меня не встретил?

– Ну, видишь ли.., – снова заговорил я.

– Мне в комнату пройти можно? – она спрашивала весело, но уже с оттенком агрессивности: ведь дверь была закрыта, а я стоял на пути к этой двери, как часовой на посту.

– Ты лучше взгляни сюда, – предложил я и подался в кухню.

Ленка сбросила туфли в прихожей и прошла следом за мной.

А кухня была завалена грибами. Дома я наклепал их еще раз в пять больше, и теперь они лежали повсюду.

Ленка смотрела на грибы молча. Глаза у нее стали большими-большими, а рот был чуть приоткрыт – полуулыбка-полукрик.

Я тоже молчал, я стоял и любовался ее изумленным лицом. Изумленным и изумительным. В такие моменты Ленка всегда казалась мне особенно красивой. Потом я сказал:

– Вот, собрал грибочков. Немного, конечно, но все-таки, супчик сварим, и посушить можно.

Но, кажется, Ленка не слышала меня. Она подошла к столу, взяла один гриб, увидела малыша на шляпке, воскликнула:

– Какая прелесть!

Потом скользнула взглядом по остальным. У большинства экземпляров «потомство» со шляпок послетало, и все-таки идентичность была налицо.

– Витька, – она вдруг заговорила шепотом, – а они что, ненастоящие?

– Молодец, Малышка, – сказал я, – не зря тебе пятерки ставят. Но только грибы это все ерунда. Смотри дальше.