Страница:
- Ограбил али зарезал кого? - допытывался у понятых сбежавшийся народ. - Молодой, а на разбой пустился. Достукался, подлец, попался.
- Таких убить мало, - говорили мужики. - Таких не с понятыми водить, а камень на шею да в Волгу... али башкой об угол.
- Приказано по этапу в сохранности доставить, - отвечали понятые из Крутова, которые привели разбойника, и все совали сельским мужикам какую-то бумагу, а те не брали, отказывались.
- Еще свяжешься с ним... Ружей у нас нет, убежит - отвечай за него. Ведите сами. До Глебова близехонько. Там и сменят вас... А нам и некогда, изгороди собрались чинить.
- Не беритесь, мужики, не беритесь! - кричала сестрица Аннушка. Задушит дорогой, эвон глазищами так и порскает!
Шурка заглянул в лицо разбойнику. Глаза у того были не страшные, мутно-синие, тоскливые. Он часто мигал опухшими веками.
- Испить дайте... водицы! - прохрипел разбойник, облизывая сухие губы.
- А! Испить! - зашумели кругом. - Мало ты кровушки попил?
Разбойник повел на народ тусклыми глазами.
- Какой крови? Я и ножика-то сроду в руках не держал.
- Сказывай!.. Знаем вас, душегубов!
У разбойника побелели лишаи на лице. Он потупился.
- Без пашпорта я... - шепотом сказал он, переступая опорками. - В Питере был... На родину меня... к матке ведут.
Он поднял голову, встряхнул соловой гривой и заплакал.
- Дайте же напиться... Христа ради!
Мужики замолчали, насупились, торопливо зачерпнули воды в колодце и подали бадью. Разбойник схватил ее обеими руками (они у него, оказывается, вовсе и не были связаны), пошатнулся, не удержал деревянной, окованной железом бадьи, поставил ее на землю и, бросившись на колени, припал губами.
Он пил без передыху, долго, как лошадь, дрожа спиной и шевеля лопатками. А напившись, перекрестился.
И тогда бабка Ольга подала ему краюшку хлеба, а кто-то из мужиков, не глядя, сунул окурок цигарки. Разбойник курил, давился хлебом и опять пил воду, и живот у него раздуло.
Повели его в Глебово Саша Пупа и глухой Антип и даже палок с собой не захватили - такие смелые.
А на другой день Ваня Дух застал у себя на гумне старика побирушку. Тот, свернув голову наседке, запихивал ее вместе с цыплятами в мешок.
Ваня Дух чуть не убил нищего. Старик полз в крови по шоссейке и выл:
- Миленький, голубчик мой... не буду! Ой, поленом-то хоть не бей! Грешен... поучи, да не до смерти... Ведь курицу всего и взял-то... не корову, ку-ри-цу!
- Врешь! Наседку, сволочь, наседку с цыплятами! - нагонял и бил его каблуками сапог Ваня Дух. - Завтра лошадь со двора сведешь, чулан обчистишь...
- Обтеши ему ручищи-то топором! - визжала жена Вани Духа. - Цыплят не пожалел, бесстыжая рожа... Отверни ему башку, как наседке!
Еле уполз нищий: в крапиву и там отлеживался до вечера.
Было над чем подумать. Точно загадки шоссейка загадывала Шурке: ну-ка, отгадай! Почему мужики и бабы разбойника пожалели, а воришку-старика чуть не убил Ваня Дух за наседку? Отчего нищие бывают разные - настоящие и притворщики? Куда бредут странники и зачем? Что такое светопреставление? Нечаянно убил жену Павел Долгов или нарочно? Почему бог один, а матерей у него много? И разве они не могут уговорить бога, чтобы всем людям жилось хорошо, да и зачем богу нужно, чтобы люди жили плохо?
Повторялась старая история - Шуркиной матери было недосуг объяснить все толком. Иногда она вроде как и сама не знала, что ответить. Обиднее же всего было, когда она знала (определенно знала, это Шурка по глазам видел), да не хотела сказать, сердилась, гнала прочь.
- Много будешь знать - стариком станешь.
"Почему?" - вертелся на Шуркином языке новый вопрос. Но задавать его было бесполезно - в печи, как назло, убежало из кашника молоко, и мать, гремя ухватом, проклиная все на свете, призывала на помощь царицу небесную.
Может быть, поэтому Шурка любил, кроме шоссейки, еще усадьбу. Там жил Яшкин отец, дядя Родя, выше всех ростом и сильнее, прямо великан из сказки. Он охотно все объяснял, постоянно был весел, баловался с Яшкой и Шуркой и, главное, разговаривал с ними, как со взрослыми.
Глава XI
УСАДЬБА
Дядя Родя покорил Шурку своей силой раз и навсегда.
Это было в пасху, когда Шурка с полными карманами крашеных яиц, выигранных в селе у ребят, шел навестить Яшку. В березовой роще, умытой первым дождем, стоял гомон хлопотливых грачей. Черные шапки гнезд висели почти на каждом суку, а грачам все было мало. Они галдели над Шуркиной головой, таская в белых зобастых клювах ветки и целые палки. Бурлил разлившийся Гремец, и камни пели в мутной кипящей воде. Солнышко играло на мокрой рябой бересте. Трезвонили парни на колокольне. Тонко и задиристо, словно передразнивая кого, смеялись частые маленькие колокола, а большие, ударяя редко и громко, гудели важно, разливаясь радостно в воздухе. И в Шуркиной душе все звенело, смеялось и пело.
По рыжей Волге, затопившей луг, плыли последние льдины. На крутояре, перед усадьбой, толпились работники, пиликала гармошка, невнятно доносилась песня. Дядя Родя в синей праздничной рубахе возвышался над толпой, как гора. Яшка счастливо верещал, прыгая по ледяным, застрявшим на берегу глыбам.
Шурка побежал к Яшке. На крутояре внезапно смолкла гармонь, оборвалась песня. Толпа тревожно, как-то вся разом, повернулась к усадьбе.
- Убьет! - страшно закричал кто-то. - Держите... Убье-от!
Из ворот усадьбы прямо на толпу к Волге мчал серый, взбесившийся жеребец, запряженный в двуколку. Выронив вожжи, цеплялся за передок сам Платон Кузьмич, управляющий, без шапки, белее снега. Жеребец, задрав оскаленную, в пене морду, летел к крутояру, и земля брызгала водой и грязью из-под его копыт.
Толпа ахнула, расступилась перед жеребцом.
Шурка со страха споткнулся, упал. А вскочив и глянув на Волгу, увидел - жеребец пляшет на краю обрыва, поднявшись на дыбы, и дядя Родя висит на узде.
- Бельма ему закрывай... бельма! - кричали работники, подбегая к двуколке, помогая управляющему вывалиться из нее.
Жеребец сделал скачок, опять взвился, задирая еще выше голову, бешено мотая ею, стараясь сбросить дядю Родю. Но тот висел на узде, как прикованный. Синяя, задранная из-под ремня рубаха полоскалась, обнажая богатырскую голую спину.
Не выпуская узды, дядя Родя потянулся одной рукой, что-то сделал с мордой жеребца. Тот опустился на передние ноги и хотя еще рвался, хрипя, фыркая пеной, но на дыбы больше не вставал.
Когда Шурка подбежал к крутояру, жеребца вели четверо работников, держа издали за вожжи. Управляющий, грузный, строгий старик, которого Шурка очень боялся, сидел на земле и, спрятав пухлое, бритое лицо в запачканные глиной ладони, плакал, как малый ребенок. Дядя Родя, перепоясываясь, молча смотрел на Волгу.
Напуганный и восхищенный, Яшка держался за его штанину, выбившуюся из сапога.
Потом, в конюшне, угощая дядю Родю и Яшку раздавленными крашеными яйцами, Шурка допытывался:
- Страшно было?
- Страшновато, - признался дядя Родя, смахивая с русой мягкой своей бороды яичные скорлупки.
- А зачем бросился?
- Жалко. Разбиться мог насмерть.
- Платон Кузьмич?
- Нет, жеребец.
В конюшне хорошо пахло свежей настланной соломой. За тесовыми перегородками звучно хрупали сеном кони. Пыльный солнечный столбик тянулся от окошка к дощатому полу. И церковные колокола звенели, гудели, сотрясая стены, словно прославляя дядю Родю. И у Шурки опять звенела и пела душа, радуясь, что есть на свете такой смелый человек, такой силач, как Яшкин батька.
- Он взбесился, Ветерок? - спросил Яшка, уписывая Шуркино угощение и косясь на дальнее стойло, где топал и фыркал серый жеребец. - Да, тятя, взбесился?
- Взнуздали его, - просто объяснил отец. - А Ветерок этого не любит. Всякая скотина, Яков, бесится, когда ее, скажем, взнуздывают... Не хочешь ли попробовать, каково это?
И он, смеясь, потянулся за обротью, висевшей на стене.
Дядя Родя все объяснял, о чем его спрашивали. Как-то вечером пьяный Василий Апостол избил своих женатых сыновей. Жалея их, Шурка спросил дядю Родю:
- Все люди злые?
Тот, подумав, ответил:
- Не люди - жизнь злая, Александр.
- Почему?
- Живется народу плохо.
- А ты злой?
- Страсть! - рассмеялся дядя Родя и, урча, принялся тискать Шурку.
Нет, он был добрый, дядя Родя, никогда ни с кем не дрался и не ругался, не показывал свою силу, а все его побаивались в усадьбе. Даже сам управляющий никогда не кричал на него. И потому ли, что дядя Родя был очень высок ростом, он на всех глядел как-то сверху вниз, прямо в глаза, с усмешкой, точно говоря: "Эх вы, мелкота!"
Но, как ни странно, что-то роднило его с пастухом Сморчком. Он тоже иногда задумывался, только смотрел не на небо, а в землю, сидя на пороге конюшни и уперев в колени локти могучих рук. Но это не мешало ему очень скоро опять становиться веселым, разговаривать с Яшкой и Шуркой, дразнить их и возиться с ними. Он и с женой своей, маленькой веснушчатой молчаливой тетей Клавдией, баловался, как с годовалой дочкой, - носил ее на руках, щекотал бородой. Только Яшкина мамка этого не любила, сердито останавливала дядю Родю, и он ее слушался.
Усадьба занимала Шурку еще и потому, что все в ней было не такое, как в деревне. За железной высокой оградой, посреди сада, где росли яблони, вишни и диковинные цветы и куда ребятам бегать не разрешалось, стоял белый каменный двухэтажный дом с башенкой на крыше. Окна в доме были что двери на церковной паперти: кажется, распахни их - тройка въедет с тарантасом. И в таком дворце никто не жил, и никому не позволялось в него входить. Яшка и Шурка только издали любовались им. Лишь весной или летом приезжали на короткое время барчата - два мальчика и девочка - со своей матерью, бледной, тощей женщиной, которая боялась солнышка и пряталась от него под зонтиком. Но и тогда дом был мертвый. Окна не растворялись, двери не распахивались. Что делали приезжие во дворце - неизвестно. Шурка предполагал, что в доме спрятано много денег, целые сусеки* навалены, как в магазее ржи и овса. Наверное, тощая мамка барчат считала деньги и не могла сосчитать. И окон и дверей не отворяли, потому что боялись воров.
Барчатам, тоненьким и бледненьким мальчикам, Шурка не завидовал, он их немного жалел. Их не пускали одних гулять туда, куда они хотели, не разрешали бегать босиком, лазить по деревьям, купаться в Гремце и в Волге, есть щавель и опестыши. Они, бедняги, сидели во дворце с башенкой, как в остроге, и дальше березовой рощи, школы и соснового бора носа не совали, и то всегда под присмотром сердитой девки в чепце и фартуке, которая во всем их оговаривала. Правда, у барчат было настоящее ружьецо, стрелявшее взаправдашними пульками. Но скоро и у Шурки заведется ружье, еще получше. И уж они с Яшкой не промажут по грачам, как это часто случалось у барчат.
За садом, у самой ограды, под липами, располагался флигель управляющего, со светелкой и стеклянной галереей, потом, через дорогу, шли амбары, конюшня, кладовые, приземистый длинный дом, поделенный на множество комнат, где обитал Яшка Петух и жили работники, - все каменное, прочное, не чета деревенским избам и житницам. Есть где играть в коронушки, прятаться, скакать на одной ноге.
Очень завлекательна была усадьба. И непонятно, почему сельским мужикам она не нравилась - они прямо-таки ненавидели ее.
Однажды летом приезжал на тройке в усадьбу сам барин, в белой с красным околышем фуражке с кокардой, с золотыми дощечками на плечах, и мужики с ненавистью и презрением говорили про него, называя генералишкой, что он, видать, опять продулся-проигрался в картишки. Ни луг ли волжский продавать прикатил? И жалели, что не по башке стукнули хромого дьявола япошки. А потом пошли в усадьбу и шапки сняли еще за воротами и низко поклонились, когда барин, в белоснежном пиджаке со светлыми пуговицами, выглянул в окно. Мужики просили уступить луг. Барин только руками замахал, даже разговаривать не стал.
Мужики простояли долго, говорили шепотом, переминаясь с ноги на ногу, пока не вышел на каменное, со столбами, крыльцо Платон Кузьмич и не прогнал их. И тогда за воротами, надев шапки, мужики так костили генералишку и управлялу, что, попадись они, разорвали бы, кажется, на кусочки. А ведь не разорвали, пальцем не тронули, хотя те в тарантасе тройкой догнали мужиков у села, направляясь, должно быть, на станцию.
В каждом взрослом точно жили два человека и всегда промеж себя спорили - говорили и делали назло друг другу. Все проклинали работу, а без дела минуты дома не сидели, торчали в поле до ночи, возвращались усталые и сердитые, а с утра опять бежали в поле, точно на пожар. Василий Апостол сторожил усадьбу с молитвой, по покойникам всегда Псалтырь читал, в церкви всю обедню с колен не поднимался, а ругался хуже пьяного и бил сыновей по голове Евангелием, а ведь это грех. Дядя Ося Тюкин определенно знал, как надо хорошо жить, всех учил, но сам промышлял грибами да рыбой, и у него, как у Сморчка, не всегда было что варить на обед.
Пожалуй, один дядя Родя был настоящий, без обмана. Да еще, конечно, Шуркин батька. Уж он-то делал, что хотел, и говорил, что думал.
Глава XII
ИЗМЕНА КАТЬКИ РАСТРЕПЫ
После того дня, как Шурка домовничал с братиком, ненастье больше не возвращалось.
Рано вставало по утрам из-за Волги неугомонное солнышко, светило и грело до самого позднего вечера.
На глазах убывали лужи и грязь и прибывала трава. Сколько хочешь мни, топчи ее, а она знай поднимается. И вот уже осыпалась густым душистым снегом черемуха, и дядя Осип пронес с реки первого леща, золотистого и такого большого, что красноватый хвост его свисал из ведра. Зацвела дикая кашка, закачались, словно звеня на ветру, медные бубенцы куриной слепоты, раскрылись и глянули в небо бархатно-синие анютины глазки. Белый пух одуванчиков поплыл над гумнами. Липовые листочки развернулись в пятачок и больше, стали жесткими, горькими. Зато щавель выкинул сочные, кислые столбцы, появились пахучая, вкусная "богова травка" и сладкий дидель.
Отгремели-отжурчали ручьи, пересохли в бочаги и болотца. Вошла в песчаные берега и поголубела Волга. Запахло навозом в поле. Загудели по вечерам, теплым и тихим, майские жуки над березами, тонко, надоедливо заныли комары. Отхлопотали непоседливые грачи, отпели-отсвистели свои песенки скворцы, отщебетали, таская грязь из пруда, ласточки - все птицы уселись в гнездах на яйца. Вытянулась по плечи Шурке коленчатая рожь, выбросила усатый колос, хороши стали выходить дудочки из ее тонких влажных стеблей.
Все росло, цвело и жило так, как это бывает каждый год весной: знакомо и незнакомо. Каждый час был полон невероятных, радостных открытий. Шурке не хватало дня, чтобы успеть везде побывать и все посмотреть.
Иногда набегали на короткое время тучи, кругом темнело, змейками вились молнии, перекатывался по небу гром и начинал хлестать частый, крупный и теплый дождь. Не успевал Шурка как следует перепугаться, спрятаться с братиком в избу, как в рябых окошках светлело, можно было опять бежать на улицу, смотреть на радугу, которая перекидывалась через все небо цветной подковой, упираясь одним концом в Волгу, другим - в лес. Под стоком лилась через край старого, обомшелого ушата звонкая вода. Пенились по земле мутные ручейки, унося с собой щепочки, перышки, соломинки. Вздувались благодатные лужи, и весело было, задрав штаны, плясать в воде, подставляя голову последним каплям дождя и распевая во все горло:
Дождь, дождь, дождь,
Поливай нашу рожь,
Дядину пшеницу,
Тятькин ячмень
Поливай весь день,
Мамкин лен
Поливай ведром!
Еще горячей и ярче светило после ливня солнышко, еще выше поднимались хлеба, краше расцветали травы, а люди становились добрее, ласковее; они меньше ругались и меньше жаловались, говорили, что год, видать, идет урожайный, - слава тебе, полегче немножко будет народу жить.
Аграфена-купальница только собиралась зажигать свои багровые, клейкие звездочки, а ребятня уже давным-давно ныряла и плавала в бездонном Баруздином омуте на Волге, носилась саженками, лодочкой, на боку, на спине и еще невесть как - до судорог, пока не синели губы и не начинали выбивать частую дробь непослушные зубы.
Славное времечко настало - только живи и радуйся. Даже надоедливый братик не мог помешать Шурке наслаждаться всеми летними удовольствиями. Он приспособился таскать Ванятку на закорках и летал с этой живой ношей быстрее ветра.
И все-таки не чувствовал себя Шурка совершенно счастливым. Омрачала светлые денечки измена Катьки Растрепы. Тогда, во сне, они помирились, за Кощеевой смертью вместе ходили, повенчались, ели пеклеванник на своей свадьбе и потом хорошо зажили в Катькиной домушке. Но когда наутро, под свежим впечатлением сна, забыв ссору, Шурка, урвав свободную минутку, побежал к Тюкиным под навес, он застал там... Олега Двухголового.
Ненавистный враг его, в починенной, все еще почти новой и очень красивой рубашке, сидел на любимом Шуркином бревнышке, жевал пряник, а Катька, бессовестно глядя ему в рот, показывала черепочки и стеклышки. Она доставала их с полочки, сделанной Шуркой (подумать только!), и раскладывала на опрокинутом старом ящике, быстро, по-зверушечьи снуя маленькими белыми руками.
Катька и Олег так были заняты, так счастливы, что не замечали Шурки.
- Вот из этой, с цветочками, посуды мы будем с тобой пить чай... А на этой синенькой - обедать, - протяжно, весело болтала Катька, и прищуренные глаза ее светились зеленоватыми щелками. - Давай клади пряник на синенькую тарелочку.
Двухголовый послушно положил на черепок обкусанный пряник.
- Маловато на двоих, - сказал он, посапывая. - Да постой, у меня, кажись, еще есть.
И, развалясь хозяином на бревнышке, полез в карман. А Катька радостно засмеялась.
Шурке показалось, что сердце его разорвется. Надо бы уйти от навеса, и он хотел уйти, но не мог. Стоял, будто окаменев. А глаза все видели. И уши все слышали.
- Кушайте, гости дорогие! Угощать больше нечем.
- Много благодарны. Сыты по горло... Сама кушай.
Катька двумя пальчиками осторожно взяла с черепка коричневый огрызок пряника.
- Как мед, - сказала она, попробовав.
Круглое, масленое лицо Двухголового изобразило довольную улыбку.
- Я тебе завтра настоящий вяземский пряник принесу. Он еще слаще... Будем играть здесь каждый день.
- Ладно.
- А Петуха и Кишку не пустим. Да?
- Да. Они мне надое-ели.
Шурка через силу собрал кусочки разбитого сердца, оторвал ноги от земли и, как слепой, ощупью, натыкаясь на изгороди, побрел домой.
Отплатить! Отплатить!
Ни о чем другом он не мог думать. Его перестали интересовать лужи, тройки и липовые листочки. Кровь кипела в нем, клокотала, как вода в самоваре. Огонь пылал в груди. Шурка даже вспотел от напряжения. Он поклялся не есть и не пить, пока не отплатит Растрепе.
У него не было ружья, чтобы застрелить Катьку. По топор лежал в сенях за ушатом, тяжелый и острый. У Шурки не дрогнет рука, он раскроит Растрепе голову, как Павел Долгов своей жене.
Шурка попробовал представить, как он убьет Катьку... Ему стало не по себе. Горячее воображение повернуло ход событий в жалобную сторону.
Он увидел себя умирающим. Он не может пошевелить ни рукой ни ногой и лежит, вытянувшись, на лавке под образами. Василий Апостол гнусаво читает Псалтырь. Свечка, криво воткнутая в солонку, догорает в изголовье. Катька бьется-валяется у лавки, воет и причитает, как горбатая Аграфена.
"Не умирай!.. Я буду водиться только с тобой... Не умирай".
Поздно... Он вздыхает последний раз и шепчет:
"Живи... в домушке... с Олегом Двухголовым".
Сидя на крыльце, Шурка складывает руки на груди крестом. Слезы текут у него по щекам - не выдуманные, настоящие, горькие слезы. Костенеют ноги, мурашки ледяные ползут по телу, подбираются к сердцу. Оно бьется все реже и реже. Вот и совсем перестало биться. Он весь похолодел и не дышит. Умер...
Шурка вздрагивает, прыгает с крыльца, со страхом ощупывая себя: не умер ли он в самом деле?
Но воркует, ползая по траве, братик Ванятка. Мокрые горячие щеки приятно холодит ветерок. И очень хочется есть.
Шурка идет в избу. Нарушая клятву, с аппетитом съедает краюшку хлеба с солью...
Через неделю пришло некоторое утешение: Колька Сморчок донес, что Растрепа подралась с Двухголовым. Он разбил у ней в домушке все черепки, а она исцарапала в кровь Олега и прокусила ему ухо.
Была летом и другая неприятность у Шурки: на руках и ногах появились цыпки. Днем он их не замечал, а вечером цыпки сами давали о себе знать саднили, и так сильно, что Шурка плакал. Ворча, мать отмывала горячей водой с ног и рук засохшую грязь, мазала коровьим маслом трещинки, царапки и болячки. Шурка засыпал в слезах. Но приходило утро, здоровешенек просыпался он, все забывалось до вечера, особенно если мать разрешала часок-другой погулять без братика.
Так случилось и в воскресенье. Шурка выпросился гулять до обеда, встретился на улице с Колькой Сморчком, и тот поведал великую новость: отец его видел на Голубинке украсно* земляники и грибов-колосовиков принес вчера полную шапку. Тут, как на счастье, прибежал из усадьбы Яшка, и в одну минуту было решено отправиться на пустошь по ягоды и грибы.
Компания подобралась что надо. Кроме Шурки, Яшки и Кольки, пристали Аладьины ребята да напросилась Анка Солина, толстушка и трусиха. Узнав о сборах на Голубинку, Катька устроила дома такой рев, что и ее отпустили. Надо было прогнать Растрепу, но Шурка не хотел связываться. Всем своим видом он показывал ей, что она перестала для него существовать.
Живо запаслись все лубяными корзинками, набирушками - жестяными банками из-под ландрина, деревянными чашками, стаканами - и наперегонки, кувыркаясь в траве, кидаясь корзинками, полетели в поле.
Глава XIII
БЕЗДОННЫЙ ОМУТ
Круглая светлая банка все время катилась по траве рядом с Шуркиной корзинкой, не обгоняя ее и не отставая. Шурка делал вид, что не замечает банки. Тогда она стала путаться в его ногах, мешая бежать. Он ловким ударом босой пятки отшвырнул банку прочь. Некоторое время банка соображала, что ей делать. Потом ударилась в Шуркину спину и нахально протянула:
- Ой, я не наро-очно!
Не оглядываясь, Шурка отбежал к Анке Солиной. Семеня толстыми короткими ножками, Анка задыхалась. Шурка пожалел ее.
- Давай понесу набирушку? - великодушно предложил он.
Анка согласилась, передала деревянную крашеную чашку.
- А волков на Голубинке нет? - боязливо спросила она, переводя дух.
- Как не быть, здоровенные водятся. Прорва волков. Чай, помнишь, прошлый год утащили ягненка у Саши Пупы.
- Я боюсь, - прошептала Анка, поеживаясь и утирая ладошкой красное, в зернышках пота, личико. - Мне не убежать.
- Ну вот еще. Будем вместе землянику собирать, - успокоил Шурка, сказав это как можно громче, и даже покосился через плечо. - Я палку выломаю... и у меня спички есть.
- Так волк и испугается твоих спичек!
- Ого, как испугается! Мне пастух Сморчок говорил: "Чиркни спичкой в морду волку - он отскочит как ошпаренный".
Светлая назойливая банка опять привязалась к Шурке, бесясь, взлетела над его головой и пропела:
- Набери-ись земляни-ички вот сто-олько!
Шурка взял Анку за руку, посторонился. Торжествующая, мстительная корзинка его поднялась до самого неба.
- Попадись грибок вот такой! - крикнул Шурка.
- Таких грибов не бывает, - сказала Анка, рассмеявшись.
- Для тебя найду самый большой гриб, - пообещал Шурка, помогая Анке перескочить через канавку.
За гумнами ребятам преградил путь Гремец. В крутых берегах, заросших мелким ольшаником, ручей неслышно струился по камням, на открытых местах еле пробивался сквозь густую, острую, как ножи, осоку и вовсе пересыхал, чтобы нежданно разлиться бочагом темной стоячей воды.
- Давайте, братцы, искупаемся? - предложил Яшка Петух.
Не дожидаясь согласия, он помчался к Баруздиному омуту, снимая на бегу жилет и штаны. Смуглое голое тело его распласталось в воздухе ласточкой и полетело с обрыва вниз. Тотчас радуга полыхнула над омутом. Следом за Яшкой, к Шуркиному неудовольствию, нырнула в воду, как плотичка, Катька. Он подождал Анку и на ее глазах молодецки, камнем упал в омут. Поскакали лягушками Аладьины ребята. Боязливо по колени вошла в воду Анка, ее так и передернуло.
- Холодну-ущая!
- А ты окунись - сразу будет вода теплая, - посоветовал Шурка, заплывая на середину омута.
Анка так и сделала: присела в воду, повизжала и стала плавать понизу, ползая на мелком месте по песочку на руках и молотя ногами, - плавать поверху она еще не умела. На берегу остался один Колька Сморчок, выпутываясь из отцовских штанов. Он тоже не умел плавать и боялся воды хуже Анки.
Визг и плеск стояли над омутом немалые.
Вода была мутно-красная, тухлая, но ее было много, а это главное. Сверху она теплая, книзу холодней и холодней, слоями. И страшно и приятно, ныряя, уходить из тепла в студеную глубь, искать и не находить дна, таращиться под водой открытыми глазами и, задыхаясь, сделав последнее, отчаянное усилие, все-таки коснуться дна, схватить горсть вязкого ила, оттолкнуться и взлететь на поверхность, судорожно глотая воздух и горько-кислую воду. Потом, повернувшись на спину, вытянувшись дощечкой, отдыхать, чуть шевеля руками и ногами, поглядывая на соседей и поплевывая. Но вот кто-то, подкравшись под водой, хватает за ногу, надо спасаться и отплатить, принять участие в соперничестве: кто дальше нырнет - с камнем и без камня, с открытыми глазами и с закрытыми. Надо измерить глубину бочага, опускаясь колом на дно и хлопая над головой ладошками, выскочить на минуту на берег, поваляться в горячей траве и снова кинуться с обрыва в мутную воду.
- Таких убить мало, - говорили мужики. - Таких не с понятыми водить, а камень на шею да в Волгу... али башкой об угол.
- Приказано по этапу в сохранности доставить, - отвечали понятые из Крутова, которые привели разбойника, и все совали сельским мужикам какую-то бумагу, а те не брали, отказывались.
- Еще свяжешься с ним... Ружей у нас нет, убежит - отвечай за него. Ведите сами. До Глебова близехонько. Там и сменят вас... А нам и некогда, изгороди собрались чинить.
- Не беритесь, мужики, не беритесь! - кричала сестрица Аннушка. Задушит дорогой, эвон глазищами так и порскает!
Шурка заглянул в лицо разбойнику. Глаза у того были не страшные, мутно-синие, тоскливые. Он часто мигал опухшими веками.
- Испить дайте... водицы! - прохрипел разбойник, облизывая сухие губы.
- А! Испить! - зашумели кругом. - Мало ты кровушки попил?
Разбойник повел на народ тусклыми глазами.
- Какой крови? Я и ножика-то сроду в руках не держал.
- Сказывай!.. Знаем вас, душегубов!
У разбойника побелели лишаи на лице. Он потупился.
- Без пашпорта я... - шепотом сказал он, переступая опорками. - В Питере был... На родину меня... к матке ведут.
Он поднял голову, встряхнул соловой гривой и заплакал.
- Дайте же напиться... Христа ради!
Мужики замолчали, насупились, торопливо зачерпнули воды в колодце и подали бадью. Разбойник схватил ее обеими руками (они у него, оказывается, вовсе и не были связаны), пошатнулся, не удержал деревянной, окованной железом бадьи, поставил ее на землю и, бросившись на колени, припал губами.
Он пил без передыху, долго, как лошадь, дрожа спиной и шевеля лопатками. А напившись, перекрестился.
И тогда бабка Ольга подала ему краюшку хлеба, а кто-то из мужиков, не глядя, сунул окурок цигарки. Разбойник курил, давился хлебом и опять пил воду, и живот у него раздуло.
Повели его в Глебово Саша Пупа и глухой Антип и даже палок с собой не захватили - такие смелые.
А на другой день Ваня Дух застал у себя на гумне старика побирушку. Тот, свернув голову наседке, запихивал ее вместе с цыплятами в мешок.
Ваня Дух чуть не убил нищего. Старик полз в крови по шоссейке и выл:
- Миленький, голубчик мой... не буду! Ой, поленом-то хоть не бей! Грешен... поучи, да не до смерти... Ведь курицу всего и взял-то... не корову, ку-ри-цу!
- Врешь! Наседку, сволочь, наседку с цыплятами! - нагонял и бил его каблуками сапог Ваня Дух. - Завтра лошадь со двора сведешь, чулан обчистишь...
- Обтеши ему ручищи-то топором! - визжала жена Вани Духа. - Цыплят не пожалел, бесстыжая рожа... Отверни ему башку, как наседке!
Еле уполз нищий: в крапиву и там отлеживался до вечера.
Было над чем подумать. Точно загадки шоссейка загадывала Шурке: ну-ка, отгадай! Почему мужики и бабы разбойника пожалели, а воришку-старика чуть не убил Ваня Дух за наседку? Отчего нищие бывают разные - настоящие и притворщики? Куда бредут странники и зачем? Что такое светопреставление? Нечаянно убил жену Павел Долгов или нарочно? Почему бог один, а матерей у него много? И разве они не могут уговорить бога, чтобы всем людям жилось хорошо, да и зачем богу нужно, чтобы люди жили плохо?
Повторялась старая история - Шуркиной матери было недосуг объяснить все толком. Иногда она вроде как и сама не знала, что ответить. Обиднее же всего было, когда она знала (определенно знала, это Шурка по глазам видел), да не хотела сказать, сердилась, гнала прочь.
- Много будешь знать - стариком станешь.
"Почему?" - вертелся на Шуркином языке новый вопрос. Но задавать его было бесполезно - в печи, как назло, убежало из кашника молоко, и мать, гремя ухватом, проклиная все на свете, призывала на помощь царицу небесную.
Может быть, поэтому Шурка любил, кроме шоссейки, еще усадьбу. Там жил Яшкин отец, дядя Родя, выше всех ростом и сильнее, прямо великан из сказки. Он охотно все объяснял, постоянно был весел, баловался с Яшкой и Шуркой и, главное, разговаривал с ними, как со взрослыми.
Глава XI
УСАДЬБА
Дядя Родя покорил Шурку своей силой раз и навсегда.
Это было в пасху, когда Шурка с полными карманами крашеных яиц, выигранных в селе у ребят, шел навестить Яшку. В березовой роще, умытой первым дождем, стоял гомон хлопотливых грачей. Черные шапки гнезд висели почти на каждом суку, а грачам все было мало. Они галдели над Шуркиной головой, таская в белых зобастых клювах ветки и целые палки. Бурлил разлившийся Гремец, и камни пели в мутной кипящей воде. Солнышко играло на мокрой рябой бересте. Трезвонили парни на колокольне. Тонко и задиристо, словно передразнивая кого, смеялись частые маленькие колокола, а большие, ударяя редко и громко, гудели важно, разливаясь радостно в воздухе. И в Шуркиной душе все звенело, смеялось и пело.
По рыжей Волге, затопившей луг, плыли последние льдины. На крутояре, перед усадьбой, толпились работники, пиликала гармошка, невнятно доносилась песня. Дядя Родя в синей праздничной рубахе возвышался над толпой, как гора. Яшка счастливо верещал, прыгая по ледяным, застрявшим на берегу глыбам.
Шурка побежал к Яшке. На крутояре внезапно смолкла гармонь, оборвалась песня. Толпа тревожно, как-то вся разом, повернулась к усадьбе.
- Убьет! - страшно закричал кто-то. - Держите... Убье-от!
Из ворот усадьбы прямо на толпу к Волге мчал серый, взбесившийся жеребец, запряженный в двуколку. Выронив вожжи, цеплялся за передок сам Платон Кузьмич, управляющий, без шапки, белее снега. Жеребец, задрав оскаленную, в пене морду, летел к крутояру, и земля брызгала водой и грязью из-под его копыт.
Толпа ахнула, расступилась перед жеребцом.
Шурка со страха споткнулся, упал. А вскочив и глянув на Волгу, увидел - жеребец пляшет на краю обрыва, поднявшись на дыбы, и дядя Родя висит на узде.
- Бельма ему закрывай... бельма! - кричали работники, подбегая к двуколке, помогая управляющему вывалиться из нее.
Жеребец сделал скачок, опять взвился, задирая еще выше голову, бешено мотая ею, стараясь сбросить дядю Родю. Но тот висел на узде, как прикованный. Синяя, задранная из-под ремня рубаха полоскалась, обнажая богатырскую голую спину.
Не выпуская узды, дядя Родя потянулся одной рукой, что-то сделал с мордой жеребца. Тот опустился на передние ноги и хотя еще рвался, хрипя, фыркая пеной, но на дыбы больше не вставал.
Когда Шурка подбежал к крутояру, жеребца вели четверо работников, держа издали за вожжи. Управляющий, грузный, строгий старик, которого Шурка очень боялся, сидел на земле и, спрятав пухлое, бритое лицо в запачканные глиной ладони, плакал, как малый ребенок. Дядя Родя, перепоясываясь, молча смотрел на Волгу.
Напуганный и восхищенный, Яшка держался за его штанину, выбившуюся из сапога.
Потом, в конюшне, угощая дядю Родю и Яшку раздавленными крашеными яйцами, Шурка допытывался:
- Страшно было?
- Страшновато, - признался дядя Родя, смахивая с русой мягкой своей бороды яичные скорлупки.
- А зачем бросился?
- Жалко. Разбиться мог насмерть.
- Платон Кузьмич?
- Нет, жеребец.
В конюшне хорошо пахло свежей настланной соломой. За тесовыми перегородками звучно хрупали сеном кони. Пыльный солнечный столбик тянулся от окошка к дощатому полу. И церковные колокола звенели, гудели, сотрясая стены, словно прославляя дядю Родю. И у Шурки опять звенела и пела душа, радуясь, что есть на свете такой смелый человек, такой силач, как Яшкин батька.
- Он взбесился, Ветерок? - спросил Яшка, уписывая Шуркино угощение и косясь на дальнее стойло, где топал и фыркал серый жеребец. - Да, тятя, взбесился?
- Взнуздали его, - просто объяснил отец. - А Ветерок этого не любит. Всякая скотина, Яков, бесится, когда ее, скажем, взнуздывают... Не хочешь ли попробовать, каково это?
И он, смеясь, потянулся за обротью, висевшей на стене.
Дядя Родя все объяснял, о чем его спрашивали. Как-то вечером пьяный Василий Апостол избил своих женатых сыновей. Жалея их, Шурка спросил дядю Родю:
- Все люди злые?
Тот, подумав, ответил:
- Не люди - жизнь злая, Александр.
- Почему?
- Живется народу плохо.
- А ты злой?
- Страсть! - рассмеялся дядя Родя и, урча, принялся тискать Шурку.
Нет, он был добрый, дядя Родя, никогда ни с кем не дрался и не ругался, не показывал свою силу, а все его побаивались в усадьбе. Даже сам управляющий никогда не кричал на него. И потому ли, что дядя Родя был очень высок ростом, он на всех глядел как-то сверху вниз, прямо в глаза, с усмешкой, точно говоря: "Эх вы, мелкота!"
Но, как ни странно, что-то роднило его с пастухом Сморчком. Он тоже иногда задумывался, только смотрел не на небо, а в землю, сидя на пороге конюшни и уперев в колени локти могучих рук. Но это не мешало ему очень скоро опять становиться веселым, разговаривать с Яшкой и Шуркой, дразнить их и возиться с ними. Он и с женой своей, маленькой веснушчатой молчаливой тетей Клавдией, баловался, как с годовалой дочкой, - носил ее на руках, щекотал бородой. Только Яшкина мамка этого не любила, сердито останавливала дядю Родю, и он ее слушался.
Усадьба занимала Шурку еще и потому, что все в ней было не такое, как в деревне. За железной высокой оградой, посреди сада, где росли яблони, вишни и диковинные цветы и куда ребятам бегать не разрешалось, стоял белый каменный двухэтажный дом с башенкой на крыше. Окна в доме были что двери на церковной паперти: кажется, распахни их - тройка въедет с тарантасом. И в таком дворце никто не жил, и никому не позволялось в него входить. Яшка и Шурка только издали любовались им. Лишь весной или летом приезжали на короткое время барчата - два мальчика и девочка - со своей матерью, бледной, тощей женщиной, которая боялась солнышка и пряталась от него под зонтиком. Но и тогда дом был мертвый. Окна не растворялись, двери не распахивались. Что делали приезжие во дворце - неизвестно. Шурка предполагал, что в доме спрятано много денег, целые сусеки* навалены, как в магазее ржи и овса. Наверное, тощая мамка барчат считала деньги и не могла сосчитать. И окон и дверей не отворяли, потому что боялись воров.
Барчатам, тоненьким и бледненьким мальчикам, Шурка не завидовал, он их немного жалел. Их не пускали одних гулять туда, куда они хотели, не разрешали бегать босиком, лазить по деревьям, купаться в Гремце и в Волге, есть щавель и опестыши. Они, бедняги, сидели во дворце с башенкой, как в остроге, и дальше березовой рощи, школы и соснового бора носа не совали, и то всегда под присмотром сердитой девки в чепце и фартуке, которая во всем их оговаривала. Правда, у барчат было настоящее ружьецо, стрелявшее взаправдашними пульками. Но скоро и у Шурки заведется ружье, еще получше. И уж они с Яшкой не промажут по грачам, как это часто случалось у барчат.
За садом, у самой ограды, под липами, располагался флигель управляющего, со светелкой и стеклянной галереей, потом, через дорогу, шли амбары, конюшня, кладовые, приземистый длинный дом, поделенный на множество комнат, где обитал Яшка Петух и жили работники, - все каменное, прочное, не чета деревенским избам и житницам. Есть где играть в коронушки, прятаться, скакать на одной ноге.
Очень завлекательна была усадьба. И непонятно, почему сельским мужикам она не нравилась - они прямо-таки ненавидели ее.
Однажды летом приезжал на тройке в усадьбу сам барин, в белой с красным околышем фуражке с кокардой, с золотыми дощечками на плечах, и мужики с ненавистью и презрением говорили про него, называя генералишкой, что он, видать, опять продулся-проигрался в картишки. Ни луг ли волжский продавать прикатил? И жалели, что не по башке стукнули хромого дьявола япошки. А потом пошли в усадьбу и шапки сняли еще за воротами и низко поклонились, когда барин, в белоснежном пиджаке со светлыми пуговицами, выглянул в окно. Мужики просили уступить луг. Барин только руками замахал, даже разговаривать не стал.
Мужики простояли долго, говорили шепотом, переминаясь с ноги на ногу, пока не вышел на каменное, со столбами, крыльцо Платон Кузьмич и не прогнал их. И тогда за воротами, надев шапки, мужики так костили генералишку и управлялу, что, попадись они, разорвали бы, кажется, на кусочки. А ведь не разорвали, пальцем не тронули, хотя те в тарантасе тройкой догнали мужиков у села, направляясь, должно быть, на станцию.
В каждом взрослом точно жили два человека и всегда промеж себя спорили - говорили и делали назло друг другу. Все проклинали работу, а без дела минуты дома не сидели, торчали в поле до ночи, возвращались усталые и сердитые, а с утра опять бежали в поле, точно на пожар. Василий Апостол сторожил усадьбу с молитвой, по покойникам всегда Псалтырь читал, в церкви всю обедню с колен не поднимался, а ругался хуже пьяного и бил сыновей по голове Евангелием, а ведь это грех. Дядя Ося Тюкин определенно знал, как надо хорошо жить, всех учил, но сам промышлял грибами да рыбой, и у него, как у Сморчка, не всегда было что варить на обед.
Пожалуй, один дядя Родя был настоящий, без обмана. Да еще, конечно, Шуркин батька. Уж он-то делал, что хотел, и говорил, что думал.
Глава XII
ИЗМЕНА КАТЬКИ РАСТРЕПЫ
После того дня, как Шурка домовничал с братиком, ненастье больше не возвращалось.
Рано вставало по утрам из-за Волги неугомонное солнышко, светило и грело до самого позднего вечера.
На глазах убывали лужи и грязь и прибывала трава. Сколько хочешь мни, топчи ее, а она знай поднимается. И вот уже осыпалась густым душистым снегом черемуха, и дядя Осип пронес с реки первого леща, золотистого и такого большого, что красноватый хвост его свисал из ведра. Зацвела дикая кашка, закачались, словно звеня на ветру, медные бубенцы куриной слепоты, раскрылись и глянули в небо бархатно-синие анютины глазки. Белый пух одуванчиков поплыл над гумнами. Липовые листочки развернулись в пятачок и больше, стали жесткими, горькими. Зато щавель выкинул сочные, кислые столбцы, появились пахучая, вкусная "богова травка" и сладкий дидель.
Отгремели-отжурчали ручьи, пересохли в бочаги и болотца. Вошла в песчаные берега и поголубела Волга. Запахло навозом в поле. Загудели по вечерам, теплым и тихим, майские жуки над березами, тонко, надоедливо заныли комары. Отхлопотали непоседливые грачи, отпели-отсвистели свои песенки скворцы, отщебетали, таская грязь из пруда, ласточки - все птицы уселись в гнездах на яйца. Вытянулась по плечи Шурке коленчатая рожь, выбросила усатый колос, хороши стали выходить дудочки из ее тонких влажных стеблей.
Все росло, цвело и жило так, как это бывает каждый год весной: знакомо и незнакомо. Каждый час был полон невероятных, радостных открытий. Шурке не хватало дня, чтобы успеть везде побывать и все посмотреть.
Иногда набегали на короткое время тучи, кругом темнело, змейками вились молнии, перекатывался по небу гром и начинал хлестать частый, крупный и теплый дождь. Не успевал Шурка как следует перепугаться, спрятаться с братиком в избу, как в рябых окошках светлело, можно было опять бежать на улицу, смотреть на радугу, которая перекидывалась через все небо цветной подковой, упираясь одним концом в Волгу, другим - в лес. Под стоком лилась через край старого, обомшелого ушата звонкая вода. Пенились по земле мутные ручейки, унося с собой щепочки, перышки, соломинки. Вздувались благодатные лужи, и весело было, задрав штаны, плясать в воде, подставляя голову последним каплям дождя и распевая во все горло:
Дождь, дождь, дождь,
Поливай нашу рожь,
Дядину пшеницу,
Тятькин ячмень
Поливай весь день,
Мамкин лен
Поливай ведром!
Еще горячей и ярче светило после ливня солнышко, еще выше поднимались хлеба, краше расцветали травы, а люди становились добрее, ласковее; они меньше ругались и меньше жаловались, говорили, что год, видать, идет урожайный, - слава тебе, полегче немножко будет народу жить.
Аграфена-купальница только собиралась зажигать свои багровые, клейкие звездочки, а ребятня уже давным-давно ныряла и плавала в бездонном Баруздином омуте на Волге, носилась саженками, лодочкой, на боку, на спине и еще невесть как - до судорог, пока не синели губы и не начинали выбивать частую дробь непослушные зубы.
Славное времечко настало - только живи и радуйся. Даже надоедливый братик не мог помешать Шурке наслаждаться всеми летними удовольствиями. Он приспособился таскать Ванятку на закорках и летал с этой живой ношей быстрее ветра.
И все-таки не чувствовал себя Шурка совершенно счастливым. Омрачала светлые денечки измена Катьки Растрепы. Тогда, во сне, они помирились, за Кощеевой смертью вместе ходили, повенчались, ели пеклеванник на своей свадьбе и потом хорошо зажили в Катькиной домушке. Но когда наутро, под свежим впечатлением сна, забыв ссору, Шурка, урвав свободную минутку, побежал к Тюкиным под навес, он застал там... Олега Двухголового.
Ненавистный враг его, в починенной, все еще почти новой и очень красивой рубашке, сидел на любимом Шуркином бревнышке, жевал пряник, а Катька, бессовестно глядя ему в рот, показывала черепочки и стеклышки. Она доставала их с полочки, сделанной Шуркой (подумать только!), и раскладывала на опрокинутом старом ящике, быстро, по-зверушечьи снуя маленькими белыми руками.
Катька и Олег так были заняты, так счастливы, что не замечали Шурки.
- Вот из этой, с цветочками, посуды мы будем с тобой пить чай... А на этой синенькой - обедать, - протяжно, весело болтала Катька, и прищуренные глаза ее светились зеленоватыми щелками. - Давай клади пряник на синенькую тарелочку.
Двухголовый послушно положил на черепок обкусанный пряник.
- Маловато на двоих, - сказал он, посапывая. - Да постой, у меня, кажись, еще есть.
И, развалясь хозяином на бревнышке, полез в карман. А Катька радостно засмеялась.
Шурке показалось, что сердце его разорвется. Надо бы уйти от навеса, и он хотел уйти, но не мог. Стоял, будто окаменев. А глаза все видели. И уши все слышали.
- Кушайте, гости дорогие! Угощать больше нечем.
- Много благодарны. Сыты по горло... Сама кушай.
Катька двумя пальчиками осторожно взяла с черепка коричневый огрызок пряника.
- Как мед, - сказала она, попробовав.
Круглое, масленое лицо Двухголового изобразило довольную улыбку.
- Я тебе завтра настоящий вяземский пряник принесу. Он еще слаще... Будем играть здесь каждый день.
- Ладно.
- А Петуха и Кишку не пустим. Да?
- Да. Они мне надое-ели.
Шурка через силу собрал кусочки разбитого сердца, оторвал ноги от земли и, как слепой, ощупью, натыкаясь на изгороди, побрел домой.
Отплатить! Отплатить!
Ни о чем другом он не мог думать. Его перестали интересовать лужи, тройки и липовые листочки. Кровь кипела в нем, клокотала, как вода в самоваре. Огонь пылал в груди. Шурка даже вспотел от напряжения. Он поклялся не есть и не пить, пока не отплатит Растрепе.
У него не было ружья, чтобы застрелить Катьку. По топор лежал в сенях за ушатом, тяжелый и острый. У Шурки не дрогнет рука, он раскроит Растрепе голову, как Павел Долгов своей жене.
Шурка попробовал представить, как он убьет Катьку... Ему стало не по себе. Горячее воображение повернуло ход событий в жалобную сторону.
Он увидел себя умирающим. Он не может пошевелить ни рукой ни ногой и лежит, вытянувшись, на лавке под образами. Василий Апостол гнусаво читает Псалтырь. Свечка, криво воткнутая в солонку, догорает в изголовье. Катька бьется-валяется у лавки, воет и причитает, как горбатая Аграфена.
"Не умирай!.. Я буду водиться только с тобой... Не умирай".
Поздно... Он вздыхает последний раз и шепчет:
"Живи... в домушке... с Олегом Двухголовым".
Сидя на крыльце, Шурка складывает руки на груди крестом. Слезы текут у него по щекам - не выдуманные, настоящие, горькие слезы. Костенеют ноги, мурашки ледяные ползут по телу, подбираются к сердцу. Оно бьется все реже и реже. Вот и совсем перестало биться. Он весь похолодел и не дышит. Умер...
Шурка вздрагивает, прыгает с крыльца, со страхом ощупывая себя: не умер ли он в самом деле?
Но воркует, ползая по траве, братик Ванятка. Мокрые горячие щеки приятно холодит ветерок. И очень хочется есть.
Шурка идет в избу. Нарушая клятву, с аппетитом съедает краюшку хлеба с солью...
Через неделю пришло некоторое утешение: Колька Сморчок донес, что Растрепа подралась с Двухголовым. Он разбил у ней в домушке все черепки, а она исцарапала в кровь Олега и прокусила ему ухо.
Была летом и другая неприятность у Шурки: на руках и ногах появились цыпки. Днем он их не замечал, а вечером цыпки сами давали о себе знать саднили, и так сильно, что Шурка плакал. Ворча, мать отмывала горячей водой с ног и рук засохшую грязь, мазала коровьим маслом трещинки, царапки и болячки. Шурка засыпал в слезах. Но приходило утро, здоровешенек просыпался он, все забывалось до вечера, особенно если мать разрешала часок-другой погулять без братика.
Так случилось и в воскресенье. Шурка выпросился гулять до обеда, встретился на улице с Колькой Сморчком, и тот поведал великую новость: отец его видел на Голубинке украсно* земляники и грибов-колосовиков принес вчера полную шапку. Тут, как на счастье, прибежал из усадьбы Яшка, и в одну минуту было решено отправиться на пустошь по ягоды и грибы.
Компания подобралась что надо. Кроме Шурки, Яшки и Кольки, пристали Аладьины ребята да напросилась Анка Солина, толстушка и трусиха. Узнав о сборах на Голубинку, Катька устроила дома такой рев, что и ее отпустили. Надо было прогнать Растрепу, но Шурка не хотел связываться. Всем своим видом он показывал ей, что она перестала для него существовать.
Живо запаслись все лубяными корзинками, набирушками - жестяными банками из-под ландрина, деревянными чашками, стаканами - и наперегонки, кувыркаясь в траве, кидаясь корзинками, полетели в поле.
Глава XIII
БЕЗДОННЫЙ ОМУТ
Круглая светлая банка все время катилась по траве рядом с Шуркиной корзинкой, не обгоняя ее и не отставая. Шурка делал вид, что не замечает банки. Тогда она стала путаться в его ногах, мешая бежать. Он ловким ударом босой пятки отшвырнул банку прочь. Некоторое время банка соображала, что ей делать. Потом ударилась в Шуркину спину и нахально протянула:
- Ой, я не наро-очно!
Не оглядываясь, Шурка отбежал к Анке Солиной. Семеня толстыми короткими ножками, Анка задыхалась. Шурка пожалел ее.
- Давай понесу набирушку? - великодушно предложил он.
Анка согласилась, передала деревянную крашеную чашку.
- А волков на Голубинке нет? - боязливо спросила она, переводя дух.
- Как не быть, здоровенные водятся. Прорва волков. Чай, помнишь, прошлый год утащили ягненка у Саши Пупы.
- Я боюсь, - прошептала Анка, поеживаясь и утирая ладошкой красное, в зернышках пота, личико. - Мне не убежать.
- Ну вот еще. Будем вместе землянику собирать, - успокоил Шурка, сказав это как можно громче, и даже покосился через плечо. - Я палку выломаю... и у меня спички есть.
- Так волк и испугается твоих спичек!
- Ого, как испугается! Мне пастух Сморчок говорил: "Чиркни спичкой в морду волку - он отскочит как ошпаренный".
Светлая назойливая банка опять привязалась к Шурке, бесясь, взлетела над его головой и пропела:
- Набери-ись земляни-ички вот сто-олько!
Шурка взял Анку за руку, посторонился. Торжествующая, мстительная корзинка его поднялась до самого неба.
- Попадись грибок вот такой! - крикнул Шурка.
- Таких грибов не бывает, - сказала Анка, рассмеявшись.
- Для тебя найду самый большой гриб, - пообещал Шурка, помогая Анке перескочить через канавку.
За гумнами ребятам преградил путь Гремец. В крутых берегах, заросших мелким ольшаником, ручей неслышно струился по камням, на открытых местах еле пробивался сквозь густую, острую, как ножи, осоку и вовсе пересыхал, чтобы нежданно разлиться бочагом темной стоячей воды.
- Давайте, братцы, искупаемся? - предложил Яшка Петух.
Не дожидаясь согласия, он помчался к Баруздиному омуту, снимая на бегу жилет и штаны. Смуглое голое тело его распласталось в воздухе ласточкой и полетело с обрыва вниз. Тотчас радуга полыхнула над омутом. Следом за Яшкой, к Шуркиному неудовольствию, нырнула в воду, как плотичка, Катька. Он подождал Анку и на ее глазах молодецки, камнем упал в омут. Поскакали лягушками Аладьины ребята. Боязливо по колени вошла в воду Анка, ее так и передернуло.
- Холодну-ущая!
- А ты окунись - сразу будет вода теплая, - посоветовал Шурка, заплывая на середину омута.
Анка так и сделала: присела в воду, повизжала и стала плавать понизу, ползая на мелком месте по песочку на руках и молотя ногами, - плавать поверху она еще не умела. На берегу остался один Колька Сморчок, выпутываясь из отцовских штанов. Он тоже не умел плавать и боялся воды хуже Анки.
Визг и плеск стояли над омутом немалые.
Вода была мутно-красная, тухлая, но ее было много, а это главное. Сверху она теплая, книзу холодней и холодней, слоями. И страшно и приятно, ныряя, уходить из тепла в студеную глубь, искать и не находить дна, таращиться под водой открытыми глазами и, задыхаясь, сделав последнее, отчаянное усилие, все-таки коснуться дна, схватить горсть вязкого ила, оттолкнуться и взлететь на поверхность, судорожно глотая воздух и горько-кислую воду. Потом, повернувшись на спину, вытянувшись дощечкой, отдыхать, чуть шевеля руками и ногами, поглядывая на соседей и поплевывая. Но вот кто-то, подкравшись под водой, хватает за ногу, надо спасаться и отплатить, принять участие в соперничестве: кто дальше нырнет - с камнем и без камня, с открытыми глазами и с закрытыми. Надо измерить глубину бочага, опускаясь колом на дно и хлопая над головой ладошками, выскочить на минуту на берег, поваляться в горячей траве и снова кинуться с обрыва в мутную воду.