Гости шумно выражают свое согласие и одобрение. Дядя Родя посрамлен. Отец торжествует. А Шурке плакать хочется.
   Вот он каков, Питер, на самом деле! Никаких в нем пряников нет, и ружей нет, одни тухлые щи и городовые, которые взашей гонят. Проболтался отец, правду сказал. И не богатый он вовсе, беднее пастуха Сморчка. И тросточка с костяной собачьей головкой не отцова, и серебряные часы, видать, чужие, и котелок, и бутыльчатые лакированные сапоги - все, все чужое... Разоделся, чтобы похвастаться, а придут и скажут: "Снимай!" - и останется отец в старом, рваном пиджаке и засаленном картузе, что надевал сегодня утром на рыбную ловлю. Может, и матроска на Шурке чужая, отдавать придется? И пусть, и пусть... Шурке ничего не жалко, он в латаной рубашке проходит, только зачем обманывать, дразнить понапрасну! "Ружья не привез, - горько подсчитывает он в уме обиды. - Быкова обещал на суд поволочь - струсил... Про Питер, про богатства хвастался да спьяну и проговорился..."
   Слезы застилают ему глаза. Как верил Шурка в отца! А он, оказывается, как мамка, как все в деревне мужики и бабы, говорит не то, что думает, делает не то, что хочет. Вон дядю Родю переспорили, а он знай свое твердит. Уж он хвастаться не станет, всегда правду говорит. И городовому наперед взашей наподдаст, и нагайкой его пороть не посмеют. Вот он какой человек. И вовсе его не прогоняли с завода, он сам ушел, захотел - и ушел.
   Как ни велико горе Шурки, приятно ему слышать возле себя насмешливый, твердый голос дяди Роди:
   - Животом живешь... Ничего в Питере не видишь и, мы скажем, не понимаешь... Не политики в твой карман лапу запускают, а богатеи. А ты под их балалайку пляшешь.
   - Эх, Родион... чудак человек! - кричит отец. - Вот и люблю тебя за то!
   Должно быть, целоваться полезет. Ну, так и есть, обнимает дядю Родю.
   Шурка отворачивается. Глаза бы не глядели, до чего обидно! Но против воли видится ему Питер и отец, весь в рванье, глиной обляпан, усталый, сгорбившийся. Он хочет сесть на конку, а кучер не останавливается, хлещет кнутом по лошадям, те бегут, бегут, поглядывая на вывески, чтобы не сбиться с пути. Отец бредет дальше, спотыкаясь от усталости. А Питеру конца нет, и все толкают отца, гонят прочь с дороги, боясь, как бы он не испачкал чьей-нибудь нарядной одежды. В кармане у отца всего-навсего грош медный с прозеленью, как Шуркин пятак, а надо еще платить за тухлые, несоленые щи и пригорелую, немасленую гречневую кашу... Почему-то Шурке вспоминается худой, голодный парень, которого вели по шоссейке и которого он считал разбойником.
   - А ты, тятя, ел бы... пеклеванник... с изюмом, - громко говорит Шурка, вытирая мокрые щеки. - И сдачи дал бы... что взашей гонят!
   Дядя Родя хохочет и треплет Шурку по стриженой белобрысой голове.
   - Слышал? - обращается он к отцу. - Александр правду-матку режет!
   И все за столом смеются. Даже бабушка Матрена, склонив трясучую голову, клохчет над своей тарелкой.
   - Он у меня политик известный, - одобрительно отвечает отец и подает Шурке промасленный, обсыпанный толченым сахаром сдобник с блюда, только что водворенного матерью на стол, на смену жаркому.
   Появляется знаменитый сладкий суп из сушеных яблок, груш и изюма давнишняя мечта Шурки. Но сейчас и суп этот кажется горьким. И черносливинки, попавшие на ложку, мало утешают. А тут еще дядя Родя начинает спрашивать, где Яшка, и мать, расстилая Шурке на колени полотенце, чтобы он сладким супом не облился, замечает порванные праздничные штаны, ругается, вот-вот затрещину даст. Приходится, на всякий случай, за спину дяди Роди прятаться. Мало радости - совсем на тихвинскую не похоже.
