Страница:
И, гордо неся седую голову, ушел в сопровождении майора Лубченкова, который с такой же горделивостью нес под мышкой клеенчатую папку. Генерал повернулся к Скворцову:
– Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.
– Хотим послушать из твоих уст, – сказал начальник политотдела.
– Есть! – сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:
– В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.
– Наихудшее – это война, – сказал бригадный комиссар. – В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…
– Да, – согласился генерал, – не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.
Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.
– Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…
– Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика – это так, но развяжись…
Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка – и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине – пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой – красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:
– И это.
Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:
– Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.
– А ты кто? Указываешь мне? – Скворцов круто обернулся, едва не упал.
– Я милиционер.
– Указываешь пограничнику?
– Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!
– Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…
Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте – так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:
– Чем вы думаете, Скворцов?
Подошедший начальник политотдела сокрушался, безнадежно махал рукой:
– Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…
Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:
– На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…
Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы – и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры – честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.
3
– Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.
– Хотим послушать из твоих уст, – сказал начальник политотдела.
– Есть! – сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:
– В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.
– Наихудшее – это война, – сказал бригадный комиссар. – В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…
– Да, – согласился генерал, – не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.
Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.
– Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…
– Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика – это так, но развяжись…
Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка – и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине – пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой – красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:
– И это.
Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:
– Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.
– А ты кто? Указываешь мне? – Скворцов круто обернулся, едва не упал.
– Я милиционер.
– Указываешь пограничнику?
– Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!
– Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…
Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте – так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:
– Чем вы думаете, Скворцов?
Подошедший начальник политотдела сокрушался, безнадежно махал рукой:
– Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…
Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:
– На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…
Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы – и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры – честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.
3
Пропустив Лободу, Скворцов шел за ним в двух-трех метрах. Сержант частенько оглядывался, не будет ли какой команды, но команды не было. И он, слегка пригнувшись, скользил дальше. Ветки и трава были в росе, обдавало брызгами, сапоги мокли. Луна иногда выныривала из тучек, обливала белесым светом. Пряталась – и становилось еще непроглядней. Мрачный, настороженный лес щетинился верхушками, цеплялся сучками, дыбился корневищами. Темень, глаза коли. Ни огонька – ни в приграничных хуторах, ни в тыльных деревнях и селах: введена светомаскировка. На польском же берегу (или немецком, кто его разберет, чей он) загорались фары, мощный прожекторный луч ложился – через Буг – на прибрежные кусты, шарил по нашей территории. Это если и не нарушение границы, то неприкрытая наглость. А вот и совершенно бесспорное нарушение: за тучами подвывает германский самолет, углубляется в наш тыл. Ну и наглецы, ну и гады! Обычно на границе Скворцов не отвлекался посторонними мыслями. Проверяй наряды, оценивай обстановку – и все, думай лишь об этом. Но нынче на ум лезло не совсем, конечно, постороннее, но косвенное, что ли. Думалось: собственными глазами вижу и собственными ушами слышу и должен молчать? И должен убояться правды о том, что затевают немцы? И должен бездействовать? Нет, это было бы нечестно, преступно было бы. Я делаю свои выводы из обстановки, а то, что твердил мне Лубченков, – демагогия. И пускай он выворачивает наизнанку мои слова и поступки, я буду стоять на своем. Покамест я на заставе, покамест не отстранен… Или что там мне сулят?.. Дозорная тропа вывела к рукаву Буга. На песчаной отмели на одной ноге торчала одинокая цапля. У круглого, как пятак, островка речка пускала волны наискось, они доходили, ослабленные, к урезу, где в кустах нес службу секрет.
– Стой, кто идет?
Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов поздоровался с ним, спросил:
– Что немцы?
– Да все то же, товарищ лейтенант.
–Не дремлете?
– Шутите, товарищ лейтенант?
– Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! – Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.
Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч – заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, вполнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка – самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается. Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил надолго. Сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах – наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются. Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла белая ракета, повисла и растеклась кляксой.
– Товарищ лейтенант, что это, сигнал?
– Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.
С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостью, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше…
На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев – привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому – но на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище – но на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе? Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами – босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:
– Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнате, да?
– Погоди, не горячись, – успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну, почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»
Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:
– Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…
Брегвадзе не мог сразу замолчать – не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал. Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной – лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка. Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе. Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено. «Ну что ж?» Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница – для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой. Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю, никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!
