— Приборами Пито и Прантля, — ответил я быстро.
   — Откуда получили Пито и Прантля?
   — Сам изготовил.
   — По какому методу делали измерения и расчеты?
   — По методике германского общества инженеров.
   — Приведение к нормальным условиям было?
   — Пересчитали на нуль градусов и давление в одну атмосферу.
   — Измерительный аппарат? Как его очищаете? Рабочая жидкость?
   — Микроманометр Креля. Очищали кислотой с хромпиком, рабочая жидкость спирт-ректификат. Разброс показаний могли подкорректировать методом наименьших квадратов, но не было нужды, разбросы несущественны.
   — И получили пятьдесят метров для скорости воздуха?
   — Так точно, гражданин начальник комбината. Пятьдесят метров в секунду.
   — Чудовищно! Невероятно и недопустимо! Термины нетехнические, но иногда ругань — самая правильная терминология. Теперь слушайте меня внимательно. Немедленно повторите измерения скорости воздуха в десяти точках воздуховодов. Продолжительность измерений — шесть часов при нормальном режиме плавильных печей, показания снимаются через каждые десять минут. Данные наносите таблицей на ватман с чертежом воздуховодов и мест замеров, пересчитываете на нормальные условия и лично доставляете мне в десять утра в Управление комбината. Задание ясно?
   — Задание ясно, но полностью выполнить не смогу.
   — Что сможете и чего не сможете?
   — Измерения и пересчеты сделаю, на ватман схему воздухопроводов нанесу. Но лично доставить не смогу. У меня нет «ног».
   Впервые в голосе Шевченко послышалось удивление:
   — Вы калека? Мне об этом не говорили.
   — Только в косвенном смысле, гражданин начальник комбината. Я подконвойный. Пропуска для выхода с промплощадки в город не имею.
   — Хорошо. В половине десятого к вам придет курьер и заберет материалы. И передаст вам для прочтения мою книжку по контролю металлургических процессов. Мою в смысле написанную мной самим. Довожу до вашего сведения, что моя инженерная специальность технологические режимы в металлургии. Ученая степень кандидат технических наук. Думаю, с инженером Шевченко вам будет легче использовать свои любимые технические термины, чем с полковником Шевченко. Действуйте.
   Селектор замолк Лицо Белова сияло. Я медленно отходил от трудного разговора.
   — Как вы его! Нет, как вы его! — в восторге твердил Белов. — И не ожидал от вас такой смелости, и Шевченко не ожидал. Он ведь пригрозил, что арестует вас за подрыв правительственных заданий. Я вам этого не сказал, чтобы сразу не ударились в панику. Теперь он вам плохого не сделает, ведь многие включили селектор и слушали, как вы его отчитывали. Нет, как вы его поставили на место!
   — Александр Романович, — сказал я с упреком, — почему вы не сообщили, что он специалист по контролю металлургических процессов? Совсем ведь иной разговор мог получиться.
   — Сам не знал, что он пишет книги. И никто не знал. Он впервые это высказал. А насчет разговора не беспокойтесь. Разговор — лучше и не пожелать! Теперь меня и другие поддержат, если понадобится вас защищать.