   Несколько утешается он, когда гости начинают петь за столом песню. Запевает, как всегда, мать, довольная, что спор кончился, все обошлось хорошо, не осрамились и угощение удалось.
   Что шумишь, качаясь,
   Тонкая рябина?..
   грустно и ласково спрашивает-выводит мать. И сама себе печально отвечает:
   С ветром речь веду я
   О своей невзгоде,
   Что одна расту я
   В этом огороде...
   Она поет и покачивается за столом, как тонкая рябина. Преобразилось ее лицо, разрумянилось, помолодело, голубые глаза посветлели, как у дяди Роди, когда он говорил про хороших людей с Обуховского завода.
   Смолкли разговоры. Гости перестали работать ложками и вилками.
   Песня лучше всякой еды. Она щемит сердце непонятным восторгом и волнением и сладко-сладко щиплет в горле. Отец, раздвинув локти по столу, сжал ладонями виски. Сестрица Аннушка и тетя Настя пригорюнились, держа на вилках недоеденные сдобники. Дядя Прохор мрачно уставился в недопитую рюмку. Мелко и часто кивает головой бабушка Матрена, словно одобряя каждое слово материной песни. Дядя Родя опять глядит в окно, чему-то улыбаясь, барабанит пальцами по подоконнику и вдруг, кашлянув, подхватывает песню:
   Там, за тыном, в поле,
   Над рекой широкой.
   На просторе, в воле,
   Дуб растет высокий...
   Встрепенулась мать, перевела дух, выпрямилась и повела еще громче, переливчатей. К ней присоединились несмело и ломко тетя Настя и сестрица Аннушка. Еще чаще закивала бабушка. И слабо и глухо, без слов, затянул отец низким, каким-то не своим, чужим и жалостливым голосом, не отнимая ладоней от висков.
   И вот уже нет избы, и гостей нет. Одна песня разливается на просторе. Тонкая рябинка, перегнувшись гибкими ветвями через старый плетень, качается перед Шуркой. Невнятно шумят-шепчут на ветру узкие, как язычки, листья. Крупные красные кисти ягод свисают до самой земли. Как руки, протянула рябинка ветви к реке - там на высоком берегу громоздится зеленой тучей в небе старый дуб. Толстый ствол его ушел узловатыми корнями под самое дно реки - не пошатнешь. Точно плечи богатыря, раздвинулись в стороны могучие сучья, и резные, крупные и жесткие листья чуть шевелятся... Хорошо жить под таким дубом! Никакая буря не страшна.
   Как бы мне, рябине,
   К дубу перебраться,
   Я б тогда не стала
   Гнуться и качаться.
   Тонкими ветвями
   Я б к нему прижалась
   И с его листами
   День и ночь шепталась...
   Трепещет каждым листочком, тянется рябинка к дубу, совсем переломилась. Ветер подсобляет ей, и Шурка подсобляет, забрался на самую макушку, обеими руками гнет, подталкивает - ну еще немножко, еще... Напрасно! Широка река, далеко до дуба, не дотянешься...
   Нет, нельзя рябине
   К дубу перебраться.
   Знать, ей, сиротине,
   Век одной качаться...
   Склонилась рябинка через плетень, печально шумят-шепчут язычки-листочки, жалуются. Горят на солнце пламенем спелые гроздья ягод. Шурка срывает одну, самую крупную, раскусывает. Во рту у него становится горько-сладко...
   Мать, глубоко вздыхая и утираясь платком, озаряет Шурку голубым светом своих добрых, грустно-ласковых глаз.
   Гости не вдруг принимаются за еду. Некоторое время все молчат, словно прислушиваются. И кажется, песня еще звенит в избе, замирая, плача. Нет, это липа за окном шумит, склонив ветви под тяжелой зеленью.
   - Вот, брат, какая песня... - в раздумье, трезво говорит отец, отрывая ладони от висков. Морщинки лежат на висках и не разглаживаются. Мы вот так... к счастью своему тянемся.
