Вавилонское столпотворение. Конец света. А в общем дерзайте, ребята. Желаю успеха.

– Да, – вспомнил он, – штуковину эту оставьте мне, чтобы было с чем идти наверх. А то ведь, знаете, меня тоже в психушку отправить можно. Так я беру? Возражений нет? И вот еще что. Надеюсь, вы собираетесь сдаваться властям все вчетвером?

– Разумеется.

– Это правильно. Но вернемся к началу. Вы не сказали, сколько человек в курсе, а это опасная игра. Можете не мне и не сейчас рассказывать о своих сообщниках. Но тем, кто будет изучать вас и ваши сибры, рекомендую рассказать все. Потому что – повторяю – искать будут всех. К чему лишние неприятности вашим родственникам и друзьям. Не взваливайте на них ответственность. Это мой вам добрый совет. И кстати, подумайте еще раз, стоит ли диктовать условия. Эти ваши спрятанные сибры – страшная штука, для вас – в первую очередь. Может, лучше по-хорошему? А, ребята? Думайте. У вас еще есть время.

Валеркин дядя поднялся, и мы почувствовали, что разговор окончен.

Я только успел спросить:

– Николай Степаныч, а все-таки, как вы считаете, нужны людям сибры?

– А разве вас интересует мое мнение?

– Интересует, – сказал я, и это была правда.

– Ну, если вам и впрямь интересно, так знайте: я бы на вашем месте уничтожил эту машинку, не сделав для себя и пары башмаков.

Счастливо, ребята. Вам – жить. А мы уже, наверное, старики.

Валерка не удивился нашему столь долгому разговору. Он спал на диванчике в гостиной, и мы даже не стали его будить и вышли на улицу. Шел дождь.

Мы поехали ночевать к моим родителям. Мне хотелось рассказать им обо всем, вернее почти обо всем. Терять было нечего: либо я сумею их защитить от всех неприятностей, либо не сумею, но от их осведомленности это никак не зависело, а им спокойнее будет знать и знать от меня. Наконец, просто хотелось попрощаться. На всякий случай. И, разумеется, не вслух. Альтер тоже мечтал повидать стариков, но мы решили, что это для них будет слишком.

А у родителей было хорошо. Уютно. Даже не хотелось нарушать гармонию этого уюта. Быть может, поэтому, не решаясь сразу сказать всей правды и зная, как любит отец пофилософствовать, я предложил ему все наши новости под видом прочитанного мною фантастического романа. Получилось интересно. Даже мама включилась в обсуждение. И я спросил:

– А вы бы хотели, чтобы такое случилось на самом деле?

Отец задумался. И мама опередила его:

– Нет, не хотела бы. Страшная это была бы штука в нашем-то мире.

Не верю я автору. У него, говоришь, все хорошо в итоге получилось?

Не верю.

– А я бы пожалуй все-таки хотел, – возразил отец, – потому что интересно. Хотя проблем, конечно, появилось бы изрядно. А что, их сейчас мало?

И тогда я поставил на стол сибр. И признался, что главный герой этого романа – я.

Конечно, мы так и не ложились в ту ночь. Несколько раз ставили чайник. Мама, наплакавшись, уснула в кресле. Отей пил лекарства.

Даже Ленка, это апельсиновое чудовище, и то под утро стала клевать носом у меня на плече. А разговорам и всяким фокусам все не видно было конца.

Одна мысль, высказанная отцом, запомнилась особо:

– Ты никогда не обращал внимания, Витя, что в массе своей люди не любопытны. Их любопытство по преимуществу прагматично. И, когда они получат все, что хотят, их интерес к миру угаснет, совсем угаснет. Вот что, должно быть, самое тревожное.

А за окном всю ночь, то затихая, то вновь расходясь, шумел сентябрьский дождь. Он прекратился утром, когда мы сели с Ленкой в такси и уехали к себе в Бирюлево. Ленкины родители работали в то время в Монголии, и таким образом наши дела в старом мире, которому мы теперь уже окончательно подписали смертный приговор, были полностью завершены.

Пансионат

Никакой утопии не получится – загребут его военные, вот и вся утопия. Сделают секретный институт, всех этих суперов туда свезут, поставят часового, вот и все…

А. и Б. Стругацкие

Дом стоял на берегу реки. Какой реки – я так и не узнал. Когда появилась возможность, было уже не интересно. А доставляли нас туда всякий раз на вертолете с молочными стеклами. И только по длительности (минут 20) полета я понял, что это ближнее Подмосковье. Дом стоял над красивейшим обрывом, и по ту сторону реки, за зеленым пушистым шарфиком прибрежных ив, тянулись бескрайние луга, на горизонте голубел лес. И никаких следов цивилизации. Изумительное место.

