Вот и дом Солиных проехала тройка, и Сморчкову избу, и избу Саши Пупы. Осталась крайняя в поле кособокая избушка бабки Ольги. Уж конечно, не к ней, старой и бедной, завернет ямщик. Наверное, питерщик из Хохловки или из Карасова. На эти деревни идет проселочная дорога.
   - Тпр-ру-у! - ухарски натянул ямщик вожжи.
   Заплясали на месте пристяжные, попятились, замотал лохматой челкой саврасый коренник, залились в последний раз бубенцы и колокольцы и смолкли. Соскочил ямщик, картуз снял:
   - Пожалуйте... приехали!
   В тарантасе, опираясь на трость, сидел парень, высоко задрав соломенную шляпу. Пиджак на нем был светло-коричневый, с жилетом. Из бокового кармашка четырьмя кончиками форсисто выглядывал носовой платок. От соломенной плоской шляпы сбоку свисала черная нитка - и за ухо. А воротничок рубашки - страсть белый, и галстук под ним - бабочкой.
   Парень покосился на ямщика и только пальцами на трости пошевелил. И увидели ребята, как блеснули на солнце золотые кольца с драгоценными камнями.
   Господи, да кто же это такой важный и богатый?
   На крыльцо выскочила растрепанная, в подоткнутой юбке бабка Ольга. Она подслеповато поднесла ладонь к глазам, всмотрелась в питерщика и всплеснула руками.
   - Миша?! Да ты ли это?.. Батюшко!
   И заплакала.
   Сбежала с крыльца к тройке и опять изумленно всплеснула руками.
   - Инператор ты мой!
   Парень усмехнулся и еще выше задрал соломенную шляпу. Он сидел прямо и неподвижно и лишь играл пальцами по серебряному набалдашнику трости. Глаза у ребят ослепли от горящих перстней.
   Бабка Ольга долго не могла влезть в тарантас. Ямщик подсадил ее. Она обняла сына и запричитала.
   - Мамаша, вы мне кустюм измяли-с! - недовольно сказал парень сиплым голосом.
   Поддерживаемый плачущей и смеющейся бабкой Ольгой и ямщиком, он медленно сошел с тарантаса...
   Возвращались ребята с подарками. Бабка Ольга, красная и веселая, дала каждому по два питерских пряника. Серые, твердые, как камни, они пахли мятой. Ребята грызли пряники и наперебой делились впечатлениями.
   - Смотрю - катит тройка, важнецкая такая, и прямо в проулок, рассказывал Шурка, шмыгая распухшим носом. - Я так сразу и догадался: Миша Бородулин едет.
   - И я догадался, - сказал Яшка.
   - И я! - пропищала Катька. - Четыре кольца... золотые. Вот провалиться мне!
   - Пять! Я считал, - поправил Яшка. - И все с драгоценными каменьями. Он пальцами шевельнул, ка-ак они загорятся... чистый огонь.
   - А набалдашник у тросточки серебряный. Ты видел? - страшным шепотом спросил Колька. - Змея - и жало высунула.
   - Эге, - кивнул Яшка. - Только не змея, а рука. И фигу кажет.
   - Змея! Змея! - настаивал Колька, вытаращив глаза и давясь пряником.
   - Говорят тебе - рука! - рассердился Яшка Петух. - И фигу кажет... тебе, дураку. Глаза по ложке, а не видят ни крошки.
   Катька задумчиво посмотрела на свои маленькие, тонкие руки. Сорвала травинку, сделала колечко и надела на палец. Поцарапала рыжую вихрастую голову.
   - От шляпы черная ниточка к уху привязана. Зачем? - спросила она.
   - Чтобы шляпу ветром не сдуло, - объяснил Шурка и пошел рядом. Сундучище-то какой здоровенный! Ямщик поволок и даже крякнул. Ты слышала?
   - Слышала. Там пряники?
   - Обязательно. До отвала наедятся.
   - У бабки Ольги зубов нет.
   - Эка важность! Она в чаю их будет мочить.
   Шурка съел пряник, а второй припрятал для братика и заторопился. Пора, давно пора на гумно за Ваняткой - как бы чего не случилось. Передал медяк на хранение Яшке, получил половину Олегова кренделя и сунул его в рот.
   - Ты бы помаленьку... на дольше хватит, - сказала Катька, щуря зеленые глаза, и отвернулась.
   Шурка послушался, стал есть маленькими кусочками. А Катька все не поворачивалась к нему.
   - Крендель сдобный, - сказал Шурка.
   - А мне наплевать, - ответила Катька и побежала прочь.
   Шурка догнал ее, отломил от кренделя кусок и, таясь от ребят, сунул его Катьке в руку. Катька зажала кулачок, засмеялась.
   - Приходи скорей к воротцам, - сказала она, - будем в коронушки* играть.
   - Я живо, - обещал Шурка.
   Как только он отбежал от ребят, ему стало страшно, что он так долго оставлял Ванятку одного на гумне. Он опять вспомнил про цыган и прибавил ходу.
   "Проснулся, поди, и ревет, - думал он, изо всей мочи работая ногами. - Ну ничего, я пряником его утешу".
   Подбежал к сараю и обмер...
   Тележка опрокинута.
   Братик исчез.
   Глава V
   СТРАХ И ЛЮБОВЬ
   Упало сердце у Шурки. Ледяные букашки пробежали от головы до пяток. Руки и ноги отнялись. Стоит Шурка - рот раскрыл, глаза вытаращил. Так ему страшно, что он даже плакать не может, голоса нет.
   И видится ему, как крадутся гумном к братику цыгане, черные, лохматые. Один мешок припас, другой палку наготове держит, третий по сторонам глазищами водит, настороже... Подобрались, огляделись - и хвать братика за ноги. В мешок его спрятали и веревкой завязали. Плачет братик, ножонками, ручонками шебаршит. Цыгане мешок подхватили - да в поле, из поля - в лес...
   Все это так ясно представилось Шурке: и полосатый грязный мешок, захлестнутый веревкой, и красные рубахи - рукава засучены по локти, чтобы ловчее ребят хватать, - и широкие плисовые* штаны, заправленные в сапоги с подковками. Он слышит, как слабо и горько плачет Ванятка, задыхаясь в мешке, как скрипят и позванивают подковками не деревенские сапоги, и цыгане, переговариваясь по-своему, торопят друг друга.
   - А-а! - закричал Шурка. - А-а-а!..
   Он боится, как бы его самого цыгане не утащили. Неведомая сила отрывает его от земли. Он бежит прочь от сарая, падает и снова бежит.
   У поленницы дров Шурка налетает на Марью Бубенец, жену Саши Пупы. Толстая, краснощекая, она роняет корзину с бельем, дает Шурке подзатыльник и сердито стрекочет:
   - Разуй бельма! Чуть с ног не сбил, дьяволенок!
   - Тетя Марья, - плачет Шурка, - братика... цыгане... украли!
   Марья занесла ладонь, чтобы нашлепать Шурку, но рука у нее застыла в воздухе.
   - Какие цыгане?
   - Черные... трое... с мешком.
   - Господи! С нами крестная сила! - Марья крестится, хватает березовое полено. - Где... Где цыгане?.. Да ты не врешь?
   Шурка заливается слезами. Нет, он не врет. Он сам видел. Трое, черные, как сажей испачканы, в красных рубахах и плисовых штанах. В мешок братика посадили и побежали полем в Глинники.
   - Так что ж ты не кричал? Ах, батюшки! Где же ты был? Ах, пресвятая дева! - трещит Марья Бубенец, размахивая поленом. - Моего дома нету... Мужиков позвать! Догонять, беспременно догонять... Господи! Куда они побежали?
   Она вертит головой во все стороны, высматривает.
   Но тихо и пустынно гумно. Ласково припекает солнышко, бродят сонные куры у огорода. И в поле никого нет.
   Марья подозрительно косится на Шурку, примечает у него в руке пряник.
   - Это что? Откуда?
   - Я на минуточку... к воротцам... бегал, - запинаясь, признается Шурка.
   - А братишка?
   - Зде-есь был... в тележке спал.
   - А цыгане?
   - Схватили братика и... у-убежали.
   - Ты видел?
   Шурка молчит.
   Марья бросает полено, ловит Шурку за ухо. Пальцы у нее что клещи. Шуркина голова начинает летать то вправо, то влево - света белого не видать. Все кружится, земля уходит из-под ног. А Марья откуда-то сверху безумолчно трещит - истинный бубенец.
   - Испужал, стервец... все нутро перевернул, фу-у... Что выдумал, сопляк! Коли оставили нянчиться, по воротцам не шляйся. Потерял мальца?.. Вот тебе, вот! Постой, скажу матери ужо, пропишет она тебе цыган!
   Не вырвись Шурка, напрочь бы оторвала Марья ухо. Ей, здоровячке, это ничего не стоит. Она трезвого Сашу Пупу ого как бьет! Зато пьяный Саша не дает ей спуску. Марья завсегда бегает от него топиться на Волгу. И хоть бы раз утопилась - только стращает.
   До того болит у Шурки ухо - мочи нет. Наверное, ухо на липочке висит.
   Он пощупал. Слава богу, целехонько. Но горит - не дотронешься. Надо бы зареветь, да некогда. Кажется, и вправду никаких цыган не было.
   Зажав горящее ухо ладонью, возвращается Шурка к сараю, обследует тележку. Ну, ясно - братик, проснувшись, сам вывалился и уполз куда-то.
   - Ванятка! Ва-а-нечка! - зовет Шурка, бегая вокруг сарая. - Где ты там?.. На пряничек, Ваню-ушечка!
   Прислушивается.
   Так и есть, из-под сарая откликается знакомое воркованье:
   - Ба-а... бу-у... ба-а...
   Шурка лезет под сарай и вытаскивает за рубашонку перепачканного землей братика.
   От радости Шурка сам не свой. Он кувыркается, бодает братика головой, целует в грязные щеки.
   - Золотенький ты мой... дорогунчик! На пряничек, на! - бормочет Шурка и любуется, как братик муслит пряник. - Что, скусно?.. Это, брат, питерский пряник, мятный. Кусай его зубом... вот так!
   И вдруг Шурка вспоминает свой страх, все муки, которые он испытал минуту назад. Ухо начинает болеть пуще прежнего. Великая обида охватывает Шурку. Он вырывает у Ванятки пряник и плачет:
   - У-у, пузанище несчастный!! Навязался на мою шею! Я тебе покажу, как без спросу под сарай лазить!
   Ванятка закатывается смехом. Он думает, что с ним играют, и ловит ручонками пряник.
   Не помня себя, Шурка бьет братика.
   Теперь они вместе плачут, обоим больно.
   Шурка плачет и горько жалуется, что вот и погулять ему нельзя, к воротцам сбегать не дадут, замучила мамка работой, хоть вешайся. И пузан этот нарочно под сарай заполз, издевается, даром что маленький. И никто Шурку не любит, никто не пожалеет. Все норовят ножку подставить. Кишкой вон прозвали. Один он на свете. Вот умрет, что без него будете делать?
   А Ванятка плачет и все глядит на пряник. А солнышко светит ярко, весело. Набежало белое кудрявое облачко, и косая легкая тень скользит по траве. Она настигла желтую бабочку, прикорнувшую в тепле, на лопухе. Бабочка испуганно взвилась вверх, перегнала тень и блеснула на солнце золотым березовым листком, уносимым ветром. Над ригой по-прежнему кружат голуби, и Шурке кажется, что он различает в стае толстого сизяка, выпущенного им на свободу. Слышно, как за околицей, у воротец, кричат ребята - наверное, играют в коронушки.
   Шурка вытирает рукавом мокрые щеки.
   - Ладно, не реви, - хмуро говорит он братику. - На, лопай свой пряник.
   Он еще немножко, прилику ради, сердится на Ванятку, что-то ворчит, сажая в тележку. Еще побаливает ухо, но на душе светло и тихо. И думается только о том, как бы поскорей добежать к воротцам. А про цыган не надо сказывать ребятам - засмеют... Неужто Марья Бубенец нажалуется матери? А Катька, поди, ждет его не дождется. Они спрячутся вместе, и Шурка скажет Катьке одно очень важное слово.
   Все выходит так, как хочется Шурке.
   Когда он, громыхая тележкой, подъезжает к воротцам, игра в полном разгаре. Водит Колька Сморчок, и, должно быть, давненько: он потный, тяжело дышит. Одной рукой он придерживает штаны - они батькины, широкие, на бегу сваливаются. И хоть бы засучил, дурак, все легче бегать. Проводит он в этих штанах, как всегда, до самого вечера, пока ребятам не надоест играть.
   По правилам игры Шурке, как новенькому, полагалось бы сменить Кольку, и тот, облегченно вздыхая и утираясь подолом рубахи, протянул было ему палочку-застукалочку. Но Яшка-друг, желая добра Шурке, заспорил и потребовал, чтобы они пересчитались.
   - Тогда я не играю! - сердито сказал Колька.
   - Что, заводили? - усмехнулся Шурка.
   Ему и Кольку жалко, и хочется самому попрятаться.
   - И нисколечко не заводили! - насупившись, отвечает Сморчок.
   - А считаться боишься?
   - И нисколечко не боюсь!
   - Тогда считай, не тяни, - торопит Шурка, переглядываясь с Катькой.
   И Колька скороговоркой, задыхаясь, пришептывая, считает:
   Винчики, дружинчики,
   Летали голубинчики
   По божьей росе,
   По поповой полосе.
   Там - чашки, орешки,
   Медок, сахарок,
   Поди вон, королек!
   И конечно, насчитал на свою голову.
   - Чур, далеко не прятаться! - говорит Колька, с отчаянной решимостью подтягивая штаны. - Дальше сараев искать не буду... А то я не играю...
   - Попробуй, - грозит кулаком Яшка, - шкуру спущу.
   Поворчав, Колька отворачивается, и ребята разбегаются.
   Шурка бежит с Катькой к житнице. Там свалены сосновые оструганные бревна, и никто не знает лазейку под ними. Если потесниться, хватит места двоим и еще останется. А уж Кольке во веки веков не догадаться, что они здесь спрятались.
   Земля под бревнами сырая, холодная. Шурка подкладывает щепочки, кору, и они с Катькой усаживаются, как в домушке. Сладко пахнет смолой. Золотистые прозрачные капли ее застыли на сучках, точно мед. Бревна розовато-светлые. Кажется, что солнце просвечивает их насквозь.
   Шурка непременно должен сказать Катьке одно словечко, а язык не поворачивается. Шурка молчит и перебирает щепочки. Слышно, как кричит где-то возле сараев Колька:
   - Выходи, все равно видел... Яшка, выходи!
   - Сейчас и нас найдет... - шепчет Катька, вздыхая.
   - Обманывает!
   Но Колыши голос все ближе, и надо Шурке поскорее говорить, иначе будет поздно.
   - Давай... водиться, - шепотом предлагает Шурка, играя щепками и не глядя на Катьку.
   - Да-ва-ай... - тоненько отвечает Катька, не поднимая головы.
   - Со мной - и больше ни с кем.
   - Я ни с кем и не вожусь. Я не люблю девчонок.
   - Я тоже не люблю, - кивает Шурка.
   Колькин голос звучит совсем рядом. Шурка, торопясь, чувствуя, как ему жарко и неловко, шепчет:
   - Ты будешь... моя... невеста.
   Катька поднимает голову, щурится и, подумав, недовольно трясет рыжими космами.
   - Н-нет... Ты будешь мой жених.
   - Ну да, как ты не понимаешь! Раз ты моя невеста, значит, я твой жених.
   - Насовсем? - спрашивает Катька.
   - Насовсем!
   Шурке так весело - на месте не сидится. Он ползает под бревнами, швыряет щепки, свистит - и потому, что Колька не нашел их, пробрел мимо, и потому, что он, Шурка, сказал Катьке все, что надо было, и она сказала то, что он хотел услышать. Его разбирает смех: за ворот, под рубашку, попала стружка и щекочет.
   - Тише!.. Колька услышит, - толкает его Катька.
   - Пускай! - хохочет Шурка. - И найдет, так я его десять раз обгоню. И тебя застучу... У него штаны сваливаются, он шибко бегать не может... Слушай, в твоей домушке будем жить. Ладно? Яшку в гости позовем... и в коронушки завсегда будем прятаться вместе. Эге?
   - Эге.
   - А когда я буду водить, я понарошку тебя не найду.
   - И я...
   Помолчали.
   - Почему у тебя глаза зеленые? - спросил Шурка.
   - Не знаю.
   - Если Двухголовый тебя тронет, ты скажи. Я заступлюсь.
   - Ладно... Да нет, я сама ему сдачи дам. Я никого не боюсь.
   - И я никого не боюсь.
   Они выглядывают из-под бревен и ждут минутки, когда Колька, подтянув штаны, устало затрусит к сараям и можно будет стремглав лететь к палочке-застукалочке и застукаться. Но Колька и не думает отходить от воротец. Он ловит в канаве своего мальца, потом заглядывает в Катькину тележку.
   - Растрепа! - кричит он страшным от радости голосом. - Растрепа, иди скорей, твоя сестренка обмаралась!
   Игра в коронушки расстраивается.
   Все недовольны, кроме Кольки. Он швыряет в канаву палочку-застукалочку, с наслаждением валится на траву.
   Но и Колькина радость недолга.
   - После доводишь, - говорит ему Яшка.
   А тут маленькие начинают плакать, капризничать. И нянькам сразу становится скучно. Они сдвигают тележки, собираются в кружок и общими силами пробуют утешить ребят. Катька, шлепая и укачивая сестренку, говорит, что хорошо бы напоить горластых маковым отваром - до вечера спать будут. Все соглашаются, что хорошо бы. Но где взять маковый отвар?.. Вот еще, слышно, вином можно поить ребят, тоже спят крепко... Ах, шел бы сейчас Саша Пупа со станции да свалился с пьяных глаз в канаву, попробовали бы няньки выудить у него сороковку. Он, когда пьяный, всегда бутылку в кармане таскает. Но Саши Пупы не видать, дорога пуста. Хоть бы нищий прошел - все развлечение. И нищих, как назло, нет, и прохожих не видно. Скука...
   А за рекой, на свободе, свистит и орет Двухголовый. Ему подтягивают вразнобой Тихони. Никто им не мешает, играют богачи как хотят: за воробьями охотятся, шар гоняют, лягушечьи наклохтыши по ямам ищут - худо ли! Вон пошли, должно быть, на Волгу, теплину* жечь или рыбу удить.
   - Давай сказки рассказывать, - предлагает Шурка. - Кто какие знает, по очереди... Ох, я интересную знаю, расскажу!.. Про Счастливую палочку.
   - Слыхали! - недовольно ворчит Яшка. - Сто раз болтал. Надоело.
   Он зевает, опрокидывается на спину, шарит по карманам и, ничего не вышарив, тоскливо смотрит в небо.
   Шурка понимает - не сказка надоела Петуху, а надоело ему торчать с ними, с няньками, возле тележек. Другой бы на его месте давным-давно убежал. А Яшка не уходит, потому что он друг. И Катька теперь друг. Что бы такое придумать, развеселить Яшку?
   - Айда окурки искать? Найду - все тебе.
   - Не хочется...
   - Тогда давай загадки загадывать.
   - Постой... - Яшка приподымается. - Кто там воет?
   Ребята прислушиваются.
   Верно, воет кто-то на улице или в избе. Голос бабий, тонкий и жалобный. Уж не Саша ли Пупа Марью бьет?.. Да когда же он прошел со станции? Как его ребята прокараулили? Вот обида!.. Нет, Марья воет по-другому, и голос у нее как у мужика. Она и не воет, а просто орет: "Утоплюсь... утоплюсь!" А тут и слов не разберешь, а жалко.
   Ребята вскочили. Скуки точно не бывало.
   - Я зна-аю, кто воет, - говорит Катька, и губы у нее начинают дрожать. - Это тетка Аграфена воет.
   - Уж не дядя ли Игнат помер? - озабоченно соображает Яшка.
   - Дяденька Игна-ат... утречком...
   - Что ж ты, Растрепа, раньше не сказала? - сердится Яшка, замахиваясь на Катьку. - А мы тут сидим, как чурбаны... Айда смотреть на покойника!
   Глава VI
   ШУРКА НЕ ХОЧЕТ НА НЕБО
   В тесной и душной избе дяди Игната темно. Народу набилось столько, что Шурке ничего не видно. Прижатый в кути* к голбцу*, он слышит одни вздохи и шорохи. Бабы, всхлипывая и крестясь, задевают его голову локтями. Сняв картузы, молча переминаются мужики, того и гляди, наступят на ноги. Игнатовы ребята сидят на печи. Им, должно быть, тоже плохо видать, они щиплются, толкаются, высовываясь из-за красной занавески.
   В тяжелом, жарком мраке Шурка продирается вперед. У переборки его останавливает тонкий бабий крик. Это причитает тетка Аграфена:
   Игнатушка, кормилец наш любимый!..
   Ознобил ты мое сердце,
   Без мороза, без лютого...
   Не спросись, ушел,
   С малыми детками меня спокинул...
   Да теперича они ровно пташечки безгнездные,
   Горькие кукушечки...
   У Шурки перехватывает дыхание. Он долго не решается взглянуть за переборку.
   Дядя Игнат лежит в голубой праздничной рубахе под образами. Он сложил темные руки на груди, точно устал, и спит, вытянувшись во всю лавку. Лицо у него белое, худое и, как всегда, доброе. Борода расчесана, гладкая, а усы топорщатся. Дядя Игнат прижмурил один глаз, а другим смотрит, словно хочет подмигнуть, улыбнуться - и не может.
   У окна, в ногах дяди Игната, скрючилась тетка Аграфена. Острый горб торчит у нее выше головы. За столом, в изголовье, стоит высокий, костлявый Василий Апостол и, строго, торжественно сдвинув лохматые брови, читает в сивую бороду Псалтырь. Слабо горит, капая воском, желтая свечка, криво воткнутая в солонку. На божнице мерцает огоньком зеленая, засиженная мухами лампадка. Кажется, там, в жестяной тусклой ризе, за стеклом, тоже стоит Василий Апостол и читает книгу. А на полу играет шапкой-ушанкой дяди Игната серый пушистый котенок.
   - Ой, да что же я буду делать! - протяжно и жалобно причитает Аграфена, подперев обеими руками подбородок и покачиваясь.
   Напримаюся я, горюха,
   Всякие кары и маеты,
   Холоду и голоду,
   Стужи и нужи крепкие...
   Шурка вспоминает, как хорошо пел дядя Игнат песни, когда бывал навеселе. Он садился на завалинку, расстегивал ворот ластиковой* голубой рубахи и, навалившись грудью на можжевеловую суковатую палку, без которой не выходил из дома, закрывал глаза. Голова его склонялась набок, словно дядя Игнат прислушивался. Не смея шелохнуться, ребята смотрели ему в рот. Вздохнув, дядя Игнат раскрывал веселые карие глаза и, подмигнув и прокашлявшись, заводил свою любимую "Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой..."
   И Шурке слышались звон бубенцов, визг полозьев, храп коней. Виделась снежная, широкая, как поле, Волга. Ямщик, сгорбившись, опустив вожжи, сидит на облучке и, подняв от ветра высокий, трубой, воротник бараньего тулупа, жалуется седоку на старосту-татарина, отбившего у него, ямщика, невесту... Шурке было жалко этого ямщика.
   - Подтягивай! - говорил дядя Игнат ребятам. А когда они неумело вразноголосицу подхватывали песню, топал сапогами, сердился: - Не так. Выше бери! Чувствуй - Волга... простор. Песня в небе отдается!
   Потом он начинал кашлять и плевать кровью.
   - Ишь ты, опять пошла! - удивлялся он. - С чего бы это? Должно, я лишку горлом рванул... Ладно. Будем петь тише...
   Шурка знал - дядя Игнат в молодцах плотничал, свалился со светелки и с тех пор кашлял кровью. Но он никогда не жаловался, пел песни и всегда был ласковый.
   И Шурке не верится, что это он, певун дядя Игнат, лежит теперь, вытянувшись, на лавке и не может пошевелить темной рукой.
   Он еще раз взглянул на дядю Игната. По неподвижному приоткрытому глазу ползла муха...
   Шурка бросился вон из избы.
   В сенях он столкнулся с Катькой. Она держалась за щеколду и плакала.
   - Не бойся, - сказал ей Шурка, а у самого тряслись руки и ноги.
   - Я не боюсь, - ответила Катька, всхлипывая. - Мне дя-аденьку Игната... жа-алко.
   - И мне жалко. Он песен петь не будет. На небе молитвы петь можно, а песни - нельзя.
   - Почему?
   Шурка задумался.
   - Не знаю почему... Там Волги нет, ямщиков нет. Не о чем петь... А тетку Аграфену мне не жалко, она горбатая, - сказал он, стараясь не думать о дяде Игнате и явственно видя его туманно-карий открытый глаз и ползающую по глазу муху. - Давай бежим на улицу к ребятам!
   Они выскочили из сеней на крыльцо и, зажмурившись от солнца, ощупью спустились по крутым нагретым ступенькам.
   Колька, карауливший у крыльца тележки, спросил шепотом:
   - Страшный?
   - Сам ты страшный! - сказал Шурка, давая ему подзатыльник.
   А Катька добавила, и у Сморчка пропала охота расспрашивать. Он сунулся было в избу, но потоптался в сенях и вернулся.
   Появился Яшка, бледный, притихший, и они вчетвером, молча, подталкивая впереди себя тележки, завернули за угол. Под липами на бревнах сидели мужики и бабы и разговаривали. Ребята остановились послушать.
   Тут был Ваня Дух, угрюмый и черный, низкорослый мужик. Волосы у него росли от бровей. Как всегда, он куда-то торопился, нахлобучивая по уши картуз и обжигаясь цигаркой. Были тут говорун дядя Ося, Катькин отец, Марья Бубенец, глухой дед Антип, кивавший лысой головой, будто он все отлично слышит, бабка Ольга, кривоногий Косоуров и другие мужики и бабы.
   Дядя Ося, закусив глиняную трубочку-коротышку, по обыкновению, над кем-то подсмеивался.
   - Мытари* вы... эх, мытари! - приговаривал он, лениво болтая толстой от накрученной портянки и веревок ногой в худом лапте. - Затвердили: земля, земля... А человек - тля. Что ты с землей сделаешь?
   Одни мужики перечили ему, другие поддакивали.
   - Верно. Сей не сей - одна синюха вырастет.
   - Это у тебя. В барском поле чтой-то синюхи не видно.
   - А ты спроси управлялу, сколько он навозу валит!
   - У попа тоже хорошо родится...
   - В наше болото хоть золото сыпь - белоус вырастет.
   - Вот то-то и оно, мытари... то-то и оно! - снисходительно говорит дядя Ося. - Работа дураков любит.
   В стареньком пиджаке нараспашку, плотный, рыжий, он сидит на высоком чурбане, как царь на троне, и мужикам, разговаривая с ним, приходится задирать вверх бороды. На луговине лежат его удочки, связанные в пучок, картуз без козырька, ржавое ведро и банка с червями. Говорит дядя Ося, словно дразнит. Подцепит словом, как крючком, и ждет, что будет.
   Ваня Дух, растоптав окурок, побежал было, но вернулся, вскинулся на Тюкина.
   - Нет, ты дай мне земли вволю, - сказал он жадно, - покажу я, черт те дери, что из нее можно сделать!
   - Пряники? - усмехнулся дядя Ося.
   Бабка Ольга, вырядившаяся в шерстяное платье, в котором ходила по воскресеньям в церковь, захлебываясь, рассказывала бабам:
   - И всего-то навез, милые вы мои, всего-то навез... Одного чаю три фунта. Сахару пудовик, окромя лампасеи... Пшена там, селедок... Лаврового листу, почитай, целый веник. Я его спрашиваю: "Миша, батюшко, да почто же столько лаврового листу?" А он говорит: "Мамаша, в кажинном кушании должон быть лавровый лист. Не могу кушать без запашистого аромату..." - "Так неужто, - говорю, - и в хлеб лавровый лист класть?" - "В хлеб, слышь, можно не класть, а во все остальное - обязательно!"
   Бабы удивляются, ахают. Марья Бубенец, жившая, как знает об этом Шурка, когда-то в городе, пояснила: точно, лавровый лист завсегда кладут в господское кушанье.
   - Господин! Господин! - радостно подхватывает бабка Ольга, и даже слеза у нее навертывается от удовольствия. - Пальцев не видать, одни кольца золотые нанизаны. Каменья на них так и горят... И нинжаков, трахмале этих самых - сундук набит, крышка не затворяется... Полсапожки мне привез новехонькие, складные. Опять же на два платья и полушалок... Лег отдохнуть и под голову кошель положил, что твоя торба... А уж сколько в нем, в кошеле, не сказывал. Должно, много... - Она засмеялась и опять прослезилась. - Ой, Миша, батюшко! Четыре года весточки не слал, а тут прикатил на тройке. Порадовал мать-старуху... Гляжу в окошко и глазонькам своим не верю: мой али не мой?.. Ну, чисто инператор!
   А в избе все причитает Аграфена, и слышен на улице ее тонкий, щемящий сердце плач:
   Попроси ты господа бога
   Да возьми-ка нас, несчастных, к себе