   - Похоже, - усмехается дядя Родя. - Близко, ан не достанешь!
   Шурке хорошо и немного грустно. Он вылавливает ложкой из сладкого супа черносливинки и, сам не зная для чего, прячет их в карман.
   - Подрались, что ли, с Яковом? - тихо спрашивает, наклоняясь, дядя Родя.
   - Подрались, - признается Шурка.
   - Кто кому наподдавал?
   - Яшка - мне, а я - ему.
   - Значит, обоим попало поровну? Мириться легче будет... Ну а с кладом как? Сыскался серебряный рубль?
   - Нет... - печально сознается Шурка и доверительно, со всеми подробностями, рассказывает, как неважно обернулось дело.
   - Говорил тебе: не там клад ищешь, - смеется дядя Родя. - На-ко... с Яковом, мы скажем, напополам.
   И кладет в Шуркину ладонь холодный тяжелый полтинник.
   От неожиданности Шурка роняет подарок. Полтинник падает на пол, звенит и катится под лавку.
   - Досыпай, питерщик, до целкового! - говорит дядя Родя, помогая Шурке отыскать под лавкой полтинник.
   - Балуешь! - ворчит отец, однако, порывшись в своем кожаном стареньком кошельке, тоже дает Шурке полтинник. - Поделишь... на обоих. Да смотри, сразу не изводи на баловство! Чтобы и на завтра хватило.
   - Тифинская-то дли-и-инная! - поет сестрица Аннушка.
   Как зачарованный смотрит Шурка на два всамделишных, зазвонистых полтинника, не знает, куда их спрятать, и не сразу соображает, какое богатство неожиданно свалилось на него и на Яшку. А сообразив и завязав полтинники в носовой платок, а платок для верности засунув под напуск матроски, стремглав мчится вон из избы.
   - Хоть бы спасибо сказал, бесстыдник! - кричит вдогонку мать. - В руке держи... потеряешь!
   - Спасибо, дяденька Родя! Тятенька, спасибо! - счастливо верещит из сеней Шурка, одной рукой отыскивая башмаки, а другой бережно поддерживая напуск матроски.
   Глава XXIV
   ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
   Когда Шурка очутился на улице, первой его мыслью было, что, пожалуй, отец не так уж беден, раз дал на гулянье полтинник. Потом Шурка подумал, что дядя Родя тоже ведь дал полтинник, и первый, а он вовсе не богатый, это Шурка знает точно. Нет, если бы не дядя Родя, отец и не раскошелился бы, отвалил бы на гулянье, как в прошлогодний праздник, какой-нибудь гривенник. Наверное, батя расщедрился, чтобы похвастаться перед гостями. Да и неловко ему было отставать от дяди Роди.
   Поубавилась Шуркина радость. Опять ему стало тоскливо, не по себе. Но полтинники приятно оттягивали напуск матроски. Где-то захлебывалась от веселья гармонь. И в каждой избе, мимо которой проходил Шурка, гремели песни.
   Ах, да что тут думать-горевать, когда братик не виснет на руках! Гуляй себе до самого позднего вечера, пока спать не захочется. Можно ли тосковать и о чем, когда ладонь прямо-таки обжигает через рубашку и носовой платок чудесное серебро, настоящее, когда ждут Шурку, как в сказке, горы пряников, орехов, леденцов, целые ведра клюквенного кваса все, что он пожелает...
   - Рубль... ру-ублик... руб-ли-и-ище! - запел в восторге на всю улицу Шурка и побежал вприскочку.
   Половина рубля принадлежала ему, другая половина - Яшке. То-то обрадуется Петух, старый дружище! Они, конечно, помирятся. Что значат осколки телеграфной чашечки в сравнении с настоящим счастьем! Будет у Яшки желанная губная гармошка со звонком, будет у Шурки заветный складной ножичек с костяной ручкой, все будет.
   Его так и распирало от желания показать кому-нибудь серебряные полтинники.
   Ноги сами привели к дому дяди Оси Тюкина. Здесь веселья было не меньше, чем в других избах. Жареной рыбой пахло даже на улице. Изба дяди Оси невелика и вросла в землю почти по самые оконца, заклеенные бумагой. Чьи-то локти продавили бумагу и смешно высовывались наружу. Были локти суконные, с заплатами, синего ластика с белым мелким горошком, были и голые бабьи локти, загорелые, потрескавшиеся, что твоя пятка.
   Шурка сунулся к одному оконцу, к другому. Локти мешали ему что-либо разглядеть сквозь бумажные клочья. Тогда он посвистел. Но и на свист никто не выбежал на старое, со сломанными ступеньками, пошатнувшееся крыльцо.
   Помрачнев, Шурка пошел было прочь, но под навесом возле избы увидел девочку. Она сидела на корточках, спиной к нему, в розовом ситцевом платьице, с золотыми косичками, в которые вплетены были и завязаны бантиками такие же розовые ленточки. Это местечко под навесом очень знакомо Шурке, особенно после того, как он застал здесь Катьку с Олегом Двухголовым. Тут из гнилых досок и чурбашков сделаны ладные скамеечки. Посредине опрокинутый вверх дном ящик изображал стол, а над ним подвешенная на обрывках веревки полочка, заставленная черепочками от битой чайной посуды, горшков и бутылок. Эта полочка стоила Шурке в свое время больших трудов. И теперь, посмотрев на нее, Шурка подумал, как здорово он ее смастерил, почище любого плотника, и как красиво расположены на ней стекляшки и черепочки. Пожалуй, зря он бросил осколки телеграфной чашечки, они здесь пришлись бы к месту.
   Наклонив золотую головку с бантиками, девочка, по-зверушечьи быстро снуя тонкими белыми лапками, перебирала черепочки, как сокровище.
   "Ого! У Катьки гостья... Куда же сама-то она подевалась? - размышлял Шурка, стоя у навеса и не отрывая глаз от розового платьица. - Да чья же это девочка такая нарядная?"
   Он кашлянул. Девочка обернулась, и знакомые зеленые глаза радостно осветили Шурку.
   - А я тебя не узнал! - сказал он, опускаясь на корточки возле Катьки и любуясь ею.
   - Почему? - спросила Катька и стала розовая, как платьице.
   - Потому... потому... - Шурка покраснел и не договорил.
   Катька засмеялась, живо и лукаво покосилась на него.
   - Я тебя тоже не узнала, - тоненько сказала она, оглядывая матроску.
   Теперь засмеялся довольный Шурка.
   Они сели на лавочку в своей домушке и немного поиграли черепочками. Шурке все время хотелось погладить Катьку по золотым, гладко причесанным волосам. Две косички с бантиками прямо-таки сводили его с ума.
   - На гулянье пойдем? - спросила Катька.
   - Ага. Я за тобой и зашел.
   - У меня пятачок. Тятя дал, - похвасталась Катька.
   Шурка вспомнил о рубле и потрогал напуск матроски.
   - Слушай, - сказал он, волнуясь. - Если бы у тебя было много-много денег... рубль... ну, полтинник. Что бы ты купила себе на гулянье?
   - Китайских орешков. Они ску-у-усные!
   - А еще?
   - Медовых пряников. Фунт.
   - А еще?
   Катька немного подумала.
   - Куколку... знаешь, сахарную... Ей можно играть, а потом съесть. Катька тихонько вздохнула. - Только пятачка на все не хватит.
   - Ну, я тебе все это куплю, - торжественно пообещал Шурка, любуясь золотой Катькиной головкой. - Хочешь, куплю?
   - Ой, какой богач выискался! - расхохоталась Катька.
   - А вот выискался! - настаивал Шурка. - Не веришь? Постой, у тебя в волосах, никак, соломинка...
   Он протянул руку и прикоснулся к желанным Катькиным волосам, к косичкам и бантикам.
   - Я тебе сейчас покажу фокус, - торопливо сказал он. - Закрой глаза.
   Катька послушно зажмурилась.
   Шурка намеревался достать полтинники, но почему-то сделал другое наклонился и поцеловал Катьку в губы.
   - Дурак!
   Катька толкнула его в грудь и соскочила со скамеечки.
   - Мы с тобой жених и невеста, - сконфуженно пробормотал Шурка. - А женихи и невесты всегда целуются. Я видел.
   - Дурак, дурак! Ничего ты не видел, - обиженно твердила Катька, а лицо ее горело и глаза сияли звездами. - Какой фокус придумал!..
   - Ко я не тот фокус хотел тебе показать, - оправдывался Шурка. - Я сейчас покажу тебе другой.
   - Не надо мне никаких фокусов! Я сама умею показывать фокусы.
   - Ну, покажи!
   - Не покажу.
   - Значит, не умеешь.
   - Умею, умею! Почище твоего.
   - Тогда покажи.
   - Не покажу...
   - Ага! Бахвалишься. А фокуса показывать не умеешь.
   - Я бахвалюсь?!
   Подвижное лицо Катьки потемнело от возмущения.
   - Закрой глаза, - приказала она сердито.
   Шурка поежился, отступил на шаг.
   - Да-а... ты меня ударишь... или плюнешь... Я знаю.
   - Боишься, боишься! - закричала Катька и принялась скакать на одной ноге вокруг Шурки.
   Это было среди ребят знаком высшего презрения, существующего на свете.
   Шурка показал Катьке язык.
   - Нет, не боюсь!
   В смутном волнении он мужественно зажмурился, как и подобало мужчине. И в тот же миг почувствовал, как по его губам скользнули и пропали и опять скользнули два-три раза Катькины губы.
   - Вот тебе... фо-о-кус! - воскликнула, смеясь, Катька и ударила его легонько по голове.
   Шурка раскрыл глаза. Катьки под навесом не было. Он догнал ее на шоссейке и пошел рядом. Ему очень хотелось взять ее за руку, но он не решался. Они долго молчали и не смотрели друг на друга. Потом, запинаясь, Шурка сказал:
   - Зажмурь глаза. Я покажу тебе... еще один фокус.
   Катька оглянулась по сторонам и отрицательно покачала косичками.
   - Нет, взаправдышно покажу фокус! - настаивал Шурка. - Ну, не надо жмуриться, отвернись.
   Катька отвернулась, и Шурка живо достал из-под напуска матроски носовой платок, развязал его и выложил на горячую ладонь два полтинника.
   - Смотри!
   Катька взглянула и ахнула.
   - Твои?!
   - Один мой, и один Яшкин. У меня еще есть двенадцать копеек и три грошика.
   Катька захлопала в ладошки и по-мальчишески свистнула. Шурка с шиком, как полагалось богачу, плюнул сквозь верхние зубы. Плевок вышел длинный, важнецкий. Катька тоже хотела плюнуть.
   - Тебе плевать нельзя, - остановил Шурка.
   - Почему?
   - Потому что ты... в розовом платьице.
   Катькина мордашка стала пунцовой. Быстро и лукаво стрельнули на Шурку зеленые мерцающие глаза. Катька тихо, счастливо рассмеялась, замурлыкала и тонкой лапкой пробежала по платью, оправила складочки на юбке.
   - Ты взаправду... купишь мне... сахарную куколку? - спросила Катька и потупилась.
   - Взаправду. И куколку. И медовых пряников. И китайских орешков... Пошли скорее!
   Шурка взял ее за руку, и они засеменили по дороге.
   Они не прочь бы лететь сломя голову - так хотелось поскорей отведать диковинных лакомств на гулянье. Но кругом было столько интересного, что ноги сами останавливались.
   У избы глухого Антипа стояла пара вороных, в бантах и лентах, запряженная в высокий железный тарантас. Каждая шерстинка горела и светилась - такие кони были чистые. Гривы и челки - в косичках, хвосты подвязаны. Ребята узнали старого мерина, с лысиной на лбу, принадлежавшего Антипу. А кобылку, поджарую, молодую, которая нетерпеливо грызла удила и пряла острыми ушами, не могли признать, до того она была хороша.
   Расфранченные девки под цветными зонтиками, парни в соломенных шляпах, клеенчатых, блестящих на солнце дождевиках и неизменных галошах, потные и веселые, усаживались, чтобы ехать на гулянье. Вот что значит праздник! Два шага не хотят пешком пройти. И правильно делают. Следовало бы и Шурке запрячь Лютика и прокатить свою невесту. Он так и сделает в другой раз. Только галош не будет надевать. И в башмаках ногам жарко, зря выдумал форсить, - Яшка-то ведь босиком гуляет, и Катька босиком. Хотя, положим, он теперь богач, и не пристало ему босым топать. Если бы Петух знал, что у него есть полтинник, он бы тоже достал спрятанные башмаки.
   Гости у кабатчика обедали в палисаде, под черемухой. Шурке с Катькой непременно надо было знать, чем угощает сегодня родню Косоуриха. Завидного ничего не было: хлебали окрошку с квасом, потом ели яичницу и жареную картошку без мяса. Косоуриха на что-то жаловалась гостям, плакала, сморкаясь в фартук, а кабатчик ругал ее. Ребята постояли, послушали и пошли дальше.
   Саша Пупа в новой кумачовой рубахе и стареньком бархатном жилете валялся в канаве. Он не то пел, не то сам себе рассказывал, как, вспахав пашенку, уходил гулять в зеленый сад, где завсегда ждала его красотка с распущенной косой и нарядная, как куколка. Ясное дело, не Марья Бубенец была этой куколкой, но кто же? Шурка с Катькой посовещались и решили, что дело было в Питере, когда Саша там жил, и, наверное, Марья Бубенец про красотку с распущенной косой не знает, а то бы выцарапала ей глаза, оторвала косу да и мужа до смерти ухватом отвозила.
   Навстречу, со станции, попался незнакомый мужик с острой бородкой, в пыльных сапогах, с пиджаком под мышкой, в черной косоворотке, заправленной в брюки. Подпоясан, он был широким матерчатым поясом с необыкновенными кожаными кармашками. В руке прохожий держал городской саквояж и кепку.
   Ребята уступили дорогу. Потом оглянулись. Уж больно интересны были кармашки на поясе. Шурка и Катька сроду такого пояса не видывали.
   - Там деньги, в кармашках, - убежденно сказал Шурка.
   - Копеечки в кошельках носят, - возразила Катька и добавила: - А кошельки прячут, чтобы воры не украли.
   - Какая ты непонятливая! Это кошельки и есть. Пришиты к поясу.
   - Зачем?
   - Да все затем же: чтобы не украли воры.
   Не смея спорить, Катька предложила:
   - Давай еще разик посмотрим хорошенько?
   Они догнали прохожего, забежали стороной ему навстречу и посмотрели.
   - Нет, это кармашки, а не кошельки, - сказала Катька. - Ты все выдумал.
   - Вот еще, выдумал! Говорю тебе - кошельки.
   - А как же они запираются?
   - На пуговки. Разве ты не заметила?
   Катька снова оглянулась назад и толкнула Шурку.
   - Гляди-ка, - шепнула она, - в проулок повернул, к Аладьиным!
   Шурка подскочил как ужаленный.
   Действительно, прохожий, одолев канаву, все так же, с пиджаком под мышкой и саквояжем и кепкой в руке, неторопливо шел к избе Никиты Аладьина, самого неинтересного мужика на селе, который даже не курил и не пил водки, на сходках молчал и только любил читать книжки. Прохожий уверенно обошел старый, засыпанный омяльем* колодец, точно знал его, и, подойдя к избе, остановился у окна. Может быть, он хотел попросить милостыню или воды напиться? Нет, он не постучал в окошко, просто постоял как бы в раздумье и пошел дальше. Куда же? За Аладьиной избой, у высохшего пруда, стоял всего-навсего последний в этом переулке заколоченный дом. Хозяин его жил в Питере. Кто там подаст?
   Шурка даже почесался от любопытства. Он вспомнил, как вот так же к последней в поле, старой и кособокой избушке бабки Ольги катила недавно тройка, и никто из ребят не хотел верить этому, а вышла правда - приехал Миша Император.
   Подойдя к заколоченному дому, прохожий поставил около крыльца саквояж, кинул на него пиджак, для чего-то нахлобучил на голову кепку и медленно обошел избу кругом. Затем он потрогал на окнах горбыли, крепко ли прибиты, целы ли за ними стекла в рамах, носком сапога ткнул трухлявое нижнее бревно, постоял, посмотрел на крапиву и лопухи, которые росли до самых наличников, вернулся к крыльцу и сел на ступени.
   - А я знаю, кто это! - таинственно прошептал Шурка, озаренный догадкой.
   - Кто? Кто? - пристала Катька.
   - Это... дядя Афанасий Горев. Он приехал из Питера.
   - Ври! - фыркнула Катька. - Опять выдумываешь. Из Питера на тройках приезжают, а он - пешком... И соломенной шляпы с черной ниточкой нет, и саквояж больно маленький.
   Если бы не рассказ отца за обедом, Шурка тоже не поверил бы. Но теперь он знал все в точности, и непонятно, пожалуй, было одно: почему отец смолчал про кошелечки на поясе? Ведь это самое важное. Шурка поделился своим удивлением с Катькой, но объяснения они придумать не могли.
   Так или иначе, гостинцев от ненастоящего питерщика они не дождались, а любопытство было удовлетворено, и ребята продолжали свое путешествие.
   Перед Быковой лавкой, на лужайке, топтался Сморчок, лохматый, без трубы и кнута. Босой, в серой от грязи и дождей домотканой рубахе и таких же будничных портках - одна штанина засучена, другая опущена, - он размахивал заячьей шапкой.
   - Уська-а! Ступай, подлец, в проулок! - кричал он необыкновенно громким голосом, уставясь в окна Быкова дома. - Слышишь?.. Не желаю в твоей тюрьме жить! Подавай обратно мою избу. Сволочь ты! Опоганил мою землю... Проваливай с одворины, кровопивец! Сей момент проваливай!
   Он подождал, раскачиваясь, но в доме Устина Павлыча точно все вымерло.
   - А-а! - взвыл Сморчок, швыряя под ноги шапку и яростно ее топча. Не хочешь? Присосалась, пи-яв-ка? Ладно. Я те петуха подпущу. Он те, травка-муравка, кукарекнет...
   На качелях, возле строящейся казенки, не обращая внимания на Сморчка, забавлялись Олег Двухголовый с Тихонями. Ну, тут можно не останавливаться. Смотреть нечего, а драться еще рано. И слава богу, все-таки двое против троих - не больно выгодное дело. Признаться, не будь Катьки, Шурка прошмыгнул бы стороной, подальше от греха, а то и вовсе повернул бы обратно: есть к церкви и другая дорога - отличнейшая, прямая тропинка полем. Но Катька шла рядом, доверчиво держась за его руку, и надо было быть достойным ее розового платьица и бантиков. По всему этому Шурка отважился пройти возле самых качелей.
   Он ни разу не оглянулся, хотя его так и подмывало узнать - не летит ли камень из-за угла или не догоняют ли их Двухголовый с Тихонями. Чтобы подавить постыдный страх, Шурка оживленно болтал Катьке всякую чепуху.
   Когда опасность миновала, Шурка перевел дух и победоносно оглянулся.
   - Знаешь, - сказал он, молодецки сплевывая, - мне смерть как хочется вернуться и угостить Двухголового! Для праздника.
   - Ох, где Двухголовый, где? - живо обернулась Катька. - Смотри, и Тихони с ним! - Она воинственно тряхнула косичками. - А я и не заметила, все про сахарную куколку думала... Давай, давай поздравим их с тифинской!
   Она принялась засучивать и без того короткие рукава платьица.
   - Да я и один с ними справлюсь. Не стоит тебе рук марать.