   В эту ночь из моей лаборатории никто не ушел. Все лаборанты — в основном вольнонаемные девчонки и пареньки из сибирских городков и сел — остались, не спрашивая времени. Все понимали, что разразился аврал, надо каждому постараться. У меня были свои правила, приводившие в ярость нормировщиков и кадровиков, если узнавали о них, — но кадровики не узнавали, среди трудяг лаборатории доносчики не уживались. Суть правил была проста: работать, когда работа, и не притворяться работающим, когда работы нет. Это означало, что в дни авралов «вкалывают до опупения», а в незагруженные дни можно и прогуляться в тундру за ягодами, и возвратиться раньше смены в общежитие для вольных — или лагерь для зеков — лишь не попадаясь на глаза административным «придуркам»: пойманных на прогулах строго наказывали. Мой тогдашний помощник — и сердечный друг на всю нашу остальную жизнь — Федор Витенз показывал в эту ночь, что способен не только неутомимо ходить вдоль воздуховодов, но и бодро бегать по ним, — а трубы из воздуходувной станции в плавильный цех поднимались в иных местах над землей на высоту двухэтажного дома. О мастере Мише Вексмане и говорить не приходилось. Подвижный и почти такой же худой, как и я тогда, он по любому воздуховоду мчался, не уступая мне ни метра форы. А когда основные измерения выполнили и лаборанты разошлись, мы с Федей завершили задание Шевченко: я рассчитывал, у меня это получалось быстрей, он чертил, чертежник он был ровно на два порядка выше меня. Всю ночь до утра меня грызли сомнения: может, раньше я ошибался и воздух мчится по трубам вовсе не с возвещенной ураганной скоростью. Утром я успокоился, ошибки не было. Анализ измерений показывал, что скорость воздуха именно такая, какую я назвал Сорокину: 51 метр в секунду.
   В предписанный час в лабораторию явился посланец Шевченко, вручил мне небольшую брошюру, забрал чертежи и вычисления и предупредил: в двенадцать часов я должен ждать телефонного вызова в кабинете Белова. Я показал Белову результаты ночных наблюдений и сел в приемной читать книжку Шевченко. Мной запоздало овладевало смущение. Я потребовал от Шевченко технического разговора, я думал хоть немного защититься от опасных политических обвинений языком техники. Но Шевченко знал технический язык гораздо лучше меня. Проработав на производстве несколько лет, я был в металлургии не так начитан, как наслышан и «навиден», а он инженерно в ней разбирался. И посадить меня в лужу на этой, глубоко ему ведомой почве металлургических закономерностей он мог куда проще и основательней, чем гневаясь и ругаясь. Так это мне увиделось, когда я перелистывал в уголке приемной книжку «Контроль металлургических процессов».
   Я уже подходил к правде, но это была еще не полная правда.
   — Срочно к Александру Романовичу, — сказала секретарша Белова.
   Белов разговаривал по телефону с Шевченко. По довольному лицу главного металлурга я понял, что нового разноса не будет.
   — Да, конечно, так я и говорил вам, Виктор Борисович. — Белов глазами показал мне на стул. — Он уже здесь. Передаю трубку.
   В трубке загудел голос Шевченко:
   — Ваш отчет — передо мной. Отношение к нему двойственное. С одной стороны — отлично, с другой — безобразие! Словечки нетехнические, но других подобрать не могу.
   Я осторожно поинтересовался:
   — Что именно отлично, а что — безобразие, гражданин начальник комбината?
   — Отлична проделанная вами работа. А безобразие — все, что эта работа показывает. В моей книжке вы можете прочесть, что скорость вдуваемого в печи воздуха не должна превышать четырнадцати-пятнадцати метров в секунду, а у вас она свыше пятидесяти. И оспорить не могу, ваши расчеты сам проверил. В этих условиях монтаж новой воздуходувки эффекта не даст. Все съест возросшее сопротивление в трубах, то самое, что вы объяснили Сорокину и за что я собирался вас наказать. Но не радуйтесь, что наказания избежали. Всех нас теперь надо карать за техническую безалаберность. Вы получите новое задание.
   — Готов, гражданин начальник…
   — Виктор Борисович.
   — Готов, Виктор Борисович.
   — К вам сегодня придут проектировщики-металлурги. Я приказал выделить для них специальный конвой на промплощадку. Покажите им результаты измерений, ответьте на вопросы. Пусть пораскинут мозгами, кто и как допустил до нынешнего нетерпимого состояния. А завтра в десять утра явитесь на Малый металлургический завод. Я буду у начальника ММЗ Алексея Борисовича Логинова. Вы Логинова знаете?
   — Немного. Налаживал на ММЗ теплоконтроль, газовый анализ.
   — У меня все. У вас?
   — У меня — ничего, Виктор Борисович, — сказал я и положил замолкнувшую трубку.
   — Поздравляю! — сказал радостно Белов, — До этой минуты тревога все же была. Новая метла чисто метет, а эта — Виктор Борисович — не метет, а сметает. Строителям уже влетело по шее. Горнякам, особенно рударям, грозил понижениями в должности, даже арестами. Особенно коксохимикам попало. Кокс у них ведь какой: во-первых, дерьмо, во-вторых — мало. К металлургам Шевченко пока помягче. Теперь торопитесь к себе, проектировщиков уже доставили на промплощадку.
   В лаборатории прохаживались два металлурга из проектной конторы: полный неторопливый Бунич (не помню ни имени, ни отчества) и худощавый, очень подвижный Александр Григорьевич Гамазин. Гамазин тыкал рукой в самописцы, автоматические датчики, изодромные регуляторы, Бунич обводил уставленные приборами стены равнодушными выпуклыми глазами.
   — Устроился! — похвалил Гамазин. — Удельный князь, не меньше.
   — Немного есть, — скромно согласился я, — С чем пожаловали, бояре?
   — Нет, это вы говорите, что за катастрофа грянула? — потребовал Бунич. — Сколько лет получали благодарности за проект БМЗ. Вдруг — трах-бах, ох, ах — недоработка, ошибка, провал! И обвиняют, что злые пары из вашей кухни.
   — Не всякому обвинению верь! — туманно высказался я.
   — У меня принцип: никаким обвинениям не верю. Нет ничего проще и лживее обвинений, — сказал Гамазин. — Итак, все тот же вопрос — что? И доказательства этого «что»! На меньшее не соглашусь.
   Я провел их в свою комнатку и показал ночные измерения. Гамазин присвистнул. Он соображал легко, был скор и смел в своих решениях — инженерных, естественно. В доарестантской жизни он трудился на Волховском алюминиевом заводе, участвовал в проектировании и освоении Запорожского алюминиевого, а в Норильске переквалифицировался из алюминщика в никелыцика — и уже считался специалистом по никелю. Мне он нравился и как человек. Спустя двадцать лет, трудясь над фантастическим романом «Люди как боги», я вспомнил Гамазина и назвал главного героя Эли Гамазиным: в фамилии слышалось что-то нездешнее.
   — Все ясно, княже! — воскликнул Гамазин. — Какой у вас диаметр воздуховодов? Шестьсот миллиметров? Ха, чуть пошире канализационной трубы? А дуете на три ватержакета? Не вижу пока ничего ненормального. Ни один закон техники не опровергнут. Загадок нет. Вопрос исчерпан.
   — Только ставится, а не исчерпан, — возразил я. — И загадка есть: почему вообще создалась такая ненормальность? В книжке Шевченко, вот в этой, он мне сегодня прислал, сказано, что выше пятнадцати метров в секунду скорости воздуха не должны подниматься. Как же возникло подобное нарушение технологии?
   — А на это пусть отвечает главный проектировщик БМЗ. Бунич, давай! «Что», нам теперь ясно. Отвечай, почему появилось это «что»!
   Бунич размышлял. Он всегда казался погруженным в размышления — даже когда ни о чем не думал. Он медленно переводил очень темные, очень выпуклые, очень близорукие глаза с одного на другого. У него неслышно шевелились губы. Шевеление губ всегда предшествовало движению языка. Потом он заговорил.
   — Кто тут произносил странный термин «загадка»? Никаких загадок не было и нет. Все ясно, как свежеиспеченный блин на вычищенной сковороде. Да, он проектировал в последний довоенный год БМЗ. И хорошо спроектировал — в Москве одобрили. В проекте ненормальностей не было. Единственная ненормальность случилась уже после утверждения проекта. Проект полностью не осуществили, вот и вся разгадка. Как мыслилась переработка руды в проекте? Отражательная печь плавит руду на штейн, из штейна в конвертерах выжигается железо, а в ватер-жакетах очищенный от железа файнштейн разделяется на никель и медь, Классическая технология, идеальная цепочка. А где эта цепочка реально? Нет отражательной печи, ее заменили большим ватержакетом. И в нем теперь не разделительная, а рудная плавка,
   — Побойся бога, Бунич! — закричал Гамазин. — Впрочем, ты уже в трех поколениях неверующий, ты с богом не посчитаешься. Но ты же сам согласился на изменение проекта. Что не построили отражательной печи — твоя инициатива.
   — Моя, но почему? Выяснили, что руда плавится легче, чем предполагали, и можно обойтись без отражательной печи. Огромное преимущество перед проектом! Но и отклонение от нормы. Ибо если запроектировали хорошо, а получилось лучше, то это тоже ненормальность. Радостная, но ненормальность! А заменив дорогую отражательную печь уже построенным ватержакетом, позабыли, что на разделительную плавку требуется меньше воздуха и что воздуходувки рассчитаны именно на нее. А тут — война! Не до переделок воздухопроводов, давай скорее никель! До поры ненормальности не замечали: воздуху хватало.
   Гамазин радостно хлопнул рукой по столу.
   — Короче, головокружение от успехов! А после головокружения — головная боль: надо ликвидировать искажение достижений. Бунич, ходом к Белову!
   Белов, порадовавшись успешному выяснению загадки, вынул из сейфа две пачки махорки — еще довоенной из Кременчуга — и вручил их проектировщикам. Оба, хотя и не курящие, с благодарностью приняли роскошный дар — даже сибирская «махра» ходила золотой лагерной валютой, о кременчугской и говорить не приходилось: Украина второй год лежала под немецкой пятой, об украинской махорке вспоминали со вздохом.
   Утром следующего дня я направился на Малый завод. От БМЗ до ММЗ было с полкилометра, но дорога тянулась неровная, петляла меж валунами, проваливалась в рытвины, вспучивалась колдобинами. Был и другой путь — по трубопроводам. Трубы опускались местами до самой земли, местами вздымались над долинками и провалами. Укутанные в асбоцементные плиты, стянутые стальными обручами, они были много удобней земных дорог— для крепких ног, естественно. Я по этим трубопроводам и шествовал, и бегал, только в пургу побаивался — при сильном ветре иных и на земле сносило, а на трубе никому не устоять. В то утро погода была отличная, на высоте бежалось хорошо И я бежал с воодушевлением.
   В обширном кабинете начальника ММЗ в 1939 году я имел свой стол. Я тогда занимался исследовательскими балансовыми плавками, результаты которых Бунич и положил в фундамент проекта БМЗ. И вошел в этот хорошо знакомый кабинет с чувством, что посещаю родную квартиру.
   Но не было ни моего маленького стола у правой стены, ни левого большого стола главного металлурга комбината, тогда им был Федор Аркадьевич Харин. Остался лишь стол бывшего начальника ММЗ Ромашова. Их давно уже не было в Норильске, обоих еще перед войной арестовали за что-то реально случившееся или нехитро придуманное — оба, наверно, бедовали в каком-нибудь из лагерей. А за столом сидели, один рядом с другим, один удивительно похожий на другого, два плотных лысых человека — и лишь приглядевшись, можно было разобраться, что один помоложе и покрасивей другого. Помоложе и покрасивей был Логинов. Вторым был Шевченко.
   — Садитесь! — приказал Шевченко, показывая рукой на стул, и обратился к Логинову: — Хочу тебя познакомить, Алексей Борисович, с начальником тепло-контроля на БМЗ. Я думал его наказать за то, что публично опорочивает мероприятия по выдаче никеля, обещанные правительству. А он сам задал мне трепку, да еще по селектору! Не хочу, говорит, с вами разговаривать, пока не научитесь техническому языку. Жуткая личность! Ты его бойся, он и тебе выдаст не меньше, чем мне.
   Шевченко с удовольствием вышучивал наш телефонный разговор. Логинов улыбался. Я вымучил из себя какую-то приличествующую улыбенку. Логинов сказал:
   — С Сергеем Александровичем знакомы. Значит, такое же обследование у меня, что проделано на БМЗ?
   — Такое же, — подтвердил Шевченко. — И у тебя, возможно, не все в ажуре. — И он опять заговорил со мной — уже серьезно:— Вы, конечно, не знали, что та скорость воздуха, которую определили в воздухопроводах, абсолютно недопустима. Но что ее уже нельзя превзойти, понимали, и за это вам спасибо. Но главное не в том, что вскрыты технологические безобразия. Открывается и путь к повышению производительности плавильного цеха, о котором еще недавно не догадывались. К нам самолетами уже доставляются части обещанной воздуходувки. Она эффекта не даст, это вы Сорокину сказали верно. Единственный выход — строить новые воздухопроводы. На днях я улетаю в Москву просить металл для дополнительной нитки труб. Но я вызвал вас не для того, чтобы поделиться этими, в принципе секретными сведениями. Хочу знать, чем сам могу помочь вам? О чем бы хотели попросить?
   Я не хотел ничего выпрашивать. В бытовых мелочах я не нуждался, а свободы, единственного, чего мне не хватало, Шевченко подарить не мог. Он вглядывался в меня, он понимал, почему я молчу.
   — Да, конечно, выпустить вас на волю я не могу, — заговорил он снова. — Но о сокращении срока заключения похлопочу, это в моих силах. Вы жаловались, что без «ног». Сегодня вас сфотографируют на пропуск бесконвойного хождения по городу. Больше не потребуется посылать к вам, как к владетельному монарху, специальных курьеров или выделять вооруженный конвой, чтобы лично увидеть вас и пожать руку.
   Он подкрепил эти слова тем, что встал и пожал мне руку. Я был бесконечно смущен. Обратно в свою лабораторию я бежал по тому же трубопроводу. А потом удивлялся, как не сверзился с зысоты — от волнения пошатывался на узких трубах, как опоенный брагой. Вскоре Белов порадовал меня, что готовится список на снижение сроков заключения особо отмеченным за трудовое усердие заключенным. Мне намечается самая высокая льгота — три года «досрочки».
   — Да зачем мне так много? — удивился я. До «звонка» к приходу списка мне останется не больше двух лет.
   — Больше потребуем, охотней уважут. Виктор Борисович сказал — сделаем все, что в наших возможностях.
   Он сильно преувеличивал свои возможности, Виктор Борисович Шевченко, полковник и ученый, главный инженер Норильского комбината, а в недалеком будущем генерал, доктор наук, членкор академии, один из руководителей наших ядерных исследований. Список лиц, удостоенных снижения сроков, был опубликован в следующем году. Мне, точно, хватило бы и двух лет «досрочки», чтобы сразу выйти на волю. Но и года не было. В радостном списке я не нашел своей фамилии. Спустя несколько лет, воспользовавшись знакомством с одной из сотрудниц Управления Норильского ИТЛ, носившей форму армейского капитана, я узнал, что в списке, подписанном самим Шевченко, я точно стоял из первых. Но против моей фамилии было начертано синим карандашом: «Возр. Зел.».
   Зеленского уже не было в Норильске. Возведенный к тому времени в майорское достоинство, он в конце сорок третьего года умчался в Киев — «фильтровать», как выразился однажды при мне начальник ГУЛГМП, генерал-майор Петр Андреевич Захаров, освобожденное от немецкого ига счастливое население украинской столицы.
   Белов постарался ослабить удар оперуполномоченного Зеленского.
   — Подготовили новый список на досрочное освобождение, — сообщил он. — Ограничились просьбой об одном годе. Вам этого хватит, а особого внимания к вам не демонстрируем, чтоб не раздражать лагерное начальство, вы у них не на лучшем счету. Лично прослежу, чтобы кто-нибудь не подпортил.
   Белов обещание свое выполнил. В следующем списке на снижение сроков я значился в объеме одного года. Этого мне и вправду хватило. Вместо 6 июня 1946 года — по «звонку» — я вышел на волю 9 июля 1945 года.
   Ни Шевченко, ни Белова в Норильске уже не было. Шевченко вне Норильска я больше не видел, а с Беловым потом пришлось неоднократно встречаться. Я работал над повестями о зарубежных и советских ядерщиках, а Белов, сдав многолетнее директорство на одном из крупнейших атомных заводов, взял на себя руководство Кольской атомной электростанцией — большего ему не позволяло здоровье. Он много помог мне — рассказами о деятелях атомной эпопеи, организацией знакомства с ними, описанием важных событий и этапов нашей ядерной промышленности.
   До самой его — истинно безвременной — смерти нас связывала взаимная душевная теплота.
   «Ноги», подаренные мне Шевченко, внесли сумятицу в мое тесно ограниченное внелагерное бытие. Мир, зажатый в нескольких стенах, внезапно расширился и переменился. Я ощущал себя зверем, вырвавшимся из клетки, — радостно и боязливо. Помню свой первый выход из зоны в город. Рука от волнения вспотела, пропуск стал горячим и влажным. Если бы вахтер взял его в руки, он удивился бы странному состоянию этой книжицы с моей фотографией в темном кительке. Но, даже не взглянув на меня и на пропуск, он только махнул рукой — проходи, не задерживайся. Вахтеры не сомневались, что конвойные к вахте не приближаются. И я зашагал за пределами зоны, один, без конвоя, как истинный «вольняшка» — во всяком случае, уже полувольный. И у меня было чувство, что совершаю что-то почти запретное и что поэтому все смотрят подозрительно. Я ловил брошенные на меня взгляды, сгибался от каждого слишком внимательного глаза. Я шел наугад — по улице Горной к вокзалу, к Угольному ручью, по улице Октябрьской через ручей Медвежий, по дамбе через озеро Долгое в Горстрой — будущий город. Я не знал, куда ведут меня ноги, а расспрашивать опасался. Человек, не ведающий пути, мог показаться и беглецом. Я не хотел, чтобы меня задерживали и вели на допросы. Я только шагал по трем тогдашним улицам Норильска, из конца одной в конец другой, поворачивал со второй на первую, с первой на третью. Только восторженно шел и шел, все снова шел, и шел, и шел. Ни в магазины, ни в учреждения заглядывать я не осмеливался, минуло еще несколько дней, прежде чем я позволил себе такой отчаянный поступок — войти в магазин. Правда, мне и покупать было нечего, хоть деньги я имел, почти все, кроме мелочей и пустяков, выдавалось по карточкам. Но я столько лет не видел настоящих магазинов, что простое проникновение сквозь их двери представлялось желанной целью. И однажды, войдя в магазинчик, я что-то все-таки купил — не то расческу, не то зубную щетку
   У выхода меня перехватил знакомый — рабочий опытного цеха, бывший заключенный-бытовик, освободившийся еще до войны.
   — Серега! — удивился он. — Вышла досрочка? Ну, поздравляю!
   Я пробормотал что-то невразумительное, Он радостно продолжал:
   — Столько не виделись, Сергей! Я на обогатительной, на войну не взяли, здесь нужен. Жену завел, сынок есть. Идем ко мне, я живу неподалеку, сам построил себе балок. Дворец! Комната, кухня, не поверишь. Жена обрадуется, это не сомневайся. Пошли, пошли. Чтобы освобождение твое не отпраздновать — да никогда!
   Я объяснил, что до освобождения мне далеко, а бесконвойный пропуск не дает права ходить к вольным в гости. И уже поздно, надо возвращаться — пропуск не суточный, а до ночи.
   — Понимаю, — сказал он. — Сегодня отпущу, а в выходной приходи. Запиши адресок.