За происшедшее во Львове моя совесть ответчица. И моя это тайна: на заставе пока никто не знает. И моей семейной истории пограничники заставы вроде бы не знают. Кроме Белянкина. А вот в отряде и округе уже известно. Разумеется, после визита майора Лубченкова. А может, и Брегвадзе с Варановым догадываются, жена Белянкина догадывается? Не без того, наверно. Ира могла с ней поделиться… И с Лубченковым могла поделиться? Он выпытал у нее? Или у Жени выпытал? Не допускаю мысли, что Белянкин настучал на меня. Скворцов сопел громче, чем надо, и рассматривал спинку: на обтертой, истрескавшейся клеенке застарелое чернильное пятно, по форме: – человеческое сердце. Сколько помнит себя Скворцов на заставе, пятно это всегда было. В виде сердца. На диванной спинке взамен чернильного сердца возникли, как отпечатанные, Женины черты; на шее коралловые бусы, белое платье, белые туфельки притопывают. Это видение являлось Скворцому бесконечно, хотя, бывало, он полчаса либо четверть часа назад видел живую, всамделишную Женю в халате либо в фартучке, в тапочках-шлепанцах либо босиком. Видение проступало обычно столь четко, осязаемо, что верилось: протяни руку – и ощутишь теплую плоть. Но Скворцов не протягивал руки. Просто смотрел с затрудненным дыханием. Тогда, на вокзальчике Владимира-Волынского, увидев ее, он так же невольно затаил дыхание: что-то поразило в ней, он долго не мог разобраться, что же именно, и лишь позже понял: поразил доверчивый, незащищенный и одновременно по-женски вызывающий, дразнящий, напоминающий о том, что было, взгляд. С Женей он прежде, до того, что у них случилось, встречался бегло. Вышло так, что лишь за день до его женитьбы Женя вернулась в Краснодар: ездила в Ростов на соревнование по волейболу.
– Малышка у меня перворазрядница, – гордилась Ира. – За сборную города выступает!
А женитьбу Скворцов провернул в неделю. Познакомился с Ирой у своей тетки случайно, проводил до дому, сводил в кино, на танцы – и второпях влюбился. Объясняясь, предложил: «Выходи за меня замуж». Ира была смущена: «Так скоропостижно?» – «А что же? Я военный, у нас решения принимаются быстро». – «Дай подумать…» Ни на свадьбе, ни после, до отпуска, Скворцов как-то не вспоминал о свояченице: было не до того. Ополоумевший от счастья, замороченный загсом, покупками, свадебным вечером, предстоящим отъездом на Украину, Скворцов знал одно: они муж и жена. Он был в сладком угаре, он говорил и делал то, что месяц спустя припоминалось с неловкостью: целовал отца, мать поднимал к потолку, восклицая, как любит Иру и своих родителей, как он счастлив, целовался с матерью невесты, с отцом обнимался: «Я такой счастливый, спасибо вам за дочь!» Тесть – полугрек, полуказак, кучерявый и горбоносый – хлопал его по плечу: «Для хорошего человека не жалко. Владей! Но не обижай нашу Ирочку Петриди…» А в первую ночь, тогда они не сомкнули глаз, Ира рассказала Скворцову, как отец издевался над дочерями, над мамой, не мог простить ей чего-то в молодости. Скряга, он свою зарплату клал на сберкнижку, маме рубля не давал, но требовал, чтобы лучшие куски за столом отдавались ему. То бранил домашних на чем свет стоит, то днями не разговаривал. Подвыпив, дрался нещадно, однажды Женьке поранил голову, а маму чуть не задушил, еле спаслась, выпрыгнула в окно. Ну а на свадьбе тесть восседал чинно, благородно…
Женя надумала погостить у них на заставе с начала июня. И прибыла точно первого числа! Она спрыгнула с подножки вагона, расцеловалась с Ирой, сунула ладошку лодочкой Скворцову. Он придержал сильную и влажную ладонь, подумал: «Как мне смотреть ей в глаза? Как Ире смотреть? И ради чего она приехала? Напомнить о том, что произошло в отпуске? Сказать ему что-нибудь? От него услышать?» И затем подумал: «Она младше жены на два года, и столько же прошло после нашей свадьбы. Значит, такой была Ира два года назад», – подхватил чемоданчик и сумку, и все заторопились к дряхлому, скособоченному автобусу: довезет до Устилуга, оттуда на бричке, придет с заставы. В тряском автобусике, в еще более тряской бричке Скворцов касался то плеча, то локтя Жени, то коленки, перехватывал ее взгляд, слушал, как она болтает с Ирой, покусывал былинку, вставлял в разговор малозначительные слова и вдруг почувствовал: ради него, за ним приехала Женя. Он попробовал отогнать и радостную и пугающую мысль и отогнал, но она опять появилась, когда на заставе, перед командирским флигелем, он подал Жене руку, помогая соскочить с брички. О, знать бы, где упасть, соломки б подстелил! Впрочем, не так: знать бы, как запросто может сломаться привычное, устойчивое счастье и на его месте возникнуть что-то новое, не определишь сразу – счастье ли это либо что иное. Опять не так: мы сами, не задумываясь, ломаем то, что было нам дорого, что создавали навечно, ломаем. А что будет выстроено взамен? Женя болтала с Ирой, стряпала на кухне, обедала со Скворцовыми на терраске, показывала ему язык, если он слишком пристально взглядывал на нее, носилась по флигелю и двору, дурачилась с пацанами Белянкиных, играла с пограничниками в волейбол.
Ах эти волейболы! В Краснодаре, во дворе студенческого общежития, напротив дома Петриди, по вечерам на спортплощадке играли в волейбол, в баскетбол, в пинг-понг, и Женя потащила Скворцова туда, и он пошел, потому что остался один, без Иры. Жена уехала в станицу, к подруге, вместе в пединституте учились, теперь она учительствует. Как не по душе был Скворцову этот отъезд! Не в том суть, что его оставили, как вещь, даже не спросили: может, и ты поедешь со мной? Просто сказали: не скучай, Жека тебя развлечет, я скоро вернусь. А он скучал, и отчего-то беспокоился, и боялся остаться один. То, что жена так легко отозвалась на просьбу подружки, не пригласила и его с собой, кольнуло. И встревожило. Да, не надо было ему оставаться в одиночестве… А еще оттого пошел на спортплощадку, что Женя позвала. Что-то у него с ней происходило в этот приезд – после годичной разлуки. Когда оно началось, не заметил. А ведь за минувший год они строчкой не обменялись, Женя писала Ире, ему предназначались лишь приветы…
Они с Ирой приехали в отпуск с границы и в мирном городке Краснодаре отдыхали как отдыхалось: ходили по родным, в кино, на концерты, на Кубань купаться вдвоем, а то и с Женей. Истек год после свадьбы, и Скворцов с удивлением отмечал про себя: смотри-ка, год! Ничего вроде бы внешне не изменилось, и сами они прежние. А может, изменились? Женя-то определенно изменилась. Будто молоденькая, еще больше помолодела. Люди обычно стареют с годами. Во всяком случае, Скворцов ощущал, что прожитый год сделал его старше. А Женю, выходит, сделал еще моложе! И вместе с тем она стала, конечно, более взрослой, более уверенной, и то, как глядела на него, волновало, тревожило и радовало…
В тот вечер Игорь отирался у столба, у сетки, глазел отчасти на игру, в основном на Женю. Она показывала ему, язык, затем потащила за рукав на свою площадку: «Нечего баклуши бить, вытягивай, Игорек, команду!» Он вытягивал, как умел, переходил по площадке за ней, она набрасывала ему мяч над сеткой, кричала: «Гаси!» Когда разыгрывался решающий мяч, оба они бросились за ним, столкнулись, и, чтобы Женя не упала, Скворцов подхватил ее за плечи, на миг ощутив, как вздрогнуло и покорно расслабилось ее тело. Пораженный, обрадованный, испуганный, не веря еще до конца, он отпустил ее и тут понял: у них произойдет все.
Еще накануне Женя приглашала его поехать на Старую Кубань. И с утра, прихватив с собой циновку и полотенца, они дребезжащим, вихляющим трамваем подались на уютные, малолюдные старицы. Купались, загорали, дурачились. Уже перед обедом Женя вышла на берег, он продолжал отмеривать саженками, нырять, делать в воде стойку, кувыркаться. Потом вышел и он. Увидел Женю в кустах, на циновке. И будто помимо желания побрел к ней. Он останавливался, топтался, ибо удерживал себя: на что решился, одумайся, пока не поздно! Но было уже поздно: как ни тормози шаг, как ни уговаривай себя, ноги вели вперед. Горло ссохлось, в глазах плыло. И Женя, лежавшая на циновке, поплыла ему навстречу, ближе и ближе. Она подняла голову и уронила, не изменив позы… Потом Женя и плакала и смеялась. То в испуге оглядывалась, то подставляла губы: «Укуси меня», – но Игорь не мог причинить ей эту боль: нежность и благодарность охватывали его, он целовал припухшие податливые губы. То тоскливо шептала: «Глупые мы, глупые, что натворили?» То озорно: «Смою с себя грех!» – и с разбегу бросалась в воду, шлепала руками и ногами, поднимая радужные брызги. А он смотрел с берега на нее и думал, как же быть теперь с Ирой… И это было мучительнее всего: таить себя от Иры. Она возвратилась в Краснодар загорелая, пополневшая: «Парного молочка попила!» А он не осмеливался поднять на нее глаза. Старался поменьше бывать дома, предлоги находились: междугородный футбольный матч, мальчишник у школьного дружка, еще что-нибудь. Или читал допоздна, в кровать ложился, когда Ира уже спала. Она тотчас приметила отчуждение и сказала: «Ты охладел ко мне». Он ответил почти искренне: «Ну что ты?» Искренне, потому что действительно относился к ней по-прежнему.
Вот так получалось: и ту любил и эту. Хотя и на Женю стыдился поднять глаза. А что бесчестного, если она люба ему? Он и ее после случившегося на старице избегал, и она поняла его состояние, не осудила, только сказала: «Теперь мы повязаны одной веревочкой». – «Повязаны, – подумал он. – Я люблю тебя». Иру тоже любит. Как же так? Хотелось побыстрее уехать на заставу. Может быть, там, вдали от Жени, разберется в своих чувствах, все образуется? Как будто образовалось, как будто пошло по старому, и с Ирой постепенно наладилось. Но Женя как бы постоянно и незримо присутствовала и здесь, на Волыни. И вот приехала. Год не писала ни ему, ни Ире, написала лишь, когда надумала погостить. Он обрадовался этому и испугался: едет к нему, не забыла. Да и он не забыл, хоть старался. Любовь к Ире осталась, но была и любовь к Жене. Широкое, видите ли, сердце, обе помещаются. Султан, видите ли, нашелся, гарем заводит. Он иронизировал и понимал: самоирония эта вымученная, о другом нужно бы думать. Поначалу он стремился не показать виду, что приезд Жени разволновал его, но уличил сам себя: не играй в прятки, Женя приехала к тебе. И он заметался загнанно между Ирой и Женей: какой найти выход, как быть с Ирой, ты же ее обманываешь. В сущности, ты и Женю обманываешь, ничего не обещая ей. Согрешил с девчонкой, тебе было хорошо, и баста, о дальнейшей ее судьбе не желаешь подумать. Ты эгоист, сукин кот! С ходу влюбился в Иру, с ходу – в Женю, подвернется третья – втюришься и в третью? Иногда он раздражался на Женю: зачем она не была с ним построже, он бы не сорвался, не покатил под уклон. Иногда раздражение вскипало и против Иры: почему безответная, незащищенная, не борется за свою любовь, – коли любишь, не уступай, а она только убито молчит, о чем-то догадываясь, да уголки рта скорбно изогнулись. А чаще Игорь негодовал на себя: сам во всем виноват. Сломает себе жизнь, да и этим женщинам сломает. Держался бы в узде, была б прочная семья. Как у Вити Белянкина. Здоровая советская семья, по определению Белянкина. Не покидало сознание: все безнадежно перепуталось. И это когда немцы усиливают провокации на границе, стягиваются в Забужье, роют артиллерийские позиции, разворачивают орудия в нашу сторону. Тут бы целиком отдаться службе, а лейтенант Скворцов отдается переживаниям.
Было тихо, мирно, безоблачно – и конец. В один день, в один час. А может, еще и не конец, может, удастся как-то собрать рассыпанное, склеить разбитое? Так продолжалось несколько дней. Измаявшись, Игорь набрался духу поговорить с женщинами. О чем? «Выяснить отношения…» Однако его опередила Женя, сказав: «Мой отпуск кончается, а я никуда не уеду. Пусть я гадкая, мерзкая по отношению к родной сестре. Тут я главная виновница, эгоистка… Но и она виновата: с пеленок баловала меня, младшую, больше, чем мама, все мне прощалось». И жена опередила, сказала: «Жека мне открылась… Мне больно, но я тебя люблю, как и раньше… Что же? Втроем будем?» О боже, как втроем? Разволновавшись, он закричал: «Ирина, ты порешь чешую!» – вместо чушь. Женщины были несчастны, правда, Женя была настроена порешительнее, хотя нос и глаза у нее опухли от слез, а у Иры глаза блестели сухо, болезненно.
