— А знаешь, кого ты мне напомнила?
   — Кого? — спросила она с интересом.
   — Майку Глумову. Помнишь, кто такая Майка Глумова у Стругацких?
   — Я даже помню, кто такая Майя Тойвовна Глумова.
   — Не надо о грустном. До Майи Тойвовны тебе еще далеко. Ты похожа именно на Майку из «Малыша». Ты в каком издании его читала?
   — В «текстовском», ну, в этом, двенадцатитомнике.
   — Не объясняй. Я там работал, в «Тексте»… Господи! Неужели я такой старый? Ведь люди, читающие Стругацких по полному собранию, — это уже другое поколение.
   — Брось, Мишка, просто я слишком поздно увлеклась фантастикой.
   — Стругацкие — это не совсем фантастика. Ну ладно, вернемся к Майке. Знаешь, кто еще напоминал мне ее? Татьяна Лозова. Была такая фигуристка, помнишь? Ты и на нее похожа. Правда.
   Таня сделала неловкое движение и опрокинула стаканчик, потом ладонью смахнула со стола пролившееся вино и, задумчиво вытирая одну руку о другую, тихо произнесла:
   — Это очень хорошо, что я еще похожа на Татьяну Лозову.
   — Что значит «еще»?
   — Ну, старая облезлая кошка, а все еще похожа на девочку-фигуристку.
   — Перестань. Какие твои годы!
   — Для спорта? — быстро спросила она.
   — А при чем тут спорт? — не понял я. И мы оба помолчали.
   — Слушай, — прервал я эту новую паузу, — хочешь, расскажу тебе одну историю? Только давай сначала выпьем.
   — Давай.
   Мы хлопнули еще по грамульке, и я начал.
ИСТОРИЯ О ВЛЮБЛЕННОМ МАЛЬЧИКЕ
   Жил-был мальчик. Учился в институте на инженера, занимался самбо и боксом, играл на гитаре, писал стихи, песни, даже рассказы писал. Любил друзей, очень любил кино и фигурное катание. А к девочкам относился странно. Влюблялся в них и смотрел издалека. Поэтому ему было все равно, на кого смотреть: на актрис в кино, на однокурсниц в институте, на спортсменок по телевизору или на случайных попутчиц в транспорте.
   И вот однажды он влюбился. По телевизору. Но всерьез. В девочку-фигуристку на четыре года младше его. В девочку — мастера спорта международного класса. В девочку, у которой были родители, тренер, партнер, подружки и миллионы поклонников. В общем, у нее было все. У нее была слава. А у мальчика не было ничего. Только мечты о ней. Они даже встретиться не могли. Так он думал по крайней мере. Ему было не привыкать к этому, и поначалу он сам не понял, что произошло. Смотрел на нее по телевизору, ходил на все ее выступления в Москве, учился наукам, сдавал сессии, тренировался, ездил на соревнования, получал новые разряды, и писал, и пел под гитару свои стихи. Про нее и не про нее. Но с каждым днем все больше и больше про нее…
   Прошло три года.
   Он был уже не мальчик. Назовем его теперь юношей. А она, безусловно, стала девушкой. Но все оставалось по-прежнему. Кроме одного. За три года юноша успел заметить, что ей на соревнованиях сопутствует удача именно тогда, когда ему везет на экзаменах и зачетах. И наоборот. Мистика? Конечно, мистика. Хочешь верь, а хочешь нет, но, пока она с партнером блистала на всех аренах мира, он был отличником. А как только юноша обрастал «хвостами», у нашей звездочки начинались срывы и провалы. Потом все выравнивалось: у него так-сяк, и у нее так-сяк. И вот у юноши наступил серьезный кризис. Он не хотел больше учиться в техническом вузе. Он хотел только писать, петь песни, снимать кино… И это на последнем-то курсе! Он завалил экзамен по спецпредмету — небывалое дело вообще, а на их факультете особенно. И в те же дни его любимая проиграла подряд два крупных турнира. Собственно, это представлялось началом конца ее спортивной карьеры. Скоро они поменяются местами, понял он. Закат его научной карьеры, начавшийся раньше восхода, станет очень своевременным поворотом в жизни, собственно, даже трамплином в творчество. А ее закат обернется просто обломом, по существу, крушением всего ее мира. Теперь у него будет все. Будет. За ним — будущее. А у нее — ничего. Только прошлое. В неполных восемнадцать лет. Ведь придет день, когда ее перестанут показывать по телевизору. В сущности это будет ужасно для них обоих. И тогда он понял: пора. Он понял, что любит ее, любит по-настоящему, и только он может теперь помочь ей, только он сделает ее снова счастливой…
   Дело было за малым.
   Требовалось познакомиться.
   А вот этого он как раз и не умел. Ведь на самом деле мальчик, то есть юноша, уже почти год носился с этой идеей. Называл план знакомства Планом с большой буквы. Продумывал до мелочей место, время, свой внешний вид, первые слова, которые он скажет, подойдя к ней… И несколько раз ему представлялась наиреальнейшая возможность осуществить План, но в каждом случае он оказывался не готов. Скорее всего потому, что никакой это был не план. Планы ведь пишутся для того, чтобы их выполнять (или перевыполнять, как было принято в те годы), а у него была все та же привычная хрупкая мечта, вечно улетающая химера, в самой недостижимости которой и таилось для него счастье, иногда дико будоражившее, иногда мучительно грустное, но счастье… Впрочем, подобное самокопание (очень свойственное, кстати, нашему герою) — это все уже от Фрейда и от лукавого. Это он потом себя успокаивал, утешал и обманывал всей этой лабудой, а тогда подступил момент действительно переломный, когда он устал от бесплодных мечтаний, когда он опротивел сам себе, и молодая кровь ударила в голову грубым и сильным плотским желанием, и была отчаянная решимость, и он подкараулил ее в очередной раз. Не на улице и даже не в институте физкультуры… Господи! Он будет помнить всю свою жизнь тот вечер в Лужниках, когда он совершил невозможное. Он проник за кулисы Дворца спорта. Зачем? Это была разминка, говорил он себе. Он проник за кулисы — а ведь входы туда охранялись натуральными гэбэшниками в штатском! — после международного турнира фигуристов, на котором его любимая была, конечно же, просто зрителем, но она там была. И, пройдя в служебные помещения, он оказался в двух метрах от нее, и она стояла совсем одна… Вот прекрасный повод заговорить! Но он тоже просто стоял, и курил, и поглядывал на нее, и делал вид, что оказался здесь случайно, и млел от счастья, и дрожал от страха, и не подошел к ней, не сказал ни слова, и она, конечно, ничего не поняла, может, даже не запомнила его, и у него потом была куча аргументов и куча причин, которыми он оправдывал свой поступок, точнее — отсутствие поступка. Она ушла в итоге с какой-то компанией, и он ушел, ощущая муку, переходящую в облегчение.
   А через два дня узнал. Из «Советского спорта». О том, что она погибла. В автокатастрофе. В тот самый вечер.
   И тогда он сразу поехал к ней домой. Он давно уже знал ее адрес. Он вообще знал про нее все. После расследования, проведенного им с этой безумной любовной целью, он бы, наверно, мог работать в частном сыскном агентстве. Только зачем теперь все это?
   Он постоял некоторое время на заснеженном берегу Москвы-реки, где стоял уже не раз и не два, глядя на ее дом, обычный высокий панельный дом, облицованный белой плиткой, потом вошел, поднялся на седьмой этаж и позвонил в квартиру. Дверь открыл ее отец.
   — Простите, — сказал юноша и потупил глаза.
   — Ты к ней? — спросил отец.
   — Да, — сказал юноша.
   — Проходи.
   Отец провел его на кухню, достал из холодильника бутылку водки и налил юноше полный стакан. Потом налил себе.
   — Ты давно ее знал? — спросил отец.
   — Очень давно. Я любил ее.
   — Выпьем, — сказал отец. И они выпили.
   — Как она погибла? — спросил юноша, помолчав.
   — Ее повез домой какой-то пьяный матрос. И они врезались в грузовик с солдатами.
   — Бред, — поежился юноша. — Почему матрос? Почему с солдатами? У нас что, семнадцатый год?
   Отец ответил очень коротко. Он согласился:
   — Бред.
   Потом были похороны.
   В тот день с утра и до поздней ночи падал снег. Падал и падал. Уже позднее юноше казалось, что там, на похоронах, не было никого — только он, она и этот безумный снег, от которого все вокруг становилось белым. Как у Арсения Тарковского: «…белый, белый день…»
   А на самом деле народу там было — прорва: ребята из сборной СССР, в своих красных олимпийских куртках с капюшонами, заваленные снегом, похожие на ватагу сошедших с ума и ошибшихся адресом санта-клаусов; большая группа солидных угрюмых военных, по запорошенным шинелям которых невозможно было определить не только их звания, но и род войск; наконец, какая-то немыслимая толпа черно-белых молчаливых фигур, протекавшая мимо, колыхавшаяся, таявшая…
   И он вдруг понял раз и навсегда, что нет на свете ничего страшнее, чем слабость, нерешительность и глупость.
   Ведь, слабый, нерешительный и глупый, он стал убийцею. Он знал наверняка, что это так, но никому ни слова.
   Он не хотел, чтобы его разубеждали из жалости… Прошло тринадцать лет.
   Он по-прежнему жив и по-прежнему считает себя убийцей. И, наверное, все также, по-мальчишечьи беззаветно любит ее. Любит сильнее, чем живых. Ведь мертвые вне конкуренции.
 
   В пачке, лежавшей на столике, не оказалось больше сигарет, и я поднялся, чтобы взять новую. Потом вспомнил, что в «бардачке» еще оставался «Парламент», и принес его, включив по дороге радио.
   В умирающем костре потрескивали поленья, ветер в березах зашумел сильнее, из облаков показался мутный, непроспавшийся глаз зеленоватой луны.
   Татьяна сидела, поставив локти на столик и уперев лоб в ладони. Я опять не понимал, что с ней.
   — Будет дождь, — начал я с нейтральной темы. Она даже не шевельнулась.
   — Извини, что я рассказал такую грустную историю.
   — Да что ты, — сказала она, не поднимая головы. — За что извиняться? Просто я не понимаю, как ты жил с этим тринадцать лет. Кошмар! — Она еще помолчала. — Когда-нибудь я расскажу тебе другую историю про Машку. Только не сейчас, ладно?
   — Про какую Машку? — вырвалось у меня.
   — Про Машку Чистякову. Ты мне, конечно, не поверишь — тут надо все подробно рассказывать, — но я таки скажу. Скажу. Ты не убийца. Постарайся просто поверить мне. Я потом все тебе объясню. Ладно? И как ты жил с этим тринадцать лет?..
   Она по-прежнему говорила, не поднимая головы. И я вдруг понял и чуть не закричал, захлебываясь от непонятной мешанины всех чувств сразу:
   — Да ты… Откуда?.. Неужели?!. Да ты же… И она вскинула на меня глаза.
   — Да, я очень похожа на Татьяну Лозову. Очень похожа. Правда, на Татьяну Лозову тринадцать лет спустя! Паспорт показать? Или тебя устроит только пропуск в ЦСКА восемьдесят второго года? Дурачок ты мой!.. Ну ладно, хватит.
   Она резко встала и одним изящным движением сбросила с плеч голубую джинсовую жилетку. А потом медленно, томно изгибаясь и покачивая бедрами в такт тихой музыке, сняла футболку.
   Я задохнулся от восторга и предвкушения. Она была права. Момент настал. Еще немного, и кто-то из нас сошел бы с ума. Лично я уже поскользнулся на самом краю и начал падать в клокочущую пучину безумия, когда моя восхитительная неполнозубая звезда протянула мне руку скорой сексуальной помощи. Чувствуете, какая лексика? Это у меня уже крыша поехала. Было с чего. Ну, посудите сами: десять дней назад похоронил мать, с утра ушел от жены, сразу вхлопался в жуткую аферу, тут же спас прекрасную незнакомку, влюбился с первого взгляда, а оказалось, что он не первый, а сто двадцать первый, и всколыхнулась в памяти страшная история тринадцатилетней давности, и заныла больная совесть, и это была лишь половина всего, моя половина, потому что у нее тоже было не все в порядке, она тоже кого-то близкого потеряла, я чувствовал это, только не мог и не хотел спрашивать… Вот уж действительно Бертолуччи с Ремарком пополам! Писатель-фантаст и знаменитая фигуристка в чужой бандитской машине черт знает где совершенно случайно за несколько часов до рокового рассвета… О Боже, как я хотел ее! А она — век воли не видать! — по-моему, так же страстно, если не еще сильнее, хотела меня! Уф!..
   — Обычно, — сказал я, пряча за цинизмом свой юношеский восторг, — я делаю это своими руками.
   — В следующий раз, — улыбнулась Татьяна и, обогнув столик, приблизилась ко мне. — Я тоже люблю это делать своими руками.
   Она скинула с меня мою дурацкую штормовку, и было слышно, как «ТТ», лежавший в кармане, тяжело стукнулся о землю. И это был последний из звуков реального мира. Дальше началась сказка. Не переставая танцевать, Татьяна совершенно немыслимым образом расстегивала одновременно мою рубашку и свои джинсы. Все остальное расстегнулось и попадало как-то само собой. И на жесткой траве стало мягко. И в остывающем ночном августовском воздухе стало жарко. И березы шумели, и руки блуждали, и луна стыдливо пряталась в тучи, и дрожали тела, и костер потрескивал, и упругая теплая мякоть была податливой и влажной… Господи! Да мы набросились друг на друга, как дети, как неискушенные юные любовники, как зеки, десять лет не знавшие нормального секса. Это было какое-то безумие! Луна уже исчезла, костер уже погас, а березы, наверно, сгорели или вообще рванули куда-нибудь в космос белыми свечками, как ракеты, и закачалась не только земля — под нами закачалась вселенная… И тогда вспыхнула молния, и где-то вдали громыхнуло, и мы умерли. Татьяна упала мне на грудь с последним мучительным вздохом, а я распластался, размазался, растекся по траве тонким слоем того, что от меня осталось, — зыбким мерцающим слоем неописуемого блаженства. (Наверно, у наркоманов бывают такие глюки.)
   Первые редкие и крупные капли начинающегося дождя воскресили нас.
   — Быстро все в машину! — скомандовала Татьяна и сама решила начать почему-то не с одежды, а с еды.
   — Ты что, голодная? — спросил я. — Шмотки же вымокнут.
   — А я всегда после этого голодная, — призналась она, жуя на ходу кусок копченого бекона. — Ты давай пошевеливайся и налей мне чего-нибудь покрепче, а то простужусь сейчас к едрене фене!
   Мы едва успели побросать все в машину, когда хлынул настоящий тропический ливень. Даже не все: столик и стулья остались под дождем. Буйные потоки обрушивались на крышу и заливали стекла, словно мы въехали под водопад. После довольно долгой и ужасно смешной возни с раскладыванием сидений, перетаскиванием вещей, перелезанием друг через друга и сервировкой импровизированного стола из коньячной коробки — после всего этого в «Ниссане» стало на диво уютно.
   Мы открыли вторую бутылку «Хэннеси» и выпили по чуть-чуть.
   — Что ты лопаешь киви, дурень? — сказала Татьяна. — Тебе сейчас полагается подкрепляться йогуртом, бананами и орехами.
   — Слушаюсь, мэм, но я и без орехов уже через десять минут буду крепким орешком, и все что полагается будет у меня как банан без всяких бананов.
   — Для писателя с мировым именем так себе каламбурчик, — съязвила Татьяна.
   — Не с мировым, лапочка, — со вселенским.
   И мы выпили еще по чуть-чуть. Оказалось, что очень вкусно заедать французский коньяк датским йогуртом.
   — Слушай, Мишка, — спросила Татьяна с нарочитo похотливой улыбочкой, — а как ты относишься к оральному сексу?
   — А примерно как Гиви к помидорам. Только наоборот.
   — То есть? Не поняла.
   — Ну, анекдот: Гиви, ты любишь помидоры? Кушат — нэт, а так — очэн. А я вот кушат — очэн, но так… в походных условиях…
   — Дурачок! А дождик-то на что?
   — Правда?.. — Теперь уже и я похотливо улыбнулся. И мы выскочили под грозу. Хляби небесные разверзлись капитально. Было действительно такое ощущение, будто мы шагнули под душ. В вышине снова громыхнуло.
   — Сделай музыку погромче, — попросила Таня, — давай перекричим природу. Что она расшумелась?
   — А если молния в антенну попадет?
   — Да и черт с ней! — Она уже плясала под тугими струями ливня. — Как говорили в русской бане: заодно и помоемся!
   Татьяна танцевала, оглаживая руками свои плечи, грудь, живот бедра… Магнитола оказалась мощной, и через открытое окошко в ночное небо взмывали громовые раскаты «Miracle» Меркьюри с такой силой, словно Фредди сам сидел у нас в машине.
   — Танька, ласточка моя! Давай договоримся. Я буду мыть тебя, а ты меня. По-моему, так интереснее. Ты согласна?
   Она была согласна. И тут началось такое!..
   Вы когда-нибудь мыли свою любимую под летним дождем? Нет? Мне тоже раньше не приходилось. Но теперь я знаю, как это здорово. Только молния видела нас, только молния, поминутно выхватывавшая из мрака два мокрых блестящих тела в замысловатых позах. А потом, омытые этим фантастическим ливнем, омытые с ног до головы, чистые, как молодая листва, как предрассветные звезды, мы упали на траву, уже совсем не жесткую, а шелковистую и мягкую, как в мае, и сплелись в самой лучшей из поз, в той, которую древние индусы называли «какила», или «крик вороны», если художественно перевести с санскрита (читайте «Кама Сутру»), и я пил жадным ртом дождевую воду из трепещущих складок божественной плоти и чувствовал, как ее прохладные губы и быстрый язык играют потрясающую мелодию на моей флейте, и как мелодия эта, становясь все громче и громче, сливается в единый радостный гимн с шумом дождя, голосом Меркьюри, раскатами грома и сладостной дрожью двух разгоряченных тел…
   Мир раскололся надвое. В образовавшуюся трещину ворвалось безумно яркое, ультрафиолетовое пламя. Фредди закончил свою песню. И в тот же миг мы оглохли от чудовищного грохота. Когда же все стихло, уши заложило от ватной тишины: мы уже были не способны слышать дождь, а у магнитолы, очевидно, сбилась настройка, и из машины не доносилось ни единого звука. Мы лежали на траве, обессиленные, как после рекордного забега на десять тысяч метров, как после выигранной схватки на татами, как после блестяще откатанной произвольной программы… Впрочем, нет, фигуристы на льду, кажется, не лежат, даже будучи в полном восторге. Зато вот фигуристки с большим yдовольствием валяются на мокрой траве, я бы сказал, со вкусом валяются: рыжие локоны прилипли к лицу, лапки — во все стороны, глаза закрыты и блаженная улыбка от уха до уха.
   Я встал и торжественно прогнусавил:
   — На лед приглашаются: Татьяна Лозова — Сергей Ковальчук.
   Татьяна хитро приоткрыла один глаз и сказала:
   — Ща выходим. — Потом спросила: — У тебя полотенце есть?
   Я ничего ей не ответил, но полотенце в «Ниссане», конечно, нашлось, абсолютно новое, и с ним два комплекта свежего белья — мужского и женского. Собственно, если бы там нашелся еще и фен для просушки ее рыжей шевелюры, я бы ничуть не удивился. Чему уж там удивляться! В этой машине, если хорошенько поискать, можно было найти, я думаю, и набор точильного инструмента, и корм для щенков бультерьера, и пару аквариумов с рыбками из Карибского моря, и мешок фосфатных удобрений, и скрипку работы самого Страдивари, и большую бухту иридиевой проволоки, и даже золотой гроб старика Тутанхамона, умершего совсем молодым… В общем, крыша у меня в очередной раз поехала. И поехала весьма далеко.
   Помню, как мы растерли друг друга досуха большим махровым полотенцем, а потом выпили еще по чуть-чуть и забрались под одеяло… Нет, наверно, все-таки не под одеяло, а под спальный мешок, но было под ним тепло и уютно, как в лучших домах. Но мы не стали сразу спать. Это я точно помню. Мы слишком сильно любили друг друга, чтобы вот так вот сразу уснуть, оказавшись впервые вдвоем под одним одеялом, то есть спальным мешком… И мы опять придумали что-то совершенно необычное, изобразили какую-то экзотическую позу из «Кама Сутры», а может быть, из «Ветки персика» или «Дао любви» — не помню, но было просто шикарно. Очень здорово было. А потом мы окончательно разгулялись, допили вторую бутылку «Хэннеси», кажется, даже третью открыли и вообще раздумали спать. И, помнится, я вещал, что больше шести раз за ночь кончить невозможно. Для мужчины. Потому что для женщины и двадцать пять не предел. И пошел подсчет. Азартный, как на хоккейном матче. Все-таки мы оба были спортсмены! Как говорит современная молодежь прикиньте: самбист и фигуристка, вместе, под одним одеялом, то бишь спальным мешком — это же круто!.. Уже светало, когда, отерев пот со лба, я сказал:
   — Восьмой.
   А она возразила:
   — Все ты врешь, поросенок, это только пятый. А у меня семнадцатый.
   А я говорил:
   — Верю. Я тебе верю. Наверно, те три просто были во сне.
   А когда яркое рыжее солнце, такое же рыжее, как Танюшкины волосы, поднялось над зеленовато-синим туманным горизонтом и я в очередной раз (шестой, девятый или восемнадцатый — разрази меня гром, если в тот момент я еще был способен считать) доставил ей неземное наслаждение, Татьяна изогнулась, застонала и, заламывая руки, жарким свистящим шепотом выдохнула мне в лицо:
   — Ах, Сережа!..
   Я хорошо помнил, что Сергеем звали ее партнера, но хохмы ради спросил:
   — А почему это я — Сережа?
   — А потому, — сказала она. — Это ты раньше был Мишей. А теперь ты — Сережа.
   И она показала мне документ типа удостоверения личности, куда фотографию налепили мою, точно мою, а вот имя стояло — Сергей и фамилия какая-то эстрадная, то ли Маликов, то ли Малинин…
   Но это уж точно было во сне. Такая бредятина. Наверно, я просто заснул гораздо раньше, чем мне казалось. А восходящее солнце? Ну кто ж не видел восходящего солнца? Точно, братцы, все это мне приснилось.

Глава третья
ТОПОЛЕК МОЙ С КРАСНОЮ КНИЖКОЙ

   Я проснулся от жажды. Мне понадобилось секунды две, чтобы вспомнить, где я. Но за эти две секунды я успел подняться, открыть дверцу и выглянуть наружу. Пели птицы.
   И я подумал, как это было бы красиво — написать: я проснулся от пения птиц. Вот только въедливый читатель тут же поймал бы меня на вранье: в «Ниссане» нельзя проснуться от пения птиц. Если все окошки закрыты и включен кондиционер (а мы так и сделали под утро в целях безопасности), там внутри ни черта не слышно — полная звукоизоляция.
   Итак, если быть пунктуальным, тело мое проснулось от жажды, а душа — от пения птиц. Потому что, ведь только выйдя из машины и глотнув свежего утреннего воздуха и прохладного апельсинового сока, оставшегося с вечера в пакете, я понял, что жизнь прекрасна. А уже в следующую секунду вспомнил, что прекрасная жизнь кончилась. Я вспомнил Тополя с его прибамбасами и наш последний разговор.
   «Ты должен избавиться от нее». Я должен избавиться от нее. Ха-ха! Сейчас займусь.
   — Татьяна, я должен избавиться от тебя. Слышишь?
   — У-м-м-м, — сказала Татьяна, сворачиваясь в клубочек.
   — Вставай! — Я потряс ее за плечи. — Пива хочешь?
   — А шампанского не осталось? — спросила она, не открывая глаз и переваливаясь на другой бок.
   — Осталось, — сказал я, — но шампанское по утрам пьют только аристократы и дегенераты.
   — Я вполне сойду за первую категорию, — хвастливо заявила Татьяна и окончательно проснулась. — Гарсон, кофе в постель.
   — Вот ты и попалась, аристократка! Гарсон — это официант в кабаке, кофе в постель он принципиально подать не может. И я, кстати, тоже не могу, потому что никакого кофе нет, а вот шампанское — пожалте.
   Я открыл бутылку, и Татьяна с наслаждением хлебнула из горлышка.
   — А я предпочту коньяк, — поведал я, точно так же из горла прихлебывая «Хэннеси». — Один мой друг писатель совершенно справедливо утверждал, что по утрам можно пить только «Наполеон».
   — Мишутка, стоп! А как же ты будешь вести машину?
   — Наивная девочка, разве ты не знаешь, что похмельный водитель гораздо страшнее пьяного? Наверно, осталась только одна страна в мире, где не разрешают садиться за руль после малых доз алкоголя. И, наконец, неужели ты думаешь, что в обозримом будущем мне придется иметь дело с ГАИ?
   — Не знаю, — сказала Таня и как-то грустно замолчала. Я замолчал еще более грустно. Потом напыжился и сказал:
   — А вообще, девочка моя, ты сейчас соберешься, оденешься и пойдешь на шоссе ловить машину. Так надо. Я оставлю тебе свой телефон, а ты оставь мне свой. Ладно?
   — Хрен тебе, — ласково сказала Татьяна. (Она сказала еще ласковее, но я решил пощадить нравственность моих читателей).
   — Я не могу тебя здесь оставить, — пожаловался я. — У меня очень важная встреча.
   — А мне насрать на твою важную встречу, — сказала Татьяна (здесь я уже перестаю щадить нравственность моих читателей), — я люблю тебя и отныне буду любить всегда. И навсегда останусь с тобой вместе. Писатель, … твою мать!
   «Хана, — подумал я. — Вот так мне, пожалуй, еще никто в любви не признавался. А может, я все еще сплю?»
   И тут замигала сиреневая лампочка и загудел этот проклятый сигнал.
   О Боже!
   — Татьяна, я сейчас буду разговаривать. Так вот: тебя здесь нет. Ты поняла?
   — Поняла, — ответила Татьяна, хлебнув еще немного шампанского.
   — Ясень, Ясень, с добрым утром, вызывает Тополь.
   Конечно, он сказал «прием», но, пересказывая наш исторический диалог, я позволю себе не употреблять это дурацкое слово. Здесь и далее. Поверьте, очень тяжело с похмелья говорить каждый раз «прием» — сблевануть можно.
   — С добрым утром, Тополь, — вяло откликнулся я.
   — Как самочувствие, Ясень?
   — Нормально. Движемся прежним курсом. — Ты один. Ясень?
   — Почти. Со мной пятеро друзей с женами и двое слуг, но все пьяные в жопу, поэтому мы можем считать наш разговор конфиденциальным.
   — Идиот! Прекрати паясничать. Пойми наконец, уже настало утро. Она слышит нас?
   — Нет, Тополь, она как раз пошла пописать.
   Татьяна хрюкнула в ладонь, но Тополь, наверно, услышал и сказал:
   — Брешешь ты все, Ясень. Тебе сейчас, конечно, хорошо, я понимаю. Наверно, принял уже. Но дело начинается серьезное. Пора включиться, Ясень. Иначе ты плохо кончишь.