– Но почему же…?

Она поняла, не дав договорить:

– Да ты бы просто уничтожил его и все, а мне хотелось сделать тебе подарок. На вот теперь, бери. Если захочешь, я буду с тобой еще сто лет, а потом еще и еще – сколько захочешь. Бери.

И я взял из ее руки этот маленький, но чудовищный соблазн. И в ту же секунду она упала. Еще не прошло десяти минут, но ведь в расчетах бывают ошибки, да и сибротодия на нервной почве встречается у кого угодно. Но здесь было другое. Я не понял этого сразу – горечь и боль заслонили все – а уже много позже откуда-то из подсознания выплыла очень ясная картина: когда я вернулся вместе с Альтером, чтобы вынести тело, Светка лежала на полу в совершенно другой позе. Этого нельзя было не заметить. Она сыграла свою роль до конца.

Конечно, я не смог уничтожить сибр с ее гештальтом. Такой поступок был бы самым настоящим убийством. Тем более, что никакой необходимости я в этом не видел. ЧКС без кнопки «РАБОТА» не представлял социальной опасности. А с Ленкой, Альтером и Аленой я решил разделить эту ношу, и они сказали, что, да, уничтожать не надо, но и пускать в мир новую Светку тоже нельзя. И, разумеется, они были правы.

Но иногда, когда тайком от всех я достаю по ночам этот сибр, выращиваю его до натуральных размеров и смотрю на Светку, мне бывает невыносимо трудно удержаться от мысленного приказа. Ведь это так просто! А она, загорелая, красивая, в одних лишь золотистых трусиках на кнопках, сидит, опершись на руки сзади – колени изящно согнуты, волосы разметались по спине, грудь гордо приподнята, – сидит и улыбается.

А Самвел в ту ночь ушел в горы. Его срок кончался через несколько дней, он не знал, когда именно, но надеялся дойти до снегов. И ему удалось. Спустя неделю Альтер, поднявшись на авиетке, нашел труп Вела на заснеженном склоне, где и решил оставить его, только сделал съемку для Интервидения.

Но ужаснее всего были годы семьдесят восьмой и семьдесят девятый, когда умерли практически все, с кем мы начинали наш путь в бесконечность. Умерли школьные друзья, друзья по двору, друзья по институту, умерли друзья-спортсмены, друзья-ученые, друзья-писатели, умерли друзья по политической борьбе. И это было как разгул репрессий в душной стране с тоталитарным режимом.

Расстрел сегодня, завтра расстрел, и так день за днем – расстрел, расстрел, расстрел… А списки осужденных – вот они, на столе, и там через одного – твои лучшие друзья, и про некоторых ты даже знаешь день, когда их поставят к стенке, но ничего – НИЧЕГО! – не можешь поделать, потому что ты сам – последняя, высшая инстанция – аппелировать не к кому, а ты бессилен.

Потом примелькалось. Смерти стали чем-то привычным. Чем-то вроде бритья по утрам. Правда, вместо щетины ты срезал родинки и незажившие рубцы от тех, что срезаны накануне…

Вот когда мы поняли окончательно, что это за штука – бессмертие. А ведь штука эта в общем хорошая, но только – как и изобилие, впрочем, – лишь тогда, когда оно для всех. А пока это была все та же игрушка, единственным обладателем которой я так не любил бывать в детстве.

Я дал всем людям изобилие вещей. И вместе с ним я дал им изобилие пространства. Но это оказалось не все. Теперь я должен был подарить им изобилие времени – бессмертие. Только такое триединое изобилие и может считаться полным. И потому достижение его сделалось отныне целью моей жизни.

Преодоление

А помимо прямого пути вела к бессмертию еще одна лазейка, этакий черный ход, этакий туннель, теоретически известный людям с незапамятных времен, а практически открытый лишь Эдиком Станским перед самым началом эры ВК. Гибернация. Уже сама по себе она в известном смысле дарила человеку вечность, а в новую эпоху, когда появилась надежда на реальное физическое бессмертие для всех, замораживание приобрело совершенно особый смысл. Ты мог заснуть простым смертным, а проснуться Богом в мире, где вечность уже доступна всем. Так состоялось второе рождение гениального открытия Станского.

Первое же рождение из-за внезапно грянувшего Катаклизма получилось несколько сумбурным. В мире всеобщей сибризации стало не до холодильников. Тех немногих, кто успел заморозиться – неизлечимых больных, ученых и просто богатых скучающих бездельников, решением Комитета по урегулированию вернули к жизни. Это было логично: больным дала здоровье вакцина, то бишь, моя кровь; ученые (даже астрономы и антропологи – Катаклизм касался всех) сказали «спасибо» за то, что их разбудили к началу представления, а не к шапочному разбору, ну, а богатые бездельники пошумели, конечно. Да только, кто их теперь слушал? Все стали богатыми.

Это тотальное размораживание было проведено как раз накануне принятия Закона, и в последующие восемь лет, когда было запрещено все – и пользование сибром, и самовольная вакцинация, и хранение оранжита, и даже хранение зеромассы, – в эти страшные годы, разумеется, оказалась под запретом и гибернация. И получилось так, что про нее основательно забыли. Для строительства сеймерного мира анаф был как-то совершенно не нужен. Лететь к звездам казалось еще несколько преждевременным, а вульгарное решение проблемы занятости с помощью анабиоза, подсказанное еще фантастами и футурологами прошлого, даже самые безграмотные и аморальные экономисты новой эпохи всерьез принять не могли. И гениальное открытие благополучно не вспоминалось вплоть до восемнадцатого года ВК, когда мир вновь тряхануло – от известия об абсолютности нашего бессмертия/7 не то чтобы это было связано впрямую, но именно в восемнадцатом году Прохор Лямин создал свое общество, которое назвал очень вычурно, явно стремясь получить эффектную аббревиатуру. – Коммунистическая всемирная ассоциация замороженных индивидов – КВАЗИ.

(Недоброжелатели потом говорили, что на самом деле не КВАЗИ, а КВАРИ, потому что общество могут создать только размороженные индивиды, а из замороженных можно в лучшем случае сложить штабель, и – продолжали свою мысль недоброжелатели – коммунистического в обществе Лямина не больше, чем оранжита а зеротане, а потому логичнее было бы назвать ассоциацию, ну, скажем, просто товарищеской, и значит не КВАРИ, а ТВАРИ.) Но название названием, а Лямин человек серьезный. Это он придумал ждать бессмертия в холодильнике, и одним из первых ушел из жизни на три года. А будучи разбужен, убедился, что у него уже немало последователей.

Справился о состоянии дел в науке, провел коротенькую, но эффектную агитационную кампанию и отключился теперь уже на пять лет. Число членов КВАЗИ, квазистов, как их стали называть, неуклонно росло, заметно опережая прирост населения, и к двадцать пятому году достигло несколько десятков миллионов. Потом пошло на спад. К этому времени жизнь на планете – вернее, на планетах – наладилась прекраснейшим образом: о безработице уже не было и речи, уровень преступности снизился необычайно, все трудности переходного периода остались позади, а наука что ни день дарила людям интереснейшие новинки. Жалко стало уходить из жизни, даже на время, – все равно, что пропустить серию увлекательного детектива.

Да и бессмертие для всех, казалось, найдут уже совсем скоро.

Многие надеялись дожить до него безо всякого анафа, а те, кто все же погружался в сон, торопились быстрее проснуться, хоть и понимали, что спешить в таком случае решительно некуда, а все равно каждому по допотопной привычке хотелось получить желаемое раньше других.

Второй причиной снижения интереса к гибернации была активная деятельность зеленых. Эти с самого начала были против анабиоза.

«Если ты уйдешь из жизни, кто вместо тебя будет делать ее лучше?» – вопрошал Патрикссон. «Наивные анаф-гибернетики! А вы подумали о том, что можно уснуть и не проснуться или проснуться в мире, где уже не будет людей?» – кликушествовал Алекс Кротов. И Норд стал единственным городом на планете, в котором не было гибернатория.

Однако, когда уже Кротов-сын сделал полярную столицу Городом прошлого, размороженные потянулись туда косяками в поисках своей утраченной юности. И их называли «юными квазистами». В мире, сильно изменившемся за десять, двадцать, тридцать лет, они были порой беспомощны, как дети. А город Кротова принимал их радушно, предоставляя даже исходный кредит. Ведь «юные квазисты», бродящие по Норду с разинутым ртом, задающие глупые вопросы, путающие все подряд, веселили публику и делали рекламу зеленым, а плюс ко всему, несмотря на отрицание анабиоза, как грин-уайтами, так и грин-блэками, сам факт ухода людей из жизни был сильным аргументом в антисеймерной пропаганде. И следующим этапом пренебрежения принципами партии стали организованные массовые залегания во льдах вокруг Норда членов отпочковавшегося от КВАЗИ Общества любителей анафа имени Станского, придумавших, в частности, и такую штуку, как добавление препарата в спиртные напитки.

Разумеется, кроме охотников за бессмертием и любителей поразвлечься, анаф использовали также ученые, врачи, космонавты и одним из первых, кто нашел ему благородное применение, был Сидней Конрад. Поняв, что за дарованные Апельсином шестьдесят лет ему явно не осилить поставленной самому себе титанической задачи, главный сибролог планеты решил продлить свою жизнь, разбив ее на кусочки, всякий раз, разморозившись, он быстро знакомился с результатами, полученными его институтом и другими научными центрами за прошедшее время, обобщал, систематизировал, давал новое направление работ, составлял программу исследований и вновь засыпал на столько лет, на сколько считал необходимым. Его примеру последовали Хао Цзы-вэн, Пинелли и многие другие – ведь это был действительно выход. Позднее, когда людям стали доступны полеты с околосветовыми скоростями, большинство ученых стало предпочитать именно этот метод 2продления жизни». И среди них, отчаянно рвущихся к познанию, конечно, был и Угрюмов. Но о нем разговор особый.

На двадцать седьмом году ВК Прохора Лямина осенило. И он возопил на всю планету: «Люди! Вы убиваете своих бессмертных братьев!

Разве можно зеротировать трупы тех, кого через двадцать, сорок, да пусть хоть через сто лет можно будет воскресить и сделать бессмертными? Человечество обрело вечность для всех и каждого в тот самый день, когда станский синтезировал in vitro эликсир жизни и панацею – антропоантифриз. Тогда мы получили возможность, не дожидаясь старости и смерти, шагнуть через небытие в бесконечность. Так не зеротируйте же себя, люди! Замораживайтесь!

Верните себе украденное бессмертие!»

В мире началась паника. Гибернатории заполнились «предсмертниками», положенными на неопределенный срок. В адрес ВКС и всех ученых посыпались проклятия. «Как можно было не предупредить людей о такой очевидной возможности? Как можно было допустить столько бессмысленных жертв?» – бесновалась пресса, подстегиваемая зелеными и неоанархистами. Но паника была недолгой.

Ясность внес Угрюмов. Он специально выступил по Интервидению и сообщил следующее. Во-первых, тот «эликсир бессмертия», над созданием которого бьется сейчас институт геронтологии, не поможет ни вакцинированным, отжившим срок, ни старикам, отказавшимся от вакцинации, ни тем более покойникам, поскольку Апельсин, как это не грустно, не отменяет второго начала термодинамики полностью и необратимые процессы в организме, если они протекают, так и остаются необратимыми. И во-вторых, если все-таки предположить, что будет найдено средство для воскрешения – а, живя в сеймерном мире, в общем имеет смысл предположить и такое, – тогда между сохранением замороженного трупа с отработанным регулятором и сохранением сибротрупа в виде гештальта не будет абсолютно никакой разницы, естественно, если делать копию перед самой смертью.

Впрочем, разница будет: гештальт хранить значительно проще ввиду его компактности и неприхотливости – носи хоть в кармане.

Так инцидент был полностью исчерпан, а поскольку почти все, за редчайшим исключением, люди, умершие после одиннадцатого года ВК сохранились у родственников в виде сиброкопий – не для воскрешения, конечно, а просто как фотопортреты – вся трагедия, раздутая Ляминым, лопнула враз, как мыльный пузырь.

А Угрюмый, выступив тогда по Интервидению, вдруг ввалился к нам с Ленкой в спальню и потребовал кружку грога. Был он бледен, взъерошен и странно возбужден.

– Ты что, сказал им неправду? – догадался я. А Ленка пошарила где-то в трельяже и быстро сотворила дымящееся пойло.

– Нет, – ответил он, – я им сказал правду, но не всю. Они ждут от меня бессмертия. А бессмертия не будет.

Ленка уронила кружку, брезгливо стряхнула с ноги горячие осколки и сделала новую порцию.

– Ничего себе откровение! – сказал я.

– Я это знаю уже не первый год, – сообщил Угрюмый. – А понял почти сразу, и только нужно было время, чтоб доказать. Апельсин никогда не даст бессмертия всем. Во всяком случае, этот Апельсин.

Бессмертие для всех противоречит его целям.

– Но тогда зачем же работает твой дурацкий институт? К чему этот фарс? – возмутилась Ленка.

– Это не фарс, – спокойно и твердо сказал Угрюмый. – Это самая благородная в мире работа. Мы не имеем права отбирать у людей надежду.

– А у себя? – спросил я.

– Dum spiro, spero, – сказал он.

– И ты говоришь честно?

– Абсолютно.

– Но на что? На что ты надеешься?

– На чудо, – ответил он.

А мне пришла в голову новая мысль:

– А если другие в твоем институте поймут то же, что понял ты?

– Они не поймут, – сказал Угрюмый.

– Ты их направил по ложному пути?!

– Да, – сказал он.

И я понял, что на меня легло тяжелое бремя еще одной страшной тайны. И тут же почувствовал, как зреет во мне протест. Я не верил выводам Угрюмого. Не хотел верить – и не верил. Имел я на это право, в конце концов?!

И я бросил все. И занялся только этим. Развлечения, путешествия, политика, литература – все мура. Единственным настоящим занятием для нас, бессмертных, могла стать только наука, в многогранности и глубине своей бесконечная, как сама наша жизнь. Один за другим мы пришли к этому все четверо. Альтер подружился с Конрадом и стал одним из ведущих специалистов по прикладной сибрологии. Ленка увлеклась математикой, теоретической сиброфизикой, геометродинамикой и неделями пропадала в Милане у Пинелли. Алена, начав с сиброхимии, закончила свое образование в Сан-Апельсине у «безумного Педро» и считает теперь оранжелогию наукой наук. Мой же выбор был очевиден – биология, медицина, геронтология. Я стал неплохим хирургом и спас не один десяток жизней («Кровавый Брусилов замаливает грехи», – шептали на спиной злопыхатели), я разработал несколько новых методов трансплантации, я изучил механизм сибробесплодия, я забрался в самые недра сиброклетки и постиг структуру окаянного регулятора – этой оранжитовой «шагреневой кожи». И я не верил, по-прежнему не верил в невозможность бессмертия для всех. А потом – это случилось как-то внезапно – знаний оказалось достаточно, и я понял: Угрюмов прав.

Шестьдесят четыре года я пытался доказать обратное. И вот все – финиш, точка. Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.

Раньше всего я преодолел боли. Потом – уже гораздо мучительнее – совладал со страхом. Еще труднее было справиться с совестью и с разъедающей душу ностальгией. Но я и это оставил позади. И я не знал, что самым тяжелым будет крушение надежд. Я оказался вовсе не всемогущ. Я сотворил как раз тот самый камень, который был не способен сдвинуть с места. Но я преодолел и это. Я, правда, сидел три недели в огромной вакуумной камере, и катаясь по ней упругим шаром оранжита, созерцал превратившийся в ничего мир. И думал. А потом, вернувшись в человеческий облик, пожал Угрюмому руку.

Теперь я знал, каково ему было все эти годы.


Я пишу свою книгу в разное время и с разным настроением. Я пишу ее не для того, чтоб печатать, и не для того, чтоб закончить – ведь она бесконечна по замыслу. И потому в ней не всегда соблюдена хронология. А где-то, быть может, и логика отсутствует.

Эта книга о том, как я, кому доступны все радости мира, плачу за них самую высокую цену, и потому – должно быть, именно потому – бываю по-настоящему счастлив.

Эпилог

– Посмотри, Черный, – сказал Женька, – что мне сегодня Боря подарил.

– Какой Боря?

Черный только вчера вернулся из первой своей межзвездной и был поэтому задумчив и рассеян.

– Ну, Кальтенберг-младший. Я еще по его сценарию фильм снимаю.

– А-а, – протянул Черный. – Ну-ка, ну-ка.

И взял из Женькиных рук сиброкнигу.

Они сидели на лавочке возле памятника, поставленного им больше ста лет назад и украшавшего все это время одну из любимых Женькиных площадей в Москве – бывшую Чернышевскую, бывшую Скобелевскую, бывшую Советскую, а ныне носящую имя Станского. С согласия Эдика площадь не переименовывали – название стало слишком привычным для москвичей, а Эдик был без предрассудков и не считал, что таким образом его заживо хоронят.

– Так это что, – спросил Черный, – вся прошлогодняя история здесь изложена?

– Ага, – подтвердил Женька, – документальная беллетристика: все записано либо с пленок, либо по свидетельствам очевидцев. Кстати, тут и про тебя есть, почитай. Боря неплохо пишет. Отцу-то он, конечно, в подметки не годится, но, знаешь, чтобы из той сумятицы и неразберихи сделать этакий боевичок со стройным сюжетом и четкими идеями, да при этом не исказить ни одного факта – надо обладать определенным мастерством. Почитай.

А Черный уже читал, и Женька, улыбнувшись, достал из пачки сигарету, закурил и стал смотреть на парадно-красное, неизменное в своей величавости здание по ту сторону Тверской – дом генерала-губернатора, он же Моссовет, он же Музей истории власти.

Создание этого музея было сродни страусиному закапыванию головы в песок, дескать, раз музей есть, значит власти уже нет. Наивно, конечно, думал Женька, но и приятно вместе с тем.

Потом он стал следить за веселыми по весне суетливыми воробьями, прыгающими вокруг, и перевел взгляд на бронзовые лица четверки полярников. Памятник был отличный. В натуральную величину, без тяжеловесной помпезности, которой отличался их конный предшественник – князь Юрий Владимирович со своей натужно простертой над городом рукой; и в то же время без модернистских вывертов. Скульптура была сделана в лучших традициях классиков, а может быть, ее автор учился у Родена – Женька не взялся бы судить о таких тонкостях. Но все они четверо стояли на постаменте как живые, все, и Любомир тоже.

Женька сидел на лавочке, курил, смотрел на памятник самому себе и ждал Катрин. Сейчас она придет, и они все вместе поедут в порт, а оттуда – на полюс. Потому что завтра – Пятое марта.

Из книги Бориса Кальтенберга «Хроника последнего утра»

5 марта 115 года ВК. 6.00 по Гринвичу

Шеф тайной полиции зеленых Спайдер Китарис шел по специальному переходу от зала партийных конференций к турецкой бане, где его ожидали шикарные бронзовокожие девочки, только вчера прилетевшие с Филиппин. Он шел и мысленно смаковал предстоящее удовольствие. И вспоминал далекие тридцатые годы, когда он был еще мальчишкой, шатался по борделям Калифорнии и Флориды, утраивал роскошные драки и мечтал о власти над миром. Он вспоминал славный тридцать девятый, когда на каникулах в Египте стал вакцинированным. В школе он создал себе репутацию ловеласа, но в действительности как огня боялся женщин. Высокий, широкоплечий, тренированный, он знал, что нравится им, и исходил желанием, но несколько раз, когда доходило до постели, имел возможность убедиться: он ничего не мог, не получалось. Чем больше хотел, тем меньше мог. И он стал их всех ненавидеть. И однажды взял девчонку силой. Вот когда у него получилось! И он почувствовал, что теперь иначе не сможет. Так зверь, вкусивший человечины, становится людоедом. И у Спайдера появилась мечта. Осуществленная в тридцать девятом. В Египте. Он шел теперь по коридору и вспоминал бьющееся под ним тело Лены Брусиловой и восхитительное приторное наслаждение от рвущейся под пальцами плоти. Ничего более прекрасного не было у него в жизни, и, извлекая из памяти те минуты безумной сладости, он всякий раз втайне надеялся, что ему еще доведется испытать из вновь. Хотя прекрасно знал: не доведется. Брусилов обещал убить его. Так разве что перед смертью? Но до смерти было еще лет двадцать биологических, и где-то там маячило бессмертие, сулимое оранжистами и геронтологами, и умирать не хотелось. Теперь особенно не хотелось. Он очень верил в этот день – пятое марта – день начала «Армагеддона» или Второго Великого Катаклизма. Будет такая заваруха, что Брусилову станет не до него, и тогда, быть может, он успеет, получив свое, удрать в какую-нибудь другую звездную систему. Китарис шел по спецпереходу и мечтал об этом.

6.15 по Гринвичу

Станский поправил воротничок рубашки и постучал в дверь Шейлы.

– Да, да, входи, – откликнулась та, и Станский шагнул внутрь.

Шейла в облегающем спортивном костюме быстро передвигалась по комнате, делая нечто вроде гимнастики, и одновременно примеривала к руке различные системы оружия, то и дело прищуривая глаз и целясь в стены.

– Ты готов? – спросила она. – Возьми пистолет. Это необходимо.

Станский выбрал наугад увесистое устройство из вороненой стали и положил во внутренний карман.

– Ты не сердишься на меня? – спросил он.

– Конечно, нет, – сказала Шейла. – Да и не до того сейчас.

Накануне они часов до двух спорили. Начали со злобной перепалки, затеянной Эдиком еще в информатике, потом неожиданно обнаружили большое сходство во взглядах, легко перешли на «ты» и в отличнейшем настроении поужинали, запоздало выпив на брудершафт апельсинового сока и строя грандиозные планы на будущее. Но когда речь зашла о гибернации, мнения их снова резко разделились, Станский подчеркнуто перешел на английский, как бы вновь обращаясь к ней официально, на «вы», Шейла начала непонятно ругаться по-норвежски, дошло чуть не до драки, и только уже среди ночи, внезапно опомнившись, Станский примирительно полез целоваться, но оба валились с ног от усталости и разошлись спать по разным комнатам.

– А куда мы идем? – поинтересовался Эдик.

– В резиденцию Кротова.

– Что, политическое убийство?

– Нет, просто переговоры. Но окончатся они, думаю, перестрелкой.

6.20 по Гринвичу

Андрей Чернов в сопровождении двух брусиловских телохранителей, переодевшихся в не столь вызывающие голубые комбинезоны, покинул

«Изумрудную звезду» и отправился на небольшом сиброкате к воротам, ведущим в главный порт города, чтобы как можно скорее выбраться за пределы радиоэкрана и связаться с центральным московским гибернаторием.

– А нас выпустят? – тревожился он.

– Куда они денутся! – успокаивал один из сопровождающих. – У нас пропуска подписаны самим стариком Игнатием.

6.30 по Гринвичу

Миновав все переходы и лестницы, устланные коврами, все двери и тамбуры, возле которых по бое стороны, как неживые, торчали вышколенные стражники в черно-зеленом и, не поворачивая головы, провожали его злобными взглядами, Брусилов открыл, наконец, главную, непомерно высокую дверь и оказался в кабинете Игнатия Кротова, огромном, как спортзал, и строгом, как зероторий, и увидел в конце его за длинным столом в форме буквы «Т» крошечную фигурку председателя под изумрудными полотнищами флагов и барельефом герба партии зеленых – изображением молодого побега, пробивающегося сквозь треснувший Апельсин.

– Проходи, дорогой, садись, – сказал Кротов. – Ты знаешь, зачем ты приехал?

– Разумеется.

– А я боюсь, что ты не знаешь этого. Мне, видишь ли, совершенно безразлично все, что ты хочешь сказать. Я знал, что ты приедешь, я ждал тебя, ждал именно сегодня и теперь прошу выслушать.

– И все-таки начну я, – возразил Брусилов, – по праву гостя. Я хочу сразу внести ясность. Во избежание дальнейших недоразумений.

Твой кабинет слишком похож на ловушку. Так вот, если ты думаешь тем или иным образом запереть меня здесь, то это глупо. Меня можно при желании изолировать от всех. Но невозможно всех изолировать от меня. Улавливаешь разницу? А к тому же в принципе невозможно изолировать от меня сибры.

– Знаю, – зевнул Кротов. – Все знаю. Потому и говорю: слушай меня.

Можешь ты одновременно отдать приказ всем сибрам самоуничтожиться?

Включая те, которые находятся на других планетах и в космосе.

– Могу, – улыбнулся Брусилов.

– Вот и славненько, – еще раз зевнул Кротов. – Этим ты сейчас и займешься. Брусиловский прорыв закончился. Австро-венгерские войны на Юго-Западном фронте переходят в наступление.

– Ну, а если серьезно, чем ты, собственно, угрожаешь мне?

– Тебе? Тебе, как известно, угрожать нечем. Но если ты откажешься уничтожить сибры, этим займутся мои ребята. Они полностью готовы.

Они обо всем предупреждены. Пять миллионов человек по всему миру.

Они начнут действовать по единому сигналу, данному мной или любым из моих заместителей, если я буду убит. Разумеется, там, где это возможно, они будут нажимать «РОСТ-», но если ты силою своего приказа уберешь эту кнопку, они станут растворять сибры один в другом, а последний уничтожат механически. И я избавлю, все равно избавлю мир от сибров.

– И ты всерьез полагаешь, что тебе удастся это?

– Да! – рявкнул Кротов. – Потому что ваши силы безопасности не готовы к такому удару. Потому что это будет война, а по-настоящему воевать умеют только мои ребята.