«Влип ты в историю», – сказал себе Скворцов, в навалилась тоска, слепая и желтая, как малярия. Если бы Женя уехала!.. Но ведь и не хотелось настаивать, что-то удерживало: вдруг разберутся они сами, женщины? Что делать, чтобы не были они несчастны, Ира и Женя? А он пусть хлебнет полной чашей за то, что натворил. Тоску можно было лечить одним – работой. Трудись, лейтенант Скворцов, ломи, чтоб жилы рвало. Авось твоя история и рассосется. Взлетит в воздух все, что сплелось в узлы, взлетит – в семье, с майором Лубченковым, в львовском парке, с немцами за Бугом. Пожалуй, последнее время он и живет в ожидании этих взрывов…
Скворцов поворочался-поворочался на диване и в самом деле задремал. И увидел сон. Краснодарский двор с развешанным на веревках бельем, с летними печурками. Игорь и Вартан Багдасаров, закадычный дружок, гоняют тряпичный мяч, рискуя свалить бельевую подпорку или печурку. Гоняют, гоняют и, заспорившись, в драку. Дружок с ревом улепетывает, из комнаты вылетает разъяренная Вартанова мама: «Зачем моему сыну кулак поставил на спину? Я тебе камень поставлю на голову!» Игорь независимо роняет: «Он первый полез…» Женщина ругается по-русски, по-армянски, грозится, плюет и уходит. Появляется Вартан, и дружки продолжают играть в футбол тряпичным мячиком – в линялых трусах, загорелые до угольности, со сбитыми коленками… Забытье было коротким. Скворцов пробудился, с мимолетной улыбкой подумал: приснится же, в детстве он точно был драчлив, как петух. Бивал и бит был в мальчишечьих потасовках много крат.. Было детство. Был мальчишка. Самыми бурными страстями были футбольные… В дежурке – говор, в коридоре – шаркающие, усталые шаги. Дверь отворилась, вошедший политрук сказал:
– Стой, кто идет?
Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов поздоровался с ним, спросил:
– Что немцы?
– Да все то же, товарищ лейтенант.
–Не дремлете?
– Шутите, товарищ лейтенант?
– Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! – Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.
Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч – заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, вполнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка – самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается. Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил надолго. Сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах – наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются. Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла белая ракета, повисла и растеклась кляксой.
– Товарищ лейтенант, что это, сигнал?
– Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.
С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостью, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше…
На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев – привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому – но на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище – но на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе? Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами – босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:
– Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнате, да?
– Погоди, не горячись, – успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну, почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»
Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:
– Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…
Брегвадзе не мог сразу замолчать – не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал. Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной – лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка. Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе. Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено. «Ну что ж?» Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница – для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой. Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю, никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!
За происшедшее во Львове моя совесть ответчица. И моя это тайна: на заставе пока никто не знает. И моей семейной истории пограничники заставы вроде бы не знают. Кроме Белянкина. А вот в отряде и округе уже известно. Разумеется, после визита майора Лубченкова. А может, и Брегвадзе с Варановым догадываются, жена Белянкина догадывается? Не без того, наверно. Ира могла с ней поделиться… И с Лубченковым могла поделиться? Он выпытал у нее? Или у Жени выпытал? Не допускаю мысли, что Белянкин настучал на меня. Скворцов сопел громче, чем надо, и рассматривал спинку: на обтертой, истрескавшейся клеенке застарелое чернильное пятно, по форме: – человеческое сердце. Сколько помнит себя Скворцов на заставе, пятно это всегда было. В виде сердца. На диванной спинке взамен чернильного сердца возникли, как отпечатанные, Женины черты; на шее коралловые бусы, белое платье, белые туфельки притопывают. Это видение являлось Скворцому бесконечно, хотя, бывало, он полчаса либо четверть часа назад видел живую, всамделишную Женю в халате либо в фартучке, в тапочках-шлепанцах либо босиком. Видение проступало обычно столь четко, осязаемо, что верилось: протяни руку – и ощутишь теплую плоть. Но Скворцов не протягивал руки. Просто смотрел с затрудненным дыханием. Тогда, на вокзальчике Владимира-Волынского, увидев ее, он так же невольно затаил дыхание: что-то поразило в ней, он долго не мог разобраться, что же именно, и лишь позже понял: поразил доверчивый, незащищенный и одновременно по-женски вызывающий, дразнящий, напоминающий о том, что было, взгляд. С Женей он прежде, до того, что у них случилось, встречался бегло. Вышло так, что лишь за день до его женитьбы Женя вернулась в Краснодар: ездила в Ростов на соревнование по волейболу.