Это было нечто вроде шикарного дома отдыха на базе расположенного тут же, но только под землей, секретного института. Институт имел все мыслимые и немыслимые удобства внутри здания, а также: подогреваемый бассейн под открытым небом, лужайку с волейбольной разметкой, корты, регулярный французский парк, вертолетную площадку, причал с яхтами, серфинг и даже конюшню с породистыми жеребцами. Теперь все это стало Всесоюзным центром сибрологии – ВЦС, но в обиходе у сотрудников бытовало иное название, укоренившееся, видно, еще с прежних времен – Пансионат.

А однажды, гуляя по лесу вокруг Пансионата, мы наткнулись на высокий забор из колючей проволоки. Стояки были загнуты, по счастью наружу. «Главное отличие секретного института от концлагеря», – подумалось в шутку. Но стало грустно. Охраняли нас.

Охраняли сибры. Охраныли Апельсин. Но охраняли допотопными, дремучими методами, против которых Апельсин восставал самой своей сутью. Вот только возможны ли другие методы?

Вообще нам была предоставлена почти полная свобода ддействий. Мы были не в зоопарке – мы были в заповеднике, нас наблюдали в условиях, максимально приближенных к естественным. И слежку оформили с необычайным изяществом. Мы не видели ни одного «дятла». В Пансионате были специалисты самого высочайшего класса – их невозможно было увидеть. Мы только ощущали их присутствие по какой-то жуткой напряженности, висевшей в воздухе постоянно, по странной настороженности во взглядах всех сотрудников ВЦС. И эта напряженность, эта настороженность исчезала лишь после двух-трех рюмок чего-нибудь крепкого. И еще – во время ночей любви. И еще – во время увлекательных дискуссий. И еще – во время спортивных занятий, словом не так уж плохо жилось нам в Пансионате.

Подслушивающие устройства, если и были, то в стенах, исполненные по высшему разряду. Я собсственноручно излазил наш шикарный номер вдоль и поперек и не нашел ничего подозрительного. Следящие камеры, если и были, то где-нибудь глубоко в листве или настолько миниатюрные, что, не зная, как они выглядят, найти их было невозможно. К чему скрывать, нам, конечно, льстило это сверхсовременное шпионское оборудование.

Каждый день часа по три, по четыре уходило на беседы со специалистами: физиками, химиками, физиологами, социологами, астрономами, политэкономами, генетиками, кибернетиками и т.д. и т.п. пожалуй, лишь на второй день мы с ужасом осознали очевидную с самого начала вещь: в длинном трехэтажном здании Пансионата нет других подопытных индивидов, все номера забиты специалистами, и каждый мечтает лично с нами поговорить.

Больше всего докучали медики. Имея уникальную возможность исследовать наши тела без нашего участия, они всякий раз норовили задержать нас подольше и вытянуть максимум информации именно из живого тела.

С остальными было полегче. Правда, юристы и экономисты бесили своим догматизмом, каждый из них считал собственное мнение истиной в последней инстанции, а имеющийся объем знаний – знанием абсолютным. В отличие от естественников, впитавших представление о бесконечном многообразии мира, если не с молоком матери, то с молоком за вредность в своих институтах, корифеи юриспруденции и экономики полагали почему-то, что в их области можно знать все. С естественниками были свои трудности. Эти имели обыкновение выражаться в терминах, столь далеких от нормального человеческого языка, что никакие объяснения не помогали уразуметь их. Шумная братия технарей сутками напропалую толклась возле диспетчерской, куда день и ночь, день и ночь поступала сногсшибательная информация из какого-то гигантского вычислительного центра, а туда, в свою очередь, она стекалась из множества закрытых институтов, изучавших оранжит, зеромассу, сибропластик, сибросплав и сиброклетку. Ученые дурели от приходящих сведений, как тараканы от дихлофоса, и медслужба Пансионата находилась в постоянной боевой готовности. Это был настоящий информационный сель.

Вывихнуть мозги ничего не стоило даже светлым головам, привыкшим мыслить строго и логически. Было с чего подвинуться, и порою казалось, что вот еще чуть-чуть, и центр сибрологии превратится в психиатрическую лечебницу.

Сибропластик оказался абсолютно черным телом.

Оранжит был настоящим самоорганизующимся веществом – мечтой кибернетиков.

Зеротан, как теперь называли зеромассу, проявлял в виде пара свойства идеального газа, а по фазовой диаграмме характеризовался невероятными величинами перегрева и переохлаждения.

Все сиброматериалы имели абсолютную вакуумную плотность и нулевое значение упругости паров.

Было с чего подвинуться рассудком.

Группа физиков почти неделю не посещала ресторан и, питаясь в номере одним только пивом, рожала некую новую эсхатологическую концепцию. Многие медики и биологи ходили нарочито перепачканные кровью с ног до головы. Молодого вакуумного техника, одного из тех, кто попал вПансионат, что называется, за особые заслуги перед наукой, лечили от острого отравления черной икрой. Двое социологов в подпитии забыли выключить на ночь автоматическую приставку к сибру (сляпанную каким-то электронщиком, кустарем-одиночкой, и мгновенно разошедшуюся по всему Пансионату), и утром дверь в их номер не могли открыть: комната на треть оказалась завалена золотыми кольцами. Старейшего химика-органика вынули из петли, чудом спасли ему жизнь и отправили обратно в Мсокву. Отправляли вообще многих. По разным причинам. И на их место присылали новых.

Случались жуткие пьяные драки. Случалось битье зеркал и рубка мебели в ресторане. Распространенным правонарушением была, как выражались юристы, преднамеренная порча лабораторного оборудования. Но это уже были семечки: все материальное с помощью сибров воспроизводилось в считанные часы.

И вообще неприятные инциденты все-таки были не главными. В Пансионате царила атмосфера экзальтации, эйфории, всеобщего сумасшедшего счастья, сравнимая что с невероятно растянутой во времени минутой массового восторга стадиона после красиво забитого гола. И атмосфера эта была настолько заразительной, что иногда и нам, четверке дилетантов, нелюдей, подопытных свинок начинало казаться, будто мы тоже благородные исследователи, рыцари науки, напавшие, наконец, на свою золотую жилу.

Здорово было в Пансионате. Суматошно. Дико. Нереально. Здорово.

Несмотря на жуткую, давящую конспирацию. Несмотря на страхи и тревогу – шутка ли! – за всю цивилизацию, несмотря на испытания, близкие к пыткам. Несмотря на беседы, близкиие к допросам.

Несмотря на дружбу, близкую к вражде.

И таких друзей-врагов было у нас несколько.

Во-первых, конечно, Вася. Единственный наш не скрывающийся телохранитель-конвоир, он был высок, черен, при усах, ходил в любую погоду в элегантном сером костюме-тройке и с галстуком, а когда случалось увидеть его в бассейне или на корте, где-нибудь поблизости непременно оказывался человек, запакованный в такую же, как у Васи форму, оснащенную, стало быть, по последнему слову техники. Вася любил анекдоты, детективное чтиво и разговоры о женщинах. Мы находили общий язык. Но главным его достоинством была, безусловно, его доброжелательность, причем, насколько я мог судить, не только в рамках инструкции. Вряд ли ему по инструкции полагалось обучать нас приемам универсальной борьбы, но он охотно взялся за это после первой жже моей просьбы. Общая физическая подготовка была у нас с Альтером неплохая, а на теорию мы решили много времени не тратить, поэтому практически сразу перешли к разучиванию ударов и блоков. Начали же просто с того, что по очереди или оба сразу нападали на Васю разными способами. Вася отбивался и с восхищением приговаривал:

– Хорошо удар держишь, собака!

А я ему объяснял, что это не мы удар держим, а оранжит, который в нас. К тому времени уже было известно, что внутри мозга каждого из нас находится точно такая же оранжевая горошина, как и в мозгу сибротрупов. Но только мы почему-то оставались живы. Почему – это было еще неизвестно.