   Адрес я записал, но не помню, воспользовался ли приглашением.
   Вскоре я обнаружил, что имеются маршруты приятней бесцельных блужданий по улицам. Норильск с юга заперт от остального мира тремя угрюмыми горами — Шмидтихой, чуть повыше 500 метров, Рудной и Барьерной, эти и пониже Шмидтихи, и не так массивны. В ущелье Шмидтихи и Рудной зарождается Угольный ручей и дальше пересекает западную часть поселка, постепенно превращаясь в дурно пахнущую клоаку от обилия притирающихся к нему домов и балков. Однажды мы снарядили химиков проверить минерализацию ручья при его впадении в озерко Четырехугольное — она по насыщенности солями превзошла морскую, а пахла куда хуже моря. Выходы на запад запирала продолговатая невысокая горушка с точно характеризовавшим ее названием Зуб. Дальше за горами на юге и западе раскидывались, я потом в них проникал, небольшие долинки и плато — их покрывал кустарник и карликовые деревца. Но даже с бесконвойным пропуском я не осмеливался забираться в такие районы — слишком много колючих заборов пересекало путь, слишком много вахтеров интересовались, куда и для чего иду. «Куда», я всегда мог объяснить, но на «для чего» убедительных ответов не отыскивал: чистосердечное признание «на прогулку» звучало подозрительно.
   Зато на север и восток от Норильска простиралась довольно далеко — до горных гряд Хараелаха и Путорана — гладкая лесистая равнина. Я еще не знал, что именно здесь пролегает один из мировых географических рубежей, — на запад от Норильска за Урал раскидывается великая тундра, а на восток, уже до Тихого океана, столь же великая тайга — грандиозная граница двух ландшафтов, перерубившая с юга на север Норильскую долинку. Но и не зная этого, я стремился туда, на север и на восток, в лиственничные и березовые лески — та сторона еще не была так опутана колючей проволокой, как юг и запад. И однажды летом 1944 года я забрался так далеко на восток, что уже не слышал гуды заводов и грохот автомашин.
   Я поднялся на голый холмик, за много тысяч лет осатанелые пурги сдирали с него любое деревцо, пытавшееся выдраться из земли. Но весь он, этот круглый холмик, был окутан в густой и теплый мох. Белый жестковатый ягель перемежался с темно-зеленой шерсткой какой-то мягкой северной травки, а травку и ягель подпирал безмерно жизнелюбивый спорыш — я был знаком с ним на Черноморье, встретил как старого приятеля и в Заполярье. Я сел лицом на запад и осмотрелся. Впервые я обозревал Норильскую долину с высоты — она вся была передо мной. Позади был еще неведомый мне лес, впереди картинно раскидывался красочный пейзаж: Зуб, запирающий запад, справа здания города, слева обогатительная фабрика, Большой и Малый заводы, коксохим и кобальтовый, а по краям промплощадки квадраты лагерных отделений — четырехугольники белых бараков, сотни бараков… А над всем этим цивилизованным миром — бараками и продымленными цехами «Северной стройки коммунизма», как именовали Норильск в местной газете, — возвышались подпиравшие небо горы, три горных барьера, отрезавшие наше жилье от «материка» — массивная Шмидтиха, облезлая Рудная и островерхая Барьерная. Хоть и не на малом отдалении, но я увидел сбегающий с раздела Рудной и Барьерной ручеек, поэтически названный Медвежьим. И хоть этот ручей, сбежав с горы, еще тесней извивается по центру города, чем окраинный Угольный, но все же до самого озера Долгого несет относительно чистую воду — ее не пить, но и не зажимать носа. И я вспомнил, что верховья Медвежьего ручья пять лет назад, когда я терял силы на котлованах Металлургстроя, где теперь раскинулся БМЗ, представлялись мне границей достижимого мира, прекрасной границей, чистой, светлой и запретной. Я тогда много писал стихов, среди прочих о первой осени в Норильске были и такие: