Страница:
— И оправдаться от новых обвинений невозможно? Сегодня же не тридцать седьмой год.
— Какое оправдание? Оправдываются, если есть вина. А если вины нет, только обвинение? Помните, как ответил Вольтер, когда его спросили, может ли он оправдаться в краже булочки ценой в два су, которой он и не видел? Он ответил: найму адвоката, истрачу десять тысяч франков и докажу, что был далеко от той булочки в два су. А если вас обвинят, что хотите украсть собор Нотр-Дам? Немедленно убегу из Парижа, ответил Вольтер, такое обвинение опровергнуть немыслимо.
— Вас тоже обвиняют в краже какого-нибудь собора?
— Еще хуже. Честно признаются в собственной оплошке — дали слишком малый срок за преступления, которых не было. За недоказанные преступления наказывают десятью годами, а не пятью, таков обычай. И пригрозили, что в будущем году вместо воли получу дополнительные пять лет. Но дело не только в этом.
— Что же еще, Николай Александрович?
— Мерзко говорить!.. Предложили стать информатором. В этом случае простят себе, что недодали мне срока заключения. И выйду я «по звонку», так они это формулируют. Потребовали, чтобы завтра дал окончательный ответ. Вот и думаю: как ответить?
Я засмеялся, хоть было не до смеха.
— Ничего вы не думаете, Николай Александрович. Если бы у вас было хоть малейшее колебание, как отвечать завтра, вы не заговорили бы со мной об этом. Вы уже приняли решение. Но почему именно вам они предложили идти в стукачи? Так непохоже на вас!
— Вот, вот, именно этим и обосновали предложение. Знаете, расчет по-своему умный. Во-первых, сказали, никто на вас не подумает, что вы информатор, — значит, не будут бояться откровенничать. А во-вторых, вы честный человек, ни на кого клеветать не захотите, личных счетов ни с кем сводить не станете. А нам так важно знать правду, мы так путаемся в бесконечной лжи, которой нас заваливают стукачи без стыда и без совести. Вы для нас своей порядочностью, своей правдивостью — истинный клад. Вам будем всецело доверять — вот так меня уговаривают.
— Иезуиты! — сказал я.
— Иезуиты, конечно. Вы считаете, что я прав?
— Будут, будут вам дополнительные страдания… Но в тысячу раз горше потерять уважение к себе. Вы выбираете правильный путь, Николай Александрович, для вас просто нет иного пути.
Мы еще поговорили и воротились в барак. Козырев скоро уснул, он так измучился, что уже не было сил на бодрствование. Я размышлял о том новом, что определилось в последние месяцы. Война уже не грозила быстрым поражением и не манила лживым видением быстрой победы. И паническое выискивание «притаившихся врагов народа», что так обрушилось на нас в первые месяцы войны, даже самые ретивые «третьеотдельцы» преодолели. И расстреляли Кордубайло, наглого организатора мифического повстанческого подполья в Норильске, и выпускали обратно в лагерь — с новыми сроками, естественно, — членов его несуществовавшей организации. Ошалелая «показуха бдительности» спала, лишь мутная пена еще держалась на поверхности. Теперь заключенные должны работать на войну, а не валяться на тюремных нарах. Наказывать требовалось уже не только для галочки бдительности, а — желательно — по реальной вине, этого требовали нужды войны. Да, ныне и третьему отделу понадобились новые информаторы — честные, правдивые, благородные… Боже мой, какая наивность! Неужели и вправду они надеются найти для бесчестного дела честных и благородных исполнителей?
Утром Козырев ушел на работу раньше меня, мы встретились поздно вечером. Он уже объявил свое решение — никаких тайных услуг от него не ждать, он не подходит для роли соглядатая и доносчика. Его спросили, знает ли он, чем это ему грозит, он ответил, что знает, но решения не изменит.
— Лютер говорил: «Здесь я стою, я не могу иначе».
— Вы не Лютер, но, как и он, не смогли преступить через требования совести, Николай Александрович.
— Разговор на этот раз был не в большом доме, а в хитром домике над ручьем. И во время беседы появился один лейтенантик — лицо тонкое, а речь путаная и малокультурная. Глуп не по облику. Какая-то противоестественная помесь человека с каракатицей. Он начал кричать на меня, на него на самого цыкнули. Теперь буду ждать, выполнят ли угрозу новых кар.
Козыреву вскоре объявили, что дело его пересмотрено. И по новому приговору он наказан не пятью годами заключения в тюрьме, а десятью годами лагерных работ. Место отбывания нового срока — Норильский исправительно-трудовой лагерь.
Козырев и раньше не жаловал нашего барака. В нем было много больше уголовников, чем он мог вынести. Но прежде утешала мысль, что в следующем году — на волю, терпеть недолго. Этого утешения уже не было. Мысль, что с такими людьми жить еще много лет, угнетала. Он теперь сам вытягивал меня на прогулки даже в скверные погоды. Однажды я процитировал ему Мандельштама: «Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать». Он запротестовал:
— Не тоска! Отвращение! Совсем другое чувство, Я хотел бы переменить барак. Мечтаю поселиться у геологов. Там — культура: чистота, еду носит дневальный, не беги сам с миской. Ни мата, ни ссор, понятия этого гнусного — качать права — и в помине нет.
— Так попросите туда перевода. Может быть, разрешат. Особенно если сами геологи походатайствуют за вас.
— Уже пробовал. Геологи не возражают, лагерное начальство — ни в какую. Я теперь металлург, должен жить с металлургами. Они тоже в хороших условиях. Жить со строителями, землекопами или шахтерами — там хлебнешь горюшка. Вот так отвечают.
Все это было верно, конечно. Металлурги числились привилегированными в зоне. А геологи были лагерной аристократией. В их бараке, наверно, тоже имелись и бытовики, и даже уголовники, но они там терялись. В геологическом бараке господствовала интеллигенция: люди, общение с которыми доставляло душевную радость — профессора Владимир Катульский, Владимир Федоровский — в прошлом большевик с дооктябрьским стажем, создатель Минералогического института, не только ученый, но и поэт, первооткрыватель рудного Норильска и арктический исследователь Николай Урванцев, геологи Юрий Шейман, Омар Сулейменов, Владимир Домарев, Петр Фомин, Соколов, Мурахтанов — и еще с десяток специалистов, скрашивавших свое заключение тем, что были удостоены труда, каким занимались бы и на воле — труда по специальности, а не только для табели лагерного нарядчика. И в том бараке проживал наш общий с Козыревым друг, поэт и мыслитель, сын поэтов отца и матери, блестящий рассказчик и стилист… Впрочем, о нем я напишу отдельно, он этого заслуживает.
Страстное желание покинуть наш полублатной барак все больше томило Козырева.
— Почему бы вам не бросить опытный цех и не перейти на Большой металлургический завод? — обратился он ко мне однажды. — Я организовал там службу теплоконтроля, но какой я приборист! А все эти термопары, пирометры, газовый контроль — ваша же специальность, — вы там сделаете больше и лучше меня. А я переведусь к геологам и выпрошусь в экспедиционную партию, им нужен геодезист и астроном. Прошу — переходите на БМЗ!
Я задумался. Предложение Козырева было своевременно. Пришла пора расставаться с опытным цехом. Я проработал в нем три года — достаточно, чтобы даже стены надоели. Было еще две причины сменить место работы. Я ссорился с моим начальником Федором Кириенко. Он был удивительный человек, Федор Трифонович. Раб науки — именно раб ее, а не мастер, — он развернул исследования гидрометаллургических процессов. И радовался, когда новые факты подтверждали старые законы. Меня это не устраивало. Я жаждал опровержения, а не подтверждения законов. И мы разошлись, когда я восстал на книжные закономерности. Соли кобальта в растворе окисляют хлором, окисленный кобальт выпадает в осадок, осадок отфильтровывают. Такова была схема получения кобальта, очень нужного для промышленности и авиации металла — он потом был среди первых стратегических материалов, запрещенных для продажи в СССР. Все было хорошо у нас с Кириенко, пока я не стал доказывать, что кобальт раньше выпадает в осадок под действием щелочных окислителей, а уж осадок потом окисляется. Кириенко не стерпел такого научного самоуправства. Мы наговорили один другому резкостей. Дерзости от заключенного вольный начальник Федор Трифонович Кириенко стерпел, это было для него не так существенно. Но посягательства на табличные справочники не вынес. Сомнение в науке было ему нестерпимей политических провин. Я пригрозил, что улизну из опытного цеха, он пригрозил, что засадит меня в карцер за отлынивание от труда, то есть от исследований металлургических процессов точно по его программе.
Была еще одна причина уходить из опытного цеха, кроме ссоры с начальником. Работники этого цеха недоедали. Было вдоволь науки и ноль приработков. Наука наполняла мозговые извилины, но не желудок. С началом войны паек заключенного ссохся. Мы не опухали от голода, как, по слухам, бывало у вольных на «материке», но и не бывали сыты. Кириенко, живший одной наукой, и для себя не выпрашивал премий, и нам не «выбивал» дополнительных пайков, как делали другие начальники, особенно на Большом металлургическом заводе — самом сытом месте тогдашнего Норильска. Предложение Козырева означало переход в полусытость, если даже не в сытость полную, — очень существенное преимущество.
Но была и важная причина оставаться на ОМЦ, сознательно обрекая себя на скудость: я не хотел расставаться с дорогим мне человеком, моей сотрудницей. Поколебавшись, я ответил Козыреву отказом. Отказ сохранял свою крепость всего несколько дней. Скрыть неслужебные отношения не удалось. Моей сотруднице пригрозили, что она сменит вольное существование на жизнь заключенной в одной из лагерных зон Норильска, если срочно не покинет опытный цех. Узнав об этом, я сказал Козыреву:
— Согласен, Николай Александрович. Договаривайтесь со своим начальством.
Кириенко я ничего не раскрыл, но стал выходить на работу во вторую смену. Вечером и работать было спокойней, и меньше было чужих ушей и глаз. Кириенко знал, почему мне так дороги вечерние часы, но это его не тревожило. Он возмущался, лишь когда порочили законы физической химии и гидрометаллургии. Я приходил в барак ночью, Козырев спал — мне уже казалось, что он забыл о проекте служебных перемещений.
Но однажды на утреннем разводе Козырев разбудил меня. Я видел во сне концерт. Я сидел в большом зале Ленинградской филармонии и слушал Шопена. Музыка наполняла меня, рука Козырева, схватившая мое плечо, мешала. Не открывая глаз, я отмахнулся от него:
— Николай Александрович, музыка же… Еще несколько минут…
— Музыка? Какая музыка? — удивился он.
Я открыл глаза. В уши ворвался утренний шум стоголового барака, готовившегося на развод, — мат, крики, стук ложек, зычные призывы нарядчиков, выкликающие своих бригадников, — в общем, все то, чего я не слышал во сне. Из репродуктора, повешенного на столб в середине барака, лились негромкие звуки рояля и оркестра. Козырев на мгновение застыл, повернув лицо к музыке, которой не услышал в гаме развода. Спустя минуту из репродуктора донеслось:
— Мы передавали концерт Шопена для фортепьяно с оркестром.
— Удивительно! — воскликнул Козырев. — Мы одновременно слышали разные звуки — я барак, вы оркестр. Сергей Александрович, не выходите днем на работу в опытный цех. Вас сегодня доставят на беседу с начальством БМЗ — Николаем Дмитриевичем Кужелем и Александром Романовичем Беловым. В принципе все договорено.
Жизнь в заключении сделала очередной виток. Я говорил и с Кужелем и с Беловым. Они приняли мое предложение — создать при заводе большую лабораторию термоконтроля, выделили две комнаты для нее в обжиговом цехе. Уже на другой день приказом начальника Управления металлургических заводов Владимира Зверева меня перевели на промплощадку — три года прошло с той осени, когда я изнемогал, пробивая там ломом «крупноскелетную» вечную мерзлоту. И я ушел не один. Федор Исаакович Витенз, один из инженеров ОМЦ, согласился и на промплощадке работать вместе.
На исходе недели на новое место нашей работы явился разозленный Кириенко.
— Да вы с ума сошли, — сказал он. — Такие мы начали исследования! Вы понимаете, от чего отказываетесь? Что теряете?
— Понимаю, Федор Трифонович. Отказываюсь от ссор с вами в связи с разным толкованием физико-химических закономерностей. Отказываюсь от вечной нашей голодухи, потому что у вас приработков никаких, а здесь можно и кустарно что-нибудь сварганить на потребу вольных рабочих. С такими потерями я примирюсь.
— Я буду протестовать, — сказал он. — Я дойду до начальника комбината Александра Алексеевича Панюкова!
Я пожал плечами.
— Федор Трифонович, вы же умный человек. Вы серьезно думаете, что Панюков отменит приказ своего заместителя Зверева? Мне кажется, Зверев не из тех, кто разрешает поправлять себя. Впрочем, вы его лучше знаете, чем я.
Кириенко сердито смотрел на меня. Он боролся с собой — отступить или сделать еще одну попытку?
— Послушайте. — Он понизил голос: — Понимаю — скудный паек. Нам тоже не жирно, поверьте. Знаете что? Я буду передавать вам часть своего пайка, тайно, чтобы не пронюхали… А вы воротитесь в цех, и продолжим наши исследования… Столько раскрылось интересного!
Я часто злился на него, часто восхищался его бескорыстной преданностью исследованиям металлургических процессов. Сейчас я был растроган. У него была семья — прекрасной души жена Софья Николаевна, маленькая дочка, родители… Вряд ли семье хватало его пайка. Таких жертв — и щедрых, и небезопасных для него — нельзя,было принимать.
— Федор Трифонович, я ценю ваше отношение… Но дороги назад мне нет, вы должны это понимать.
Он повернулся и ушел не попрощавшись.
Козырев переехал в барак геологов и восторженно известил — наконец-то чувствует себя человеком, ибо среди настоящих людей, а не среди бандитов, закамуфлировавшихся в человекообразие. Он определился в поисковую партию и до зимы пропадал где-то в тундре — на вольном воздухе и на вольных хлебах.
А я на новом месте столкнулся с обстоятельствами, для понимания которых не было опыта. К лаборатории примыкал коттрель — система электрофильтров, улавливающих пыль из плавильных и обжиговых печей. На частичках пыли создавался электрический заряд, заряженные частицы прилипали к электродам, и, когда их налипало много, электроды обесточивались и пыль ссыпалась в бункера. В этой пыли, выносящейся из металлургических агрегатов, и никеля, и меди, и кобальта, а особенно платины и платиноидов было даже больше, чем в руде, поступавшей на завод: исправная работа электрофильтров гарантировала существенную прибавку товарной продукции завода.
Только ее не было — исправной работы электрофильтров. И вместо того, чтобы оседать на электродах — проволочках . из нихрома, никель-хромового сплава, — дорогая пыль свободно разносилась по Норильской долине. А электроды разъедала кислота, ее было полно в газах, выносящихся из печей. И та же кислота разъедала стены электрофильтров, ядовитый газ вырывался сквозь щели и душил людей. Падала тяга — и печи сбрасывали нагрузку.
Начальство завода потребовало, чтобы я разобрался, почему образуется серная кислота и что сделать, чтобы ее больше не было. Создали техническую комиссию для исследования аварий на электрофильтрах, я стал секретарем комиссии. Белов вызвал меня в свой кабинет.
Требуйте всего, что нужно, но катастрофу с электрофильтрами — срочно ликвидировать! И учтите — наш оперуполномоченный, старший лейтенант Зеленский, заинтересовался электрофильтрами. Это опасно, вы меня понимаете?
Я понимал Александра Романовича Белова. Я уже видел старшего лейтенанта Зеленского, того самого, которого Козырев назвал противоестественной смесью каракатицы с человеком. В обжиговом цехе грейферный кран переносил какой-то груз по цеху. Внезапно отключилось энергопитание, кран раскрылся, груз рухнул на чугунные плиты пола. Питание отключалось часто — электростанция работала не на пределе, а за пределом возможного, бывали и похуже аварии, когда внезапно обесточивались линии. Я видел, как падал груз — никто не пострадал, ничто не повредилось, даже разъяренный крановщик материл небо и землю не громче обычной реакции на такое пустячное происшествие. И я находился в заводоуправлении, когда туда вошел оперуполномоченный Зеленский и схватился за телефон. Зеленский посмотрел на меня — не выйду ли? — но я не вышел, и он начал при мне разговор с каким-то своим начальником:
— Умышленное действие на грейхверном кране, — сказал он хрипловатым сдавленным голосом с сильным южным акцентом. Такими приглушенными, полными важного предупреждения голосами говорят, информируя о чрезвычайных происшествиях, которые, однако, не должны стать известны. — Принимаю меры дальнейшего пресечения.
Он говорил, а я рассматривал его. Он был невысок, строен, чуть прихрамывал при быстрой ходьбе. У него было тонкое лицо, узкие щеки, точеный нос — лицо интеллигента. А голос был груб и некультурен, голос не вязался с лицом и фигурой. Если бы я услышал такой голос из соседней комнаты, не видя его хозяина, я вообразил бы себе совсем другого человека — высокого, плотного, крупнощекого, с бесформенным носом, насквозь прокуренного (Зеленский не курил)… Думаю, у человека, с каким разговаривал Зеленский, имелись сведения о кратковременной аварии, на электростанции — и он отнюдь не связывал ее с «умышленными действиями на грейхверном кране». Лицо Зеленского вытянулось, сдавленный от возбуждения голос как бы механически распрямился. — Понял, буду информировать.
Исследование неполадок быстро раскрыло причины аварии на электрофильтрах. Строители плохо выложили стенки коттреля. Война требовала никеля, завод пускали в страшной спешке — было не до аккуратной работы. Летом все шло благополучно, но холода стерли радужную картину, сквозь щели в стенах врывался ледяной воздух, температура газа падала с 300-350 градусов до 200-250. А при такой температуре серный газ, обильно поставляемый печами, легко соединяется с парами воды — в серную кислоту. Кислота же разъедала электроды и механизмы. Вывод был прост: заделать стены, утеплить газоходы — и все неполадки кончатся. Я писал протоколы комиссии, начальник комбината генерал Панюков подписал приказ, и строители кинулись усердно — с энтузиазмом, как отметили в газете, — исправлять то, что сами недавно напортачили.
Оперуполномоченный Зеленский только и дожидался такого поворота событий. Картина аварии была ясна, оставалось решить, кого арестовывать.
Один за другим строители и работники завода вызывались к Зеленскому. По технической логике события он должен был начать вызовы на «собеседования» с меня, расследовавшего аварию, но он меня не тревожил. Ко мне приходили строители, конвертерщики, ватержакетчики, обжиговщики — все заключенные, естественно. И жаловались, что Зеленский вымогает признания, что именно их плохая работа стала причиной превращения серного газа в серную кислоту и осаждения капелек серной кислоты на механизмы.
— Одного срока не отсидел, навешивают другой, — жаловался Либин, единственный в Норильске специалист по электрофильтрам. — От вашего заключения зависит, удастся ли нам отделаться от этого мозгляка Зеленского, вы появились на заводе недавно и за аварию не отвечаете. Выскажите свое мнение.
— Я уже свое мнение высказал. Оно в написанном мной отчете об аварии, а также в приказе начальника комбината.
— Не отступайтесь от этого. Пожалуйста, не отступайтесь!
Зеленский вызвал меня последним. И не в ту комнатушку на заводе, где он принимал свою «клиентуру», а в главную свою резиденцию — в «хитрый домик над ручьем», разместившийся на окраине лагерной зоны. В барак после вечернего развода прибежал встревоженный нарядчик.
— Тебя в десять вечера ждет оперуполномоченный, — сказал он, понизив голос. Вызов к оперуполномоченному радости не сулил — нарядчик, неплохой парень из мелких уголовников, понимал, что на меня будут что-то «навешивать». — Так что готовься!
— Готовься! — это же самое повторил Витенз, заменивший Козырева на соседней койке. — И сдержись! Ты можешь всякого в ярости наговорить, этого не надо — он будет мстить. И если я засну, разбуди, когда вернешься. Но я не засну, я буду тебя ждать.
Зеленский знал, как воздействовать на неустойчивую психику людей, вызываемых на «собеседование».
Он сознательно допрашивал меня последним, а не первым. И, пригласив на десять вечера, продержал до одиннадцати, когда вызвал к себе. Он был один в своем кабинете, ни книг, ни газет у него не было — просто сидел за столом и муторно ожидал, пока я дойду до изнеможения, до того накала и перегара, когда намеченную жертву можно брать голыми руками. Методы были слишком дешевыми, чтобы действовать. Следователь с двумя ромбами в петлицах, полгода мучивший меня на Лубянке, был гораздо умней, чем этот человечишко с хриплым заплетающимся голоском и лейтенантскими звездочками на погонах.
— Давно нам надо было побеседовать, — сказал он так, словно приглашал взаимно порадоваться, что встреча наконец состоялась. — Вы, конечно, знаете, почему я вас вызвал?
— Скажете, узнаю, гражданин уполномоченный!
Он озадаченно посмотрел на меня. Ему не понравился мой голос. Он продолжал развивать задуманный план разговора.
— Понимаю, знаете. Нехорошее, очень нехорошее дело — электрофильтры. Страна так нуждается в никеле. Вы ведь знаете, что никель идет на танки и на орудия! И такие аварии в технологическом процессе! Очень нехорошо, правда?
— Очень нехорошо. Что вообще хорошего в любой аварии?
— Я знал, что вы согласитесь со мной. Любая авария — плохо, а эта — особенно. Весь же технологический процесс затронула скверная тяга в газоходах! Я верно излагаю события?
— Совершенно верно, гражданин уполномоченный!
— Тогда пойдем дальше. Раз произошла авария, значит, на то были причины. Так сказать, виновники несчастья. Вы согласны со мной?
— Полностью согласен. Зеленский придвинул к себе бумагу и карандаш.
— Поговорим теперь о конкретных виновниках. Кто, по-вашему, больше всех отвечает за нарушения технологического процесса?
— Не кто, а что, гражданин уполномоченный. Он удивился. — Как вас понимать?
— В самом простом смысле. Соединились в узел нехорошие объективные обстоятельства. Грянули морозы и оледенили газопроводы. Сильная пурга выносила все тепло из стен. В результате температура газа упала и сконденсировалась серная кислота. А кислота, как известно…
Он раздраженно прервал меня:
— Я читал приказ Панюкова о ликвидации аварии на электрофильтрах. Незачем повторять это.
Я постарался придать своему лицу самое глупое выражение.
— Но ведь в этом приказе очень точное объяснение, очень исчерпывающее. Я не осмелюсь ни дополнять, ни исправлять решения начальника комбината. Кто я, и кто генерал Панюков?
Он вышел из себя. Он решительно не годился на ту непростую роль, которую взялся выполнять.
— Что вы мне суете в нос генерала Панюкова? Он генерал, пока выполняет свои обязанности как положено! Уже не одного генерала — и повыше Панюкова — мы брали, когда они забывались… Отвечайте — будете нам помогать?
— Не понял, гражданин уполномоченный… В смысле — против начальника комбината?
Он сдержал раздражение. Он еще не был уверен, точно ли я так глуп, каким кажусь. И старался снова говорить спокойно.
— Оставим в покое Александра Алексеевича Панюкова. Он на своем месте, вы на своем. Будете ли помогать нам разоблачать скрытых врагов советской власти, которые своими тайными кознями чуть не сорвали работу оборонного завода?
Я понял, что пора расставлять все знаки препинания в невразумительном тексте.
— Безусловно буду, гражданин уполномоченный. Для этого нужно только одно — чтобы я увидел этих врагов советской власти. Но я полностью согласен с приказом начальника комбината, что не скрытые враги, а жестокие морозы, свирепые пурги…
Он встал. Он понял: из меня не выжать того, что ему желалось.
— Идите. И можете быть уверены, у вас не будет оснований жаловаться на то, что к вам относятся хуже, чем вы того заслуживаете.
— Благодарю вас, гражданин уполномоченный, на добром слове, — сказал я смиренно.
Витенз еще не спал. Он с тревогой смотрел на меня. Меня трясло, я не мог побороть возбуждения.
— Все в порядке, — ответил я на немой вопрос друга. — У меня теперь не будет оснований жаловаться на него, так он сказал. Думаю, мне, как Козыреву, навесят новый срок за то, что не оправдал их ожиданий.
— Глупости, — сказал Федор. — У Козырева было всего пять, довесить пятерку — проще простого. А ты уже имеешь десятку. Добавить сверх нее и для третьего отдела непросто, нужно заводить новое дело. Он тебя оставит в покое, уверен в — этом.
Нового срока мне не навесили, но и оставить меня в покое Зеленский не пожелал — об этом в следующей главке.
Очень неполным будет мое повествование, если не расскажу о дальнейшей судьбе Николая Александровича Козырева.
Он все же не досидел «до звонка» навешенного ему второго срока. Обстановка в стране хоть и медленно, но теплела. Сохранились друзья и знакомые, высказавшие сомнение — может ли специалист по звездам стать профессиональным шпионом? В сорок четвертом году Козырева вызвали на переследствие и, продержав несколько месяцев в Бутырках, выпустили на волю. Он говорил мне, что использовал свое вторичное пребывание в тюрьме для усовершенствования гипотезы рождения энергии из неравномерного тока времени.