– Малышка у меня перворазрядница, – гордилась Ира. – За сборную города выступает!
А женитьбу Скворцов провернул в неделю. Познакомился с Ирой у своей тетки случайно, проводил до дому, сводил в кино, на танцы – и второпях влюбился. Объясняясь, предложил: «Выходи за меня замуж». Ира была смущена: «Так скоропостижно?» – «А что же? Я военный, у нас решения принимаются быстро». – «Дай подумать…» Ни на свадьбе, ни после, до отпуска, Скворцов как-то не вспоминал о свояченице: было не до того. Ополоумевший от счастья, замороченный загсом, покупками, свадебным вечером, предстоящим отъездом на Украину, Скворцов знал одно: они муж и жена. Он был в сладком угаре, он говорил и делал то, что месяц спустя припоминалось с неловкостью: целовал отца, мать поднимал к потолку, восклицая, как любит Иру и своих родителей, как он счастлив, целовался с матерью невесты, с отцом обнимался: «Я такой счастливый, спасибо вам за дочь!» Тесть – полугрек, полуказак, кучерявый и горбоносый – хлопал его по плечу: «Для хорошего человека не жалко. Владей! Но не обижай нашу Ирочку Петриди…» А в первую ночь, тогда они не сомкнули глаз, Ира рассказала Скворцову, как отец издевался над дочерями, над мамой, не мог простить ей чего-то в молодости. Скряга, он свою зарплату клал на сберкнижку, маме рубля не давал, но требовал, чтобы лучшие куски за столом отдавались ему. То бранил домашних на чем свет стоит, то днями не разговаривал. Подвыпив, дрался нещадно, однажды Женьке поранил голову, а маму чуть не задушил, еле спаслась, выпрыгнула в окно. Ну а на свадьбе тесть восседал чинно, благородно…
Женя надумала погостить у них на заставе с начала июня. И прибыла точно первого числа! Она спрыгнула с подножки вагона, расцеловалась с Ирой, сунула ладошку лодочкой Скворцову. Он придержал сильную и влажную ладонь, подумал: «Как мне смотреть ей в глаза? Как Ире смотреть? И ради чего она приехала? Напомнить о том, что произошло в отпуске? Сказать ему что-нибудь? От него услышать?» И затем подумал: «Она младше жены на два года, и столько же прошло после нашей свадьбы. Значит, такой была Ира два года назад», – подхватил чемоданчик и сумку, и все заторопились к дряхлому, скособоченному автобусу: довезет до Устилуга, оттуда на бричке, придет с заставы. В тряском автобусике, в еще более тряской бричке Скворцов касался то плеча, то локтя Жени, то коленки, перехватывал ее взгляд, слушал, как она болтает с Ирой, покусывал былинку, вставлял в разговор малозначительные слова и вдруг почувствовал: ради него, за ним приехала Женя. Он попробовал отогнать и радостную и пугающую мысль и отогнал, но она опять появилась, когда на заставе, перед командирским флигелем, он подал Жене руку, помогая соскочить с брички. О, знать бы, где упасть, соломки б подстелил! Впрочем, не так: знать бы, как запросто может сломаться привычное, устойчивое счастье и на его месте возникнуть что-то новое, не определишь сразу – счастье ли это либо что иное. Опять не так: мы сами, не задумываясь, ломаем то, что было нам дорого, что создавали навечно, ломаем. А что будет выстроено взамен? Женя болтала с Ирой, стряпала на кухне, обедала со Скворцовыми на терраске, показывала ему язык, если он слишком пристально взглядывал на нее, носилась по флигелю и двору, дурачилась с пацанами Белянкиных, играла с пограничниками в волейбол.
Ах эти волейболы! В Краснодаре, во дворе студенческого общежития, напротив дома Петриди, по вечерам на спортплощадке играли в волейбол, в баскетбол, в пинг-понг, и Женя потащила Скворцова туда, и он пошел, потому что остался один, без Иры. Жена уехала в станицу, к подруге, вместе в пединституте учились, теперь она учительствует. Как не по душе был Скворцову этот отъезд! Не в том суть, что его оставили, как вещь, даже не спросили: может, и ты поедешь со мной? Просто сказали: не скучай, Жека тебя развлечет, я скоро вернусь. А он скучал, и отчего-то беспокоился, и боялся остаться один. То, что жена так легко отозвалась на просьбу подружки, не пригласила и его с собой, кольнуло. И встревожило. Да, не надо было ему оставаться в одиночестве… А еще оттого пошел на спортплощадку, что Женя позвала. Что-то у него с ней происходило в этот приезд – после годичной разлуки. Когда оно началось, не заметил. А ведь за минувший год они строчкой не обменялись, Женя писала Ире, ему предназначались лишь приветы…
Они с Ирой приехали в отпуск с границы и в мирном городке Краснодаре отдыхали как отдыхалось: ходили по родным, в кино, на концерты, на Кубань купаться вдвоем, а то и с Женей. Истек год после свадьбы, и Скворцов с удивлением отмечал про себя: смотри-ка, год! Ничего вроде бы внешне не изменилось, и сами они прежние. А может, изменились? Женя-то определенно изменилась. Будто молоденькая, еще больше помолодела. Люди обычно стареют с годами. Во всяком случае, Скворцов ощущал, что прожитый год сделал его старше. А Женю, выходит, сделал еще моложе! И вместе с тем она стала, конечно, более взрослой, более уверенной, и то, как глядела на него, волновало, тревожило и радовало…
В тот вечер Игорь отирался у столба, у сетки, глазел отчасти на игру, в основном на Женю. Она показывала ему, язык, затем потащила за рукав на свою площадку: «Нечего баклуши бить, вытягивай, Игорек, команду!» Он вытягивал, как умел, переходил по площадке за ней, она набрасывала ему мяч над сеткой, кричала: «Гаси!» Когда разыгрывался решающий мяч, оба они бросились за ним, столкнулись, и, чтобы Женя не упала, Скворцов подхватил ее за плечи, на миг ощутив, как вздрогнуло и покорно расслабилось ее тело. Пораженный, обрадованный, испуганный, не веря еще до конца, он отпустил ее и тут понял: у них произойдет все.
Еще накануне Женя приглашала его поехать на Старую Кубань. И с утра, прихватив с собой циновку и полотенца, они дребезжащим, вихляющим трамваем подались на уютные, малолюдные старицы. Купались, загорали, дурачились. Уже перед обедом Женя вышла на берег, он продолжал отмеривать саженками, нырять, делать в воде стойку, кувыркаться. Потом вышел и он. Увидел Женю в кустах, на циновке. И будто помимо желания побрел к ней. Он останавливался, топтался, ибо удерживал себя: на что решился, одумайся, пока не поздно! Но было уже поздно: как ни тормози шаг, как ни уговаривай себя, ноги вели вперед. Горло ссохлось, в глазах плыло. И Женя, лежавшая на циновке, поплыла ему навстречу, ближе и ближе. Она подняла голову и уронила, не изменив позы… Потом Женя и плакала и смеялась. То в испуге оглядывалась, то подставляла губы: «Укуси меня», – но Игорь не мог причинить ей эту боль: нежность и благодарность охватывали его, он целовал припухшие податливые губы. То тоскливо шептала: «Глупые мы, глупые, что натворили?» То озорно: «Смою с себя грех!» – и с разбегу бросалась в воду, шлепала руками и ногами, поднимая радужные брызги. А он смотрел с берега на нее и думал, как же быть теперь с Ирой… И это было мучительнее всего: таить себя от Иры. Она возвратилась в Краснодар загорелая, пополневшая: «Парного молочка попила!» А он не осмеливался поднять на нее глаза. Старался поменьше бывать дома, предлоги находились: междугородный футбольный матч, мальчишник у школьного дружка, еще что-нибудь. Или читал допоздна, в кровать ложился, когда Ира уже спала. Она тотчас приметила отчуждение и сказала: «Ты охладел ко мне». Он ответил почти искренне: «Ну что ты?» Искренне, потому что действительно относился к ней по-прежнему.