Вторым нашим другом-врагом был ни много ни мало директор ВЦС, Александр Михайлович Якунин, имевший в свои пятьдесят с небольшим совсем скромное брюшко, не очень заметную лысину, пару орденов, защищенную докторскую, звание генерал-лейтенанта и безграничное влияние в определенных кругах. Росточку он был не выше метра шестидесяти, сложения крепкого, неквероятно подвижен и терпеть не мог пиджаков, во всяком случае, в теплое время года. Узкие светлые брюки, кремовая или кофейная рубаха с кармашками, погончиками, закатанными рукавами и расстегнутым воротом, решительная походка и смуглый цвет лица делали его похожим на какого-нибудь латиноамериканского майора, ставшего диктатором маленькой банановой республики, и потому почтенный директор Пансионата раз и навсегда получил у нас прозвище Папа Монзано, хотя был он сильно моложе и заметно симпатичнее того воннегутовского старика. Всякий раз, когда Папа Монзано влетал в свой кабинет, где мы уже ждали его, или поднимался из-за стола нам навстречу – всякий раз мне остро не хватало одной детали в его облике: без огромной кобуры со сверкающим кольтом сорок пятого калибра на поясе выглядел он точно обворованный.

А разговоры с Папой Монзано были у нас серьезные.

– Специалисты специалистами, ребята, а надо нам с вами что-то решать. Вы, стало быть, продолжаете настаивать на повсеместном распространении сибров?

– Да, – отвечал кто-нибудь из нас, а остальные молча кивали.

– Очень хорошо, – говорил Папа Монзано. – А вы подумали, что это может быть диверсия со стороны инопланетного разума, что это война, и ваши сибры в один прекрасный день взбунтуются и уничтожат людей?

– Подумали. И считаем, что это не так.

– Очень хорошо, – говорил Папа Монзано. – А понимаете ли вы, что мир, в котором мы живем сегодня, будет полностью разрушен вашими сибрами?

– В каком смысле? – уточняли мы.

– В смысле законов, моральных принципов, существующих политических систем, – пояснял Папа Монзано.

– Да, поним аем, – говорили мы, – и радуемся этому.

– Очень хорошо, – словно автомат, повторял он. – Ну а готовы ли вы предложить миру новую систему, новые законы и новую мораль?

– Совместно со Всесоюзным центром сибрологии, – отвечали мы.

И Папа Монзано улыбался.

– Так, может быть, прекратим этот рискованный спектакль со спрятанными сибрами?

– И сведем к нулю всю двухнедельную работу института?

– Брусилов, не валяйте дурака. – Папа монзано начинал злиться, – пора доставить сюда все сибры, включая человекокопирующий.

По-моему, никто и ничто не угрожает вшим планам.

– Не знаю, – уклончиво замечал я.

– Чего вы боитесь, Брусилов? – спрашивал он прямо.

– Я боюсь уничтожения сибров. Я боюсь консервации сибров. Я боюсь вечного заточения сибров вот за такимим заборами из колючки.

– Мальчишка, – говорил Папа Монзано, – волшебник-недоучка. А смерти вы не боитесь?

– Нет, – отвечали мы, – смерти мы не боимся.

– Шучу, – невинно пояснил Папа Монзано. – Идите. Будем работать в вашими сибрами.

А бывали разговоры те-а-тет. Например, такой.

– Брусилов, признайтесь, у вас же остались в Москве сообщники.– Нет, – врал я не краснея, – зачем мне сообщники? Сами посудите, товарищ генерал-лейтенант.

Я уже знал тогда, что никаким детекторам лжи я не подвластен, никакие психохимические средства на меня не действуют и никакой гипноз не способен заставить меня говорить или делать что-то вопреки собственной воле. Все это было в общем естественно: уж если Апельсин сделал волшебника в одном экземпляре, то мог ли он позволить кому-то управлять им? И я врал самозабвенно.

– Брусилов, но ведь мы же можем проверить.

– Александр Михайлович, – переходил я на доверительный тон, – я вас очень прошу, не трогайте моих родственников и знакомых. Для дела это ничего не дасть. Да, некоторые из них осведомлены о моем открытии, но сибров у них нет, и они ни в каком смысле не могут называться моими сообщниками. Мой единственный сообщник – Апельсин, мне этого хватает. А родственников и знакомых не надо трогать. А то я буду сердиться.

– Как вы со мной разговариваете, Брусилов? – багровел Папа Монзано.

– Я с вами серьезно разговариваю, – отвечал я, чувствуя за собой реальную и громадную силу. – Здесь, в Пансионате, я делаю все, что от меня требуется, но от своих Условий я не отступлюсь. И, если вы аристуете хоть кого-то из моих родных и знакомых, я буду считать это нарушением Условия.

– Мальчишка! – восклицал Папа Монзано.

– Вы хотите сказать, – истолковывал я его реплику, – что об аресте я и узнаю? Ошибаетесь! Не вечно же нам с вами сидеть под этой крышей. Рано или поздно, я узнаю обо всем, и смею полагать, у меня еще будет возможность поквитаться с вами.

Разумеется, говорить такое – было уж слишком. Но – что поделать – я боялся за Светку. И за родителей тоже боялся. И летел вперед, закусив удила:

– И если вы полагаете, что меня можно убить и на этом поставить точку, вы тоже заблуждаетесь. Чтобы отдать приказ сибрам, мне хватит и микросекунды, и, будьте покойны, я сумею сделать это даже во сне.

А Папа Монзано вдруг успокаивался, вдруг словно бы понимал, кто есть кто. Быть может, сумев заглянуть далеко вперед, он видел себя моим подчиненным, и уж, конечно, не самым последним в ряду подчиненных великого Брусилова, и он внезапно менял гнев на милость и говорил начальственно и снисходительно, как бы спеша насладиться порследними крохами власти надо мной:

– Я вас понял, Брусилов. Идите.

Да, умнейший, хитрейший Папа Монзано умел быть не только рассчетливым и строгим, но и чутким, покладистым и даже свойским.

С него вдруг слетала всякая шелуха официальности, казенности, диктаторства, и перед вами оказывался вдруг просто усталый и глубоко несчастный человек, на которого внезапно свалилась ответственность столь огромная, что нести ее не только не хотел, но и не мог, наверное.

А третьим и, быть может, главным нашим другом-врагом был человек, готовый в отличие от директора взвалить на свои плечи весь груз ответственности не только за свои поступки, но и за наши, а также – Папы Монзано, спецслужб, правительства и всех настоящих и будущих представителей мировой сибрологии. Академик Иван Евгеньевич Угрюмов, выдающийся геронтолог и нейрохирург тридцати семи годков от роду, был паталогически ответственным человеком.

Открывшиеся вдруг необозримые горизонты науки приводили его в восторг, а ни с чем не сравнимое ощущение подрагивающего под пальцами штурвального колеса истории пьянило и окрыляло. При этом академик оставался необычайно скуп на внешние проявления своих чувств, и никто никогда не видел его улыбки. Такое уникальное соответствие собственной фамилии привело к тому, что буквально все звали его не Угрюмов, а Угрюмый. Насупленные брови, неподвижный стальной взгляд, крючковатый нос, плотно сжатый рот с уголками губ, чуть загнутыми книзу, а внутри – клокочущая радость, о которой мы знали лишь благодаря тому, что часто разговаривали с академиком.

Угрюмый, Вася, Папа Монзано, очень редкие вертолетные прогулки в другие институты, эксперименты, беседы, споры, открытия, откровения, пьянки, драки, спортивные состязания, осмотры, доклады, ночи любви, купания, вечерние моционы, заверения, объяснения, планы, разработки, грызня, информационные бомбы из вычислительного центра, и снова споры, снова эксперименты, снова Угрюмый…

А потом настал день, который перевернул все, день, который год от года представляется мне все более и более значительным. Вот почему, когда я взялся писать о нем, каждая деталь, каждая мелочь проступила вдруг в памяти выпукло, ярко, отчетливо. Как в стихотворении Пастернака:


Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
В прощальном значеньи своем поднималась.

Пансионат (продолжение)

– А сколько они насчитали мне за бессмертие? – спросил он.

Янг поглядел на него и рассмеялся.

– Не прикидывайся простачком, приятель. Пора бы уж тебе кое-что соображать. – Он подтолкнул Коллинза к каменоломне. – Ясное дело, этим-то они награждают задаром.

Р. Шекли 

Я проснулся и почувствовал, что почти не протрезвел за ночь. Так что о похмелье говорить было еще рано, но пить все-таки хотелось ужасно. Чего-нибудь холодного и газированного. Скажем, фанты.

Желание было осуществимо. Надо было всего-то встать, одеться и спуститься вниз, в ресторан. Но это «всего-то» было выше моих сил.

Я покосился на Ленку. Она сладко спала. Почему-то на самом краю постели, правая рука ее была уже на ковре. Будить Ленку?

Свинство. Поэтому я закрыл глаза и попытался заснуть. В окно уютно барабанил дождик, в номере наверху тихо и жалобно плакал саксофон.

Но спать все равно не хотелось. Хотелось пить. Холодного и газированного.

И тут Ленка окончательно сползла на пол, потянув за собой одеяло, ойкнула и проснулась.

«Ага, – подумал я, – сейчас ей захочется пить».

Ленка залезла обратно и толкнула меня в бок. Я прикинулся спящим и что-то невнятно промычал.

– Виктор, сбегай за фантой, – плаксиво сказала она.

Я снова помычал еще более невнятно. Ленка стала трясти меня за плечо. Тогда мне надоело придуриваться, я открыл глаза и совершенно трезвым голосом произнес:

– Сама сбегай.

– Виктор, ты – свинья! – объявила Ленка и выскользнула из-под одеяла.

Мне сразу стало прохладно, и, плотно завернувшись, я подтянул колени к груди и сел у стенки. Ленка что-то искала, заглядывая под кровать и переставляя стулья.

– Виктор, ты мои трусы не брал? – спросила она наконец.

– Сделай новые, – посоветовал я.

– Нет, но эти-то где?

Потом она махнула рукой и взяла со спинки стула джинсы. Я очень смеялся, глядя, как она пытается попасть ногой в штанину, но все время теряет равновесие. Наконец, ей удалось это. А застегивая молнию, Ленка взвизгнула, защемив замком волосы. Тут уж я буквально покатился со смеху. То есть я в самом прямом смысле скатился с кровати, не желая расцеплять пальцы, соединенные на коленях. В одеяле я был круглый, как колобок. А Ленка, догадавшись, наконец, подсунуть под молнию ладонь, застегнула-таки джинсы и двинулась к двери.

– Ты что, Малышка, – крикнул я, – прямо так и пойдешь?

– А чего такого? – обернулась она.

– Ну, нет, Малышка, внизу тебя могут понять неправильно.

И я швырнул ей свою ковбойку – первое, что попалось под руку.

Ковбойку она застегивать не стала, а завязала узлом на животе, и получилось такое декольте, что я опять чуть со смеху не помер.

– Ты хоть рукава закатай, – посоветовал я, – а то будто только сегодня из психушки.

Наконец, она убежала. Теперь я был уже способен вылезти из постели и, зябко поеживаясь, хоть было совсем тепло, направился в ванную. На полдороги мне подумалось, что надо надеть трусы (мало ли кто войдет) и я вернулся. Но и моих трусов в спальне не было.

Движимый каким-то подсознательным ощущением, я прошел в кабинет.

Трусы лежали на полу, возле кресла. А все помещение было обильно усыпано страницами моей рукописи. На столе, среди сильно измятых листов, лежали Ленкины трусы. Здесь же лежала ее майка. В памяти начали медленно проявляться картины давешнего веселья.

И тут дверь в гостиную с шумом отворилась, и Ленка, качающаяся под тяжестью ноши, грохнула на пол пластмассовый ящик с двадцатью запотевшими бутылочками, села рядом и блаженно зажмурилась. И у меня от предвкушения гулко заколотилось сердце, но сначала я решил сообщить новость:

– Малышка! – торжественно произнес я. – Я нашел твои трусы. Они были на письменном столе.

Ленка уже схватила бутылку и яростно открывала ее зубами, не в силах более ждать.

– На письменном столе? – сказала она, выплевывая пробку. – Оригинально!

Она, не отрываясь, почти осушила бутылку и, шумно выдохнув, начала хохотать. Видимо, тоже вспомнила вчерашнее.

– Виктор, – говорила она сквозь смех, – но почему именно на письменном столе?

– Не знаю, – сказал я, – просто так захотелось.

И мы стали хохотать вдвоем. Мы даже не услышали, как вошли Альтер с Аленой. Алена выглядела экстравагантно. На ней были огромные, не по размеру кроссовки с болтающимися шнурками, яркие спортивные трусы и мокрая насквозь и потому почти прозрачная кофточка, едва достающая до пупка. Альтер был практически голый, если не считать большого махрового полотенца в качестве набедренной повязки.

Оказывается, они увидели на лестнице Ленку с ящиком и тут же ощутили жгучую жажду. А еще они пришли к нам мыться, потому что у них в номере какой-то шутник завязал душ узлом, труба лопнула, вода брызжит во все стороны, только не туда, куда надо, и теперь, как сказал Альтер, у них даже кошку не вымоешь. Ленка спросила, почему именно кошку, на что Альтер ответить не смог, а я напомнил ему, что он и есть тот самый шутник, что это по его идее мы вдвоем завязывали узлом шланг, причем были уверены, что это ванная комната в номере Угрюмого, и тут уже смех поднялся несусветный.