— Какое оправдание? Оправдываются, если есть вина. А если вины нет, только обвинение? Помните, как ответил Вольтер, когда его спросили, может ли он оправдаться в краже булочки ценой в два су, которой он и не видел? Он ответил: найму адвоката, истрачу десять тысяч франков и докажу, что был далеко от той булочки в два су. А если вас обвинят, что хотите украсть собор Нотр-Дам? Немедленно убегу из Парижа, ответил Вольтер, такое обвинение опровергнуть немыслимо.
— Вас тоже обвиняют в краже какого-нибудь собора?
— Еще хуже. Честно признаются в собственной оплошке — дали слишком малый срок за преступления, которых не было. За недоказанные преступления наказывают десятью годами, а не пятью, таков обычай. И пригрозили, что в будущем году вместо воли получу дополнительные пять лет. Но дело не только в этом.
— Что же еще, Николай Александрович?
— Мерзко говорить!.. Предложили стать информатором. В этом случае простят себе, что недодали мне срока заключения. И выйду я «по звонку», так они это формулируют. Потребовали, чтобы завтра дал окончательный ответ. Вот и думаю: как ответить?
Я засмеялся, хоть было не до смеха.
— Ничего вы не думаете, Николай Александрович. Если бы у вас было хоть малейшее колебание, как отвечать завтра, вы не заговорили бы со мной об этом. Вы уже приняли решение. Но почему именно вам они предложили идти в стукачи? Так непохоже на вас!
— Вот, вот, именно этим и обосновали предложение. Знаете, расчет по-своему умный. Во-первых, сказали, никто на вас не подумает, что вы информатор, — значит, не будут бояться откровенничать. А во-вторых, вы честный человек, ни на кого клеветать не захотите, личных счетов ни с кем сводить не станете. А нам так важно знать правду, мы так путаемся в бесконечной лжи, которой нас заваливают стукачи без стыда и без совести. Вы для нас своей порядочностью, своей правдивостью — истинный клад. Вам будем всецело доверять — вот так меня уговаривают.
— Иезуиты! — сказал я.
— Иезуиты, конечно. Вы считаете, что я прав?
— Будут, будут вам дополнительные страдания… Но в тысячу раз горше потерять уважение к себе. Вы выбираете правильный путь, Николай Александрович, для вас просто нет иного пути.
Мы еще поговорили и воротились в барак. Козырев скоро уснул, он так измучился, что уже не было сил на бодрствование. Я размышлял о том новом, что определилось в последние месяцы. Война уже не грозила быстрым поражением и не манила лживым видением быстрой победы. И паническое выискивание «притаившихся врагов народа», что так обрушилось на нас в первые месяцы войны, даже самые ретивые «третьеотдельцы» преодолели. И расстреляли Кордубайло, наглого организатора мифического повстанческого подполья в Норильске, и выпускали обратно в лагерь — с новыми сроками, естественно, — членов его несуществовавшей организации. Ошалелая «показуха бдительности» спала, лишь мутная пена еще держалась на поверхности. Теперь заключенные должны работать на войну, а не валяться на тюремных нарах. Наказывать требовалось уже не только для галочки бдительности, а — желательно — по реальной вине, этого требовали нужды войны. Да, ныне и третьему отделу понадобились новые информаторы — честные, правдивые, благородные… Боже мой, какая наивность! Неужели и вправду они надеются найти для бесчестного дела честных и благородных исполнителей?
Утром Козырев ушел на работу раньше меня, мы встретились поздно вечером. Он уже объявил свое решение — никаких тайных услуг от него не ждать, он не подходит для роли соглядатая и доносчика. Его спросили, знает ли он, чем это ему грозит, он ответил, что знает, но решения не изменит.
— Лютер говорил: «Здесь я стою, я не могу иначе».
— Вы не Лютер, но, как и он, не смогли преступить через требования совести, Николай Александрович.
— Разговор на этот раз был не в большом доме, а в хитром домике над ручьем. И во время беседы появился один лейтенантик — лицо тонкое, а речь путаная и малокультурная. Глуп не по облику. Какая-то противоестественная помесь человека с каракатицей. Он начал кричать на меня, на него на самого цыкнули. Теперь буду ждать, выполнят ли угрозу новых кар.
Козыреву вскоре объявили, что дело его пересмотрено. И по новому приговору он наказан не пятью годами заключения в тюрьме, а десятью годами лагерных работ. Место отбывания нового срока — Норильский исправительно-трудовой лагерь.
Козырев и раньше не жаловал нашего барака. В нем было много больше уголовников, чем он мог вынести. Но прежде утешала мысль, что в следующем году — на волю, терпеть недолго. Этого утешения уже не было. Мысль, что с такими людьми жить еще много лет, угнетала. Он теперь сам вытягивал меня на прогулки даже в скверные погоды. Однажды я процитировал ему Мандельштама: «Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать». Он запротестовал:
— Не тоска! Отвращение! Совсем другое чувство, Я хотел бы переменить барак. Мечтаю поселиться у геологов. Там — культура: чистота, еду носит дневальный, не беги сам с миской. Ни мата, ни ссор, понятия этого гнусного — качать права — и в помине нет.
— Так попросите туда перевода. Может быть, разрешат. Особенно если сами геологи походатайствуют за вас.
— Уже пробовал. Геологи не возражают, лагерное начальство — ни в какую. Я теперь металлург, должен жить с металлургами. Они тоже в хороших условиях. Жить со строителями, землекопами или шахтерами — там хлебнешь горюшка. Вот так отвечают.
Все это было верно, конечно. Металлурги числились привилегированными в зоне. А геологи были лагерной аристократией. В их бараке, наверно, тоже имелись и бытовики, и даже уголовники, но они там терялись. В геологическом бараке господствовала интеллигенция: люди, общение с которыми доставляло душевную радость — профессора Владимир Катульский, Владимир Федоровский — в прошлом большевик с дооктябрьским стажем, создатель Минералогического института, не только ученый, но и поэт, первооткрыватель рудного Норильска и арктический исследователь Николай Урванцев, геологи Юрий Шейман, Омар Сулейменов, Владимир Домарев, Петр Фомин, Соколов, Мурахтанов — и еще с десяток специалистов, скрашивавших свое заключение тем, что были удостоены труда, каким занимались бы и на воле — труда по специальности, а не только для табели лагерного нарядчика. И в том бараке проживал наш общий с Козыревым друг, поэт и мыслитель, сын поэтов отца и матери, блестящий рассказчик и стилист… Впрочем, о нем я напишу отдельно, он этого заслуживает.
Страстное желание покинуть наш полублатной барак все больше томило Козырева.
— Почему бы вам не бросить опытный цех и не перейти на Большой металлургический завод? — обратился он ко мне однажды. — Я организовал там службу теплоконтроля, но какой я приборист! А все эти термопары, пирометры, газовый контроль — ваша же специальность, — вы там сделаете больше и лучше меня. А я переведусь к геологам и выпрошусь в экспедиционную партию, им нужен геодезист и астроном. Прошу — переходите на БМЗ!
Я задумался. Предложение Козырева было своевременно. Пришла пора расставаться с опытным цехом. Я проработал в нем три года — достаточно, чтобы даже стены надоели. Было еще две причины сменить место работы. Я ссорился с моим начальником Федором Кириенко. Он был удивительный человек, Федор Трифонович. Раб науки — именно раб ее, а не мастер, — он развернул исследования гидрометаллургических процессов. И радовался, когда новые факты подтверждали старые законы. Меня это не устраивало. Я жаждал опровержения, а не подтверждения законов. И мы разошлись, когда я восстал на книжные закономерности. Соли кобальта в растворе окисляют хлором, окисленный кобальт выпадает в осадок, осадок отфильтровывают. Такова была схема получения кобальта, очень нужного для промышленности и авиации металла — он потом был среди первых стратегических материалов, запрещенных для продажи в СССР. Все было хорошо у нас с Кириенко, пока я не стал доказывать, что кобальт раньше выпадает в осадок под действием щелочных окислителей, а уж осадок потом окисляется. Кириенко не стерпел такого научного самоуправства. Мы наговорили один другому резкостей. Дерзости от заключенного вольный начальник Федор Трифонович Кириенко стерпел, это было для него не так существенно. Но посягательства на табличные справочники не вынес. Сомнение в науке было ему нестерпимей политических провин. Я пригрозил, что улизну из опытного цеха, он пригрозил, что засадит меня в карцер за отлынивание от труда, то есть от исследований металлургических процессов точно по его программе.
Была еще одна причина уходить из опытного цеха, кроме ссоры с начальником. Работники этого цеха недоедали. Было вдоволь науки и ноль приработков. Наука наполняла мозговые извилины, но не желудок. С началом войны паек заключенного ссохся. Мы не опухали от голода, как, по слухам, бывало у вольных на «материке», но и не бывали сыты. Кириенко, живший одной наукой, и для себя не выпрашивал премий, и нам не «выбивал» дополнительных пайков, как делали другие начальники, особенно на Большом металлургическом заводе — самом сытом месте тогдашнего Норильска. Предложение Козырева означало переход в полусытость, если даже не в сытость полную, — очень существенное преимущество.
Но была и важная причина оставаться на ОМЦ, сознательно обрекая себя на скудость: я не хотел расставаться с дорогим мне человеком, моей сотрудницей. Поколебавшись, я ответил Козыреву отказом. Отказ сохранял свою крепость всего несколько дней. Скрыть неслужебные отношения не удалось. Моей сотруднице пригрозили, что она сменит вольное существование на жизнь заключенной в одной из лагерных зон Норильска, если срочно не покинет опытный цех. Узнав об этом, я сказал Козыреву:
— Согласен, Николай Александрович. Договаривайтесь со своим начальством.
Кириенко я ничего не раскрыл, но стал выходить на работу во вторую смену. Вечером и работать было спокойней, и меньше было чужих ушей и глаз. Кириенко знал, почему мне так дороги вечерние часы, но это его не тревожило. Он возмущался, лишь когда порочили законы физической химии и гидрометаллургии. Я приходил в барак ночью, Козырев спал — мне уже казалось, что он забыл о проекте служебных перемещений.
Но однажды на утреннем разводе Козырев разбудил меня. Я видел во сне концерт. Я сидел в большом зале Ленинградской филармонии и слушал Шопена. Музыка наполняла меня, рука Козырева, схватившая мое плечо, мешала. Не открывая глаз, я отмахнулся от него:
— Николай Александрович, музыка же… Еще несколько минут…
— Музыка? Какая музыка? — удивился он.
Я открыл глаза. В уши ворвался утренний шум стоголового барака, готовившегося на развод, — мат, крики, стук ложек, зычные призывы нарядчиков, выкликающие своих бригадников, — в общем, все то, чего я не слышал во сне. Из репродуктора, повешенного на столб в середине барака, лились негромкие звуки рояля и оркестра. Козырев на мгновение застыл, повернув лицо к музыке, которой не услышал в гаме развода. Спустя минуту из репродуктора донеслось:
— Мы передавали концерт Шопена для фортепьяно с оркестром.
— Удивительно! — воскликнул Козырев. — Мы одновременно слышали разные звуки — я барак, вы оркестр. Сергей Александрович, не выходите днем на работу в опытный цех. Вас сегодня доставят на беседу с начальством БМЗ — Николаем Дмитриевичем Кужелем и Александром Романовичем Беловым. В принципе все договорено.
Жизнь в заключении сделала очередной виток. Я говорил и с Кужелем и с Беловым. Они приняли мое предложение — создать при заводе большую лабораторию термоконтроля, выделили две комнаты для нее в обжиговом цехе. Уже на другой день приказом начальника Управления металлургических заводов Владимира Зверева меня перевели на промплощадку — три года прошло с той осени, когда я изнемогал, пробивая там ломом «крупноскелетную» вечную мерзлоту. И я ушел не один. Федор Исаакович Витенз, один из инженеров ОМЦ, согласился и на промплощадке работать вместе.
На исходе недели на новое место нашей работы явился разозленный Кириенко.
— Да вы с ума сошли, — сказал он. — Такие мы начали исследования! Вы понимаете, от чего отказываетесь? Что теряете?
— Понимаю, Федор Трифонович. Отказываюсь от ссор с вами в связи с разным толкованием физико-химических закономерностей. Отказываюсь от вечной нашей голодухи, потому что у вас приработков никаких, а здесь можно и кустарно что-нибудь сварганить на потребу вольных рабочих. С такими потерями я примирюсь.
— Я буду протестовать, — сказал он. — Я дойду до начальника комбината Александра Алексеевича Панюкова!
Я пожал плечами.
— Федор Трифонович, вы же умный человек. Вы серьезно думаете, что Панюков отменит приказ своего заместителя Зверева? Мне кажется, Зверев не из тех, кто разрешает поправлять себя. Впрочем, вы его лучше знаете, чем я.
Кириенко сердито смотрел на меня. Он боролся с собой — отступить или сделать еще одну попытку?
— Послушайте. — Он понизил голос: — Понимаю — скудный паек. Нам тоже не жирно, поверьте. Знаете что? Я буду передавать вам часть своего пайка, тайно, чтобы не пронюхали… А вы воротитесь в цех, и продолжим наши исследования… Столько раскрылось интересного!
Я часто злился на него, часто восхищался его бескорыстной преданностью исследованиям металлургических процессов. Сейчас я был растроган. У него была семья — прекрасной души жена Софья Николаевна, маленькая дочка, родители… Вряд ли семье хватало его пайка. Таких жертв — и щедрых, и небезопасных для него — нельзя,было принимать.
— Федор Трифонович, я ценю ваше отношение… Но дороги назад мне нет, вы должны это понимать.
Он повернулся и ушел не попрощавшись.
Козырев переехал в барак геологов и восторженно известил — наконец-то чувствует себя человеком, ибо среди настоящих людей, а не среди бандитов, закамуфлировавшихся в человекообразие. Он определился в поисковую партию и до зимы пропадал где-то в тундре — на вольном воздухе и на вольных хлебах.
А я на новом месте столкнулся с обстоятельствами, для понимания которых не было опыта. К лаборатории примыкал коттрель — система электрофильтров, улавливающих пыль из плавильных и обжиговых печей. На частичках пыли создавался электрический заряд, заряженные частицы прилипали к электродам, и, когда их налипало много, электроды обесточивались и пыль ссыпалась в бункера. В этой пыли, выносящейся из металлургических агрегатов, и никеля, и меди, и кобальта, а особенно платины и платиноидов было даже больше, чем в руде, поступавшей на завод: исправная работа электрофильтров гарантировала существенную прибавку товарной продукции завода.
Только ее не было — исправной работы электрофильтров. И вместо того, чтобы оседать на электродах — проволочках . из нихрома, никель-хромового сплава, — дорогая пыль свободно разносилась по Норильской долине. А электроды разъедала кислота, ее было полно в газах, выносящихся из печей. И та же кислота разъедала стены электрофильтров, ядовитый газ вырывался сквозь щели и душил людей. Падала тяга — и печи сбрасывали нагрузку.
Начальство завода потребовало, чтобы я разобрался, почему образуется серная кислота и что сделать, чтобы ее больше не было. Создали техническую комиссию для исследования аварий на электрофильтрах, я стал секретарем комиссии. Белов вызвал меня в свой кабинет.
Требуйте всего, что нужно, но катастрофу с электрофильтрами — срочно ликвидировать! И учтите — наш оперуполномоченный, старший лейтенант Зеленский, заинтересовался электрофильтрами. Это опасно, вы меня понимаете?
Я понимал Александра Романовича Белова. Я уже видел старшего лейтенанта Зеленского, того самого, которого Козырев назвал противоестественной смесью каракатицы с человеком. В обжиговом цехе грейферный кран переносил какой-то груз по цеху. Внезапно отключилось энергопитание, кран раскрылся, груз рухнул на чугунные плиты пола. Питание отключалось часто — электростанция работала не на пределе, а за пределом возможного, бывали и похуже аварии, когда внезапно обесточивались линии. Я видел, как падал груз — никто не пострадал, ничто не повредилось, даже разъяренный крановщик материл небо и землю не громче обычной реакции на такое пустячное происшествие. И я находился в заводоуправлении, когда туда вошел оперуполномоченный Зеленский и схватился за телефон. Зеленский посмотрел на меня — не выйду ли? — но я не вышел, и он начал при мне разговор с каким-то своим начальником:
— Умышленное действие на грейхверном кране, — сказал он хрипловатым сдавленным голосом с сильным южным акцентом. Такими приглушенными, полными важного предупреждения голосами говорят, информируя о чрезвычайных происшествиях, которые, однако, не должны стать известны. — Принимаю меры дальнейшего пресечения.
Он говорил, а я рассматривал его. Он был невысок, строен, чуть прихрамывал при быстрой ходьбе. У него было тонкое лицо, узкие щеки, точеный нос — лицо интеллигента. А голос был груб и некультурен, голос не вязался с лицом и фигурой. Если бы я услышал такой голос из соседней комнаты, не видя его хозяина, я вообразил бы себе совсем другого человека — высокого, плотного, крупнощекого, с бесформенным носом, насквозь прокуренного (Зеленский не курил)… Думаю, у человека, с каким разговаривал Зеленский, имелись сведения о кратковременной аварии, на электростанции — и он отнюдь не связывал ее с «умышленными действиями на грейхверном кране». Лицо Зеленского вытянулось, сдавленный от возбуждения голос как бы механически распрямился. — Понял, буду информировать.
Исследование неполадок быстро раскрыло причины аварии на электрофильтрах. Строители плохо выложили стенки коттреля. Война требовала никеля, завод пускали в страшной спешке — было не до аккуратной работы. Летом все шло благополучно, но холода стерли радужную картину, сквозь щели в стенах врывался ледяной воздух, температура газа падала с 300-350 градусов до 200-250. А при такой температуре серный газ, обильно поставляемый печами, легко соединяется с парами воды — в серную кислоту. Кислота же разъедала электроды и механизмы. Вывод был прост: заделать стены, утеплить газоходы — и все неполадки кончатся. Я писал протоколы комиссии, начальник комбината генерал Панюков подписал приказ, и строители кинулись усердно — с энтузиазмом, как отметили в газете, — исправлять то, что сами недавно напортачили.
Оперуполномоченный Зеленский только и дожидался такого поворота событий. Картина аварии была ясна, оставалось решить, кого арестовывать.
Один за другим строители и работники завода вызывались к Зеленскому. По технической логике события он должен был начать вызовы на «собеседования» с меня, расследовавшего аварию, но он меня не тревожил. Ко мне приходили строители, конвертерщики, ватержакетчики, обжиговщики — все заключенные, естественно. И жаловались, что Зеленский вымогает признания, что именно их плохая работа стала причиной превращения серного газа в серную кислоту и осаждения капелек серной кислоты на механизмы.
— Одного срока не отсидел, навешивают другой, — жаловался Либин, единственный в Норильске специалист по электрофильтрам. — От вашего заключения зависит, удастся ли нам отделаться от этого мозгляка Зеленского, вы появились на заводе недавно и за аварию не отвечаете. Выскажите свое мнение.
— Я уже свое мнение высказал. Оно в написанном мной отчете об аварии, а также в приказе начальника комбината.
— Не отступайтесь от этого. Пожалуйста, не отступайтесь!
Зеленский вызвал меня последним. И не в ту комнатушку на заводе, где он принимал свою «клиентуру», а в главную свою резиденцию — в «хитрый домик над ручьем», разместившийся на окраине лагерной зоны. В барак после вечернего развода прибежал встревоженный нарядчик.
— Тебя в десять вечера ждет оперуполномоченный, — сказал он, понизив голос. Вызов к оперуполномоченному радости не сулил — нарядчик, неплохой парень из мелких уголовников, понимал, что на меня будут что-то «навешивать». — Так что готовься!
— Готовься! — это же самое повторил Витенз, заменивший Козырева на соседней койке. — И сдержись! Ты можешь всякого в ярости наговорить, этого не надо — он будет мстить. И если я засну, разбуди, когда вернешься. Но я не засну, я буду тебя ждать.
Зеленский знал, как воздействовать на неустойчивую психику людей, вызываемых на «собеседование».
Он сознательно допрашивал меня последним, а не первым. И, пригласив на десять вечера, продержал до одиннадцати, когда вызвал к себе. Он был один в своем кабинете, ни книг, ни газет у него не было — просто сидел за столом и муторно ожидал, пока я дойду до изнеможения, до того накала и перегара, когда намеченную жертву можно брать голыми руками. Методы были слишком дешевыми, чтобы действовать. Следователь с двумя ромбами в петлицах, полгода мучивший меня на Лубянке, был гораздо умней, чем этот человечишко с хриплым заплетающимся голоском и лейтенантскими звездочками на погонах.
— Давно нам надо было побеседовать, — сказал он так, словно приглашал взаимно порадоваться, что встреча наконец состоялась. — Вы, конечно, знаете, почему я вас вызвал?
— Скажете, узнаю, гражданин уполномоченный!
Он озадаченно посмотрел на меня. Ему не понравился мой голос. Он продолжал развивать задуманный план разговора.
— Понимаю, знаете. Нехорошее, очень нехорошее дело — электрофильтры. Страна так нуждается в никеле. Вы ведь знаете, что никель идет на танки и на орудия! И такие аварии в технологическом процессе! Очень нехорошо, правда?
— Очень нехорошо. Что вообще хорошего в любой аварии?
— Я знал, что вы согласитесь со мной. Любая авария — плохо, а эта — особенно. Весь же технологический процесс затронула скверная тяга в газоходах! Я верно излагаю события?
— Совершенно верно, гражданин уполномоченный!
— Тогда пойдем дальше. Раз произошла авария, значит, на то были причины. Так сказать, виновники несчастья. Вы согласны со мной?
— Полностью согласен. Зеленский придвинул к себе бумагу и карандаш.
— Поговорим теперь о конкретных виновниках. Кто, по-вашему, больше всех отвечает за нарушения технологического процесса?
— Не кто, а что, гражданин уполномоченный. Он удивился. — Как вас понимать?
— В самом простом смысле. Соединились в узел нехорошие объективные обстоятельства. Грянули морозы и оледенили газопроводы. Сильная пурга выносила все тепло из стен. В результате температура газа упала и сконденсировалась серная кислота. А кислота, как известно…
Он раздраженно прервал меня:
— Я читал приказ Панюкова о ликвидации аварии на электрофильтрах. Незачем повторять это.
Я постарался придать своему лицу самое глупое выражение.
— Но ведь в этом приказе очень точное объяснение, очень исчерпывающее. Я не осмелюсь ни дополнять, ни исправлять решения начальника комбината. Кто я, и кто генерал Панюков?
Он вышел из себя. Он решительно не годился на ту непростую роль, которую взялся выполнять.
— Что вы мне суете в нос генерала Панюкова? Он генерал, пока выполняет свои обязанности как положено! Уже не одного генерала — и повыше Панюкова — мы брали, когда они забывались… Отвечайте — будете нам помогать?
— Не понял, гражданин уполномоченный… В смысле — против начальника комбината?
Он сдержал раздражение. Он еще не был уверен, точно ли я так глуп, каким кажусь. И старался снова говорить спокойно.
— Оставим в покое Александра Алексеевича Панюкова. Он на своем месте, вы на своем. Будете ли помогать нам разоблачать скрытых врагов советской власти, которые своими тайными кознями чуть не сорвали работу оборонного завода?
Я понял, что пора расставлять все знаки препинания в невразумительном тексте.
— Безусловно буду, гражданин уполномоченный. Для этого нужно только одно — чтобы я увидел этих врагов советской власти. Но я полностью согласен с приказом начальника комбината, что не скрытые враги, а жестокие морозы, свирепые пурги…
Он встал. Он понял: из меня не выжать того, что ему желалось.
— Идите. И можете быть уверены, у вас не будет оснований жаловаться на то, что к вам относятся хуже, чем вы того заслуживаете.
— Благодарю вас, гражданин уполномоченный, на добром слове, — сказал я смиренно.
Витенз еще не спал. Он с тревогой смотрел на меня. Меня трясло, я не мог побороть возбуждения.
— Все в порядке, — ответил я на немой вопрос друга. — У меня теперь не будет оснований жаловаться на него, так он сказал. Думаю, мне, как Козыреву, навесят новый срок за то, что не оправдал их ожиданий.
— Глупости, — сказал Федор. — У Козырева было всего пять, довесить пятерку — проще простого. А ты уже имеешь десятку. Добавить сверх нее и для третьего отдела непросто, нужно заводить новое дело. Он тебя оставит в покое, уверен в — этом.
Нового срока мне не навесили, но и оставить меня в покое Зеленский не пожелал — об этом в следующей главке.
Очень неполным будет мое повествование, если не расскажу о дальнейшей судьбе Николая Александровича Козырева.
Он все же не досидел «до звонка» навешенного ему второго срока. Обстановка в стране хоть и медленно, но теплела. Сохранились друзья и знакомые, высказавшие сомнение — может ли специалист по звездам стать профессиональным шпионом? В сорок четвертом году Козырева вызвали на переследствие и, продержав несколько месяцев в Бутырках, выпустили на волю. Он говорил мне, что использовал свое вторичное пребывание в тюрьме для усовершенствования гипотезы рождения энергии из неравномерного тока времени.