Вот так получалось: и ту любил и эту. Хотя и на Женю стыдился поднять глаза. А что бесчестного, если она люба ему? Он и ее после случившегося на старице избегал, и она поняла его состояние, не осудила, только сказала: «Теперь мы повязаны одной веревочкой». – «Повязаны, – подумал он. – Я люблю тебя». Иру тоже любит. Как же так? Хотелось побыстрее уехать на заставу. Может быть, там, вдали от Жени, разберется в своих чувствах, все образуется? Как будто образовалось, как будто пошло по старому, и с Ирой постепенно наладилось. Но Женя как бы постоянно и незримо присутствовала и здесь, на Волыни. И вот приехала. Год не писала ни ему, ни Ире, написала лишь, когда надумала погостить. Он обрадовался этому и испугался: едет к нему, не забыла. Да и он не забыл, хоть старался. Любовь к Ире осталась, но была и любовь к Жене. Широкое, видите ли, сердце, обе помещаются. Султан, видите ли, нашелся, гарем заводит. Он иронизировал и понимал: самоирония эта вымученная, о другом нужно бы думать. Поначалу он стремился не показать виду, что приезд Жени разволновал его, но уличил сам себя: не играй в прятки, Женя приехала к тебе. И он заметался загнанно между Ирой и Женей: какой найти выход, как быть с Ирой, ты же ее обманываешь. В сущности, ты и Женю обманываешь, ничего не обещая ей. Согрешил с девчонкой, тебе было хорошо, и баста, о дальнейшей ее судьбе не желаешь подумать. Ты эгоист, сукин кот! С ходу влюбился в Иру, с ходу – в Женю, подвернется третья – втюришься и в третью? Иногда он раздражался на Женю: зачем она не была с ним построже, он бы не сорвался, не покатил под уклон. Иногда раздражение вскипало и против Иры: почему безответная, незащищенная, не борется за свою любовь, – коли любишь, не уступай, а она только убито молчит, о чем-то догадываясь, да уголки рта скорбно изогнулись. А чаще Игорь негодовал на себя: сам во всем виноват. Сломает себе жизнь, да и этим женщинам сломает. Держался бы в узде, была б прочная семья. Как у Вити Белянкина. Здоровая советская семья, по определению Белянкина. Не покидало сознание: все безнадежно перепуталось. И это когда немцы усиливают провокации на границе, стягиваются в Забужье, роют артиллерийские позиции, разворачивают орудия в нашу сторону. Тут бы целиком отдаться службе, а лейтенант Скворцов отдается переживаниям.
Было тихо, мирно, безоблачно – и конец. В один день, в один час. А может, еще и не конец, может, удастся как-то собрать рассыпанное, склеить разбитое? Так продолжалось несколько дней. Измаявшись, Игорь набрался духу поговорить с женщинами. О чем? «Выяснить отношения…» Однако его опередила Женя, сказав: «Мой отпуск кончается, а я никуда не уеду. Пусть я гадкая, мерзкая по отношению к родной сестре. Тут я главная виновница, эгоистка… Но и она виновата: с пеленок баловала меня, младшую, больше, чем мама, все мне прощалось». И жена опередила, сказала: «Жека мне открылась… Мне больно, но я тебя люблю, как и раньше… Что же? Втроем будем?» О боже, как втроем? Разволновавшись, он закричал: «Ирина, ты порешь чешую!» – вместо чушь. Женщины были несчастны, правда, Женя была настроена порешительнее, хотя нос и глаза у нее опухли от слез, а у Иры глаза блестели сухо, болезненно.
«Влип ты в историю», – сказал себе Скворцов, в навалилась тоска, слепая и желтая, как малярия. Если бы Женя уехала!.. Но ведь и не хотелось настаивать, что-то удерживало: вдруг разберутся они сами, женщины? Что делать, чтобы не были они несчастны, Ира и Женя? А он пусть хлебнет полной чашей за то, что натворил. Тоску можно было лечить одним – работой. Трудись, лейтенант Скворцов, ломи, чтоб жилы рвало. Авось твоя история и рассосется. Взлетит в воздух все, что сплелось в узлы, взлетит – в семье, с майором Лубченковым, в львовском парке, с немцами за Бугом. Пожалуй, последнее время он и живет в ожидании этих взрывов…
Скворцов поворочался-поворочался на диване и в самом деле задремал. И увидел сон. Краснодарский двор с развешанным на веревках бельем, с летними печурками. Игорь и Вартан Багдасаров, закадычный дружок, гоняют тряпичный мяч, рискуя свалить бельевую подпорку или печурку. Гоняют, гоняют и, заспорившись, в драку. Дружок с ревом улепетывает, из комнаты вылетает разъяренная Вартанова мама: «Зачем моему сыну кулак поставил на спину? Я тебе камень поставлю на голову!» Игорь независимо роняет: «Он первый полез…» Женщина ругается по-русски, по-армянски, грозится, плюет и уходит. Появляется Вартан, и дружки продолжают играть в футбол тряпичным мячиком – в линялых трусах, загорелые до угольности, со сбитыми коленками… Забытье было коротким. Скворцов пробудился, с мимолетной улыбкой подумал: приснится же, в детстве он точно был драчлив, как петух. Бивал и бит был в мальчишечьих потасовках много крат.. Было детство. Был мальчишка. Самыми бурными страстями были футбольные… В дежурке – говор, в коридоре – шаркающие, усталые шаги. Дверь отворилась, вошедший политрук сказал: