Стол был уставлен бутылками с водкой и пивом…
   – Давай, что ли, выпьем… А то что-то тоска опять навалилась… – проговорил Жора-Людоед и, как-то очень тяжело склонившись над столом, принялся наливать товарищу в маленький граненый стаканчик водки…
   – Эх, грусть-тоска его снедает!.. – хриплым голосом, разухабисто проговорил Жак, схватил граненый стаканчик и одним махом опрокинул его в раскрывшуюся на мгновение пунцово-красную пасть…
   В этот момент звуки оркестрика народных инструментов, который в этот вечер, как обычно, как и во многие другие вечера, наяривал в шашлычной, как – то вдруг смолкли… Теперь было слышно лишь, как громко переговариваются захмелевшие посетители шашлычной, да громко звенит посуда.
   – Ты помнишь, что сказал Рохля?.. В шашлычную придет человек, который поведет себя очень странно… – проговорил Жора-Людоед. – Помнишь?.. Человек, который поведет себя очень странно!..
   – Помню-помню!.. – живо откликнулся Жак. – Как же не помнить!.. Пришли бы мы сюда, кабы не только здесь этого человечка, который поведет себя очень странно, повстречать могли… Эх, грусть-тоска его снедает!.. Давай, что ли, еще по одной!.. Жизнь – копейка, а судьба – индейка!.. – с этими словами теперь уже Жак, в свою очередь, разлил остатки хлебного вина, еще бывшие в бутылке, по маленьким граненым стаканчикам… – Пришли бы мы сюда, где нас каждая собака знает, когда у нас уголовка на хвосте сидит и в затылок дышит, а в Яузе труп вертухая из «Матросской тишины» кверху пузом всплыл… Вчера только на пристани баграми выловили… Азербайджанец кривой, хозяин, мне этот не нравится… Доносит он, помяни мое слово, все в уголовку доносит… Опасно здесь!.. Да только ведь тебя не отговоришь, ты ведь, Людоед, когда тебя грусть-тоска снедает, сам на рожон лезешь, риску тебе подавай!..
   – Ну ты!.. – цыкнул и даже, кажется, замахнулся слегка на не в меру разошедшегося приятеля Жора-Людоед. – Сам-то хорош!.. Тоже мне, осторожный выискался!.. А что до тоски – это верно!.. Лютая у меня тоска бывает!.. Испытываю!.. Так, что и не до жизни на этом свете!.. Вот как бывает!.. Словно черный пес у меня на загривке сидит…
   В этот момент как-то странно шелохнулась портьера и даже показалось обоим, что кто-то с той стороны, за портьерой стоит, но это только казалось, ведь чего только не могло показаться в такой вечер, когда они были измучены милицейским преследованием, устали да еще и выпили теперь!..
   – Да ну? Так уж и не до жизни? Это тебе-то?!
   – Истинный крест! Верь мне, Жак, так это… Испытываю!.. Молюсь, а испытываю!.. Прямо хоть скорее костлявой в лапы отдайся…
   Опять как-то странно шелохнулась портьера, и словно повеяло откуда-то холодным ветерком, но это, наверное, где-то открыли окно или дверь, чтобы чуть-чуть впустить в душный зал свежего воздуха, и возник сквозняк…
   – Ну, скажи еще!.. Ты-то – и молишься!.. – Жак хрипло расхохотался.
   – Ну ты!.. – опять замахнулся на него Жора-Людоед. – Как бы не был ты мне как брат, порешил бы тебя за такое неверие… Я знаю, знаю… В роду у меня все с тоской были… Хворь это, хворь эта тоска… Хворь психическая… Верь мне, Жакушка… Я знаю… Слушай, скажу тебе первому, потому как ты мне почти как брат и, может, жить нам теперь осталось всего ничего… Все, как есть расскажу, одну правду… Слушай!..
   – Так уж и правду?!.. Так уж и совсем ничего жить осталось?!. – почему-то все не верил Жак, но улыбаться-то тем не менее перестал. Как-то даже сузились его порочные глаза, то ли от страха, то ли… Нет, уж точно теперь ему показалось, что кто-то тут есть при этом разговоре рядом с ними и как-то стало немного даже ему, прожженному Жаку, не по себе…
   – Слушай!.. – рявкнул Жора-Людоед.
   Казалось, при этом низкие своды шашлычной стали еще ниже. Глаза Жоры-Людоеда горели дьявольским огнем. Он повел свой рассказ неспеша:
   – По молодым летам косил я как-то под сумасшедшего в дурдоме, в психиатрической больнице, иначе говоря… Так надо было, надо было так, чтобы по одному делу уголовному признали меня невменяемым… – глаза Жоры-Людоеда затуманились, он откинулся на спинку стула, откинул голову назад, Жак встрепенулся, дернулся к нему, но Жора-Людоед мгновенно пришел в себя и продолжил. – Косить-то я косил, да только рассказывали там мне про одну хворобу, болезнь, при которой испытывает человек день и ночь в любую погоду лютую грусть-тоску… И не то, чтобы есть у него для этого какая-то причина, обстоятельства… Ничего и не надо… То-то и странно, что не надо никаких причин-обстоятельств, возникает эта тоска… и из ничего, сама по себе… Ну а уж ежели какая еще действительно при этом причина сыщется – тут все!.. Пиши пропало!.. Конец!.. Или в петлю залезет, или вены вскроет… Многие от этой грусть-тоски… Смерть рука об руку с этой грусть-тоскою ходит!..
   – Да ну!.. – опять, впрочем, почти уже совсем и веря, усомнился на одну только минуточку Жак.
   – Вот тебе крест… – Жора-Людоед истово, быстро осенил себя крестным знаменем. Перекрестился и Жак.
   Непонятно опять как-то шевельнулась портьера, и обоим показалось, что услышали они некий вздох, глубокий и пронизанный ужасающей, неизбывной тоской, что раздался где-то чуть ли не в воздухе рядом с ними. Опять повеяло холодком…
   Жора-Людоед продолжал:
   – Многие от этой тоски-хворобы руки на себя наложили… Не вру. Не шучу… Говорили мне там даже про одного писателя-англичанина… Такой ужас бедняга перед этим состоянием, перед грусть-тоской этой испытывал, что едва только она к нему в голову постучит, только-только еще, только едва-едва в гости попросится, как он уже, сам себя за руки удерживая и себе самому не доверяя, – нырь в такси, водиле – «Гони, шеф, в психушку, да мигом, двойной счетчик плачу!», и там сразу шасть в палату – держите, мол, меня четверо, потому как я за себя не в ответе!.. Только я потом, Жак…
   Жора-Людоед замолчал, леденея от какого-то странного предчувствия, обернулся, посмотрел на маленькую дверь в дальней стене, ничего необычного не увидел. Жак слушал не перебивая. Жора-Людоед наконец проговорил:
   – Только я потом, Жак, все симптомы-то у себя взял и обнаружил… А посмеешь шутить и изгаляться – прибью!.. Хоть и друг ты мне… Не просто так тоска у меня… Болезнь это. Болезнь, тоска… Я от нее и вором-то стал. Мне ведь, кабы не она, ничего и не надо. Я в монастырь уйти призвание в себе чувствую… Но испытывал, испытывал!.. Ужасной тоски припадки испытывал!.. И от них, от этих ужасных припадков, требовал себе самых ярких, самых сочных в мире впечатлений, да что бы сменяли эти самые сочные в мире впечатления друг друга с головокружительной скоростью!.. Погонь и бегств требовал, денег!.. Легкости требовал!.. Чтоб с легкостью одно другое сменяло!.. Утра требовал, утра невероятного, чтоб выйти на балкон в номере самой шикарной гостиницы в самом центре Москвы наутро после самой удачной работы в своей жизни, чтоб чемодан денег за спиной, в номере, под диваном лежал!.. Выйти и…
   Неожиданно, портьера шевельнулась, Жора-Людоед и Жак обмерли и… Отодвинув портьеру, в нишку зашел мальчишка-официант:
   – Будет сменять!.. Одно блюдо другим, другое – третьим!.. Вы только кушайте на здоровье, гости дорогие!.. Хозяин велел передать, что ставит вам от себя три бутылки самого лучшего вина!..
   Словно в цирковом номере, мальчонка-официант умудрялся нести в руках сразу несколько больших блюд с дымившимися, горячими, только-только из кухни, яствами. Здесь была бастурма, картофель, зажаренный соломкой, какие-то тушеные овощи, еще – тарелочка с мясным ассорти, уже вторая, первую друзья успели в мгновение ока благополучно прикончить…
   Жора-Людоед даже позабыл на мгновение, о чем он только что рассказывал своему приятелю. Да и Жак, только что смотревший Жоре-Людоеду чуть ли не в рот, теперь уставился на еду. У обоих потекли слюнки, так они были по-прежнему еще сильно голодны…
   Оба принялись есть… Жадно запихивая в рот куски, сшибаясь руками и вилками над тарелками, с которых они, часто прямо пальцами, хватали шашлык, ветчину, овощи, Жора-Людоед и Жак, как ни голодны они были, стали явственней и явственней чувствовать какой-то непонятный холод, который, казалось, вползал в их маленькую залку из-под портьеры.
   Вдруг Жора-Людоед перестал есть и проговорил:
   – Что-то не нравится мне все это!.. Жак, ты ничего странного не чувствуешь?..
   И в это мгновение, словно бы отвечая на его слова и подтверждая их, кругом, во всей шашлычной полностью погас свет…
   – Господи! Началось!.. – проговорил Жора-Людоед.
   – Что это?!. Что это?!. – заскулил обычно бесстрашный Жак, который всегда говорил, что «храбрец – тот, кто не думает о последствиях».
   Тут портьера шевельнулась, и оба, несмотря на темноту, почувствовали, как что-то вступило в нишку, к ним, сюда, где они теперь сидели. Суеверный ужас обуял приятелей…
   – Костлявая!.. – это проговорил Жак. – Людоед, сволочь, накаркал-таки своими россказнями!.. Смерть!.. Собственной персоной!.. Явилась-таки!.. – на последних словах Жак перешел почти на крик.
   В полной темноте раздался голос. Впрочем, мужской, а не женский, которым костлявой бы говорить приличествовало более:
   – Жора-Людоед!.. – голос был хриплый и какой-то очень глухой, действительно, таким голосом могло говорить привидение, только-только вставшее из могилы на Иноверческом, располагавшемся отсюда неподалеку кладбище и даже не успевшее отряхнуть по дороге сюда сырую землицу с полуистлевшего савана.
   – Странный голос, удивительный голос… – проговорил Людоед, совершенно обалдев от неожиданности и ужаса.
   Он с трудом разбирал, что произносит его жуткий собеседник. Оба приятеля даже не слышали за всем этим той суматохи и шума, выкриков посетителей и мальчишек-официантов, впрочем не очень-то и напуганных, настолько уже были пьяны все здесь к этому часу, которые разразились в шашлычной, когда погас свет… Посетители шашлычной, кажется, еще больше в этой темноте развеселились…
   – Оркестр!.. Играй народные!.. – раздался выкрик.
   – Оркестр!.. Играй повеселее!..
   – Оркестр!.. Играй про тюрьму!..
   Но оркестрик, игравший преимущественно азербайджанские народные мелодии, по-прежнему молчал, словно вся музыка в этом зале умерла…
   – Жора-Людоед, который богема преступного мира, который говорил, что он человек богемы и богему театральную обожает, как червь обожает яблоко, которое он гложет, как волк обожает стадо миленьких кудрявеньких барашков, которых он уже немало задрал, ты ли это?.. Жора-Людоед, откликнись!..
   – Не откликайся!.. – сдавленным шепотом произнес Жак. – Не откликайся, проклятая ты добыча дьявола, может пронесет!.. Не откликайся… Не то и себя и меня погубишь!.. Только не откликайся!..
   Жак полез под стол и с силой потянул за собой Жору-Людоеда за рукав.
   – Жора-Людоед, который вор, который до смерти обожает запах театральных кулис, которого столько раз видели в театре за кулисами, который даже целый месяц перед последним арестом, по слухам, жил не где-нибудь, а в самом центре Москвы, в большом красивом доме, в квартире актрисы… – Голос замялся…
   – Актрисы Юнниковой… – только прошептал потрясенный Жора-Людоед, как тут же волосатая лапа Жака судорожно зажала ему рот, чтобы он не мог больше ничего сказать.
   – И даже жил в квартире молодой актрисы Юнниковой!.. – мгновенно повторил зловещий голос. – Какая связь между вором Жорой-Людоедом и квартирой актрисы Юнниковой?.. Какая?!. Жора-Людоед, ты ли это?.. Откликнись!..
   – Не откликайся!.. – это все Жак.
   – Какая связь?.. А такая, что Жора-Людоед очень хитрый, очень ловкий и очень проницательный жулик!.. И где море блеска – там Жора-Людоед, где всякие импрессаришки, где публика околотеатральная, где есть кого ограбить – там Жора-Людоед, где театральные кулисы, где тщеславие, где актрисы – там Жора-Людоед!.. Антиквары, коллекционеры, меценаты – и рядом то и дело увидишь Жору-Людоеда… Продюсеры, певички, художники – и опять зловещая фигура Жоры-Людоеда рядом вертится!.. И боятся его втайне, и сторонятся порой, и ужас от него, волка саблезубого с топором за поясом, испытывают, а ведь и общаются же!.. Есть какой-то странный вид людей, которых такой, как Жора-Людоед, не просто притягивает… Завораживает!.. Завораживает!.. – Голос неистовствовал. – Чем ты их так завораживаешь, Жора-Людоед?!. Ведь скольких ты потом ограбил, а ведь кого-то и убил!.. Ведь было же, убил же, хоть и боятся среди театральных людей об этом говорить открыто!..
   – У-у!.. Уж ты не прокурор ли?!. – не выдержал Жора-Людоед, сорвав со рта волосатую лапу Жака. – Воры тоже народ яркий!.. Масть у нас такая!.. Яркая!.. Оттого люди к нам тянутся!.. Никого я не завораживал… А что топор за поясом ношу – верно!.. От тех защищаться, кто нас всех, как баранов, в одно стойло загнать хочет… Нас, людей, душою не помутневших, людей светлых, которые к возвышенному тянутся!.. Нас всех в этом Лефортове проклятом хотят под одну гребенку подстричь!.. Не дамся!.. Не дастся Жора-Людоед!.. Ну, давай, давай, что же ты?!..
   Тут Жак, отчаянно пытаясь заткнуть Жоре-Людоеду рот, едва ли не закричал:
   – Только Жоры-Людоеда здесь нет!.. Уйди, чертова кукла!.. Не по адресу вещаешь!.. Нету здесь Жоры-Людоеда!.. Ты же сам сказал: Жора-Людоед жил в большом красивом доме, в квартире актрисы Юнниковой… Он и сейчас там от легавых прячется… А друг его, Жак, у подъезда его в машине поджидает, он у него как телохранитель, как верный оруженосец… Да и что бы ему здесь делать, Жоре-то Людоеду… Жора-Людоед, как ты сам сказал, там, где люди театра, высматривает, работы ищет… Сегодня как раз премьера – «Маскарад» Лермонтова с Лассалем… Там и Юнникова играет… Верное дело – Жора-Людоед там сегодня будет!.. Иди туда!.. Прочь!.. Прочь!.. Иди отсюда прочь!.. Тебе туда надо!.. А здесь хорошие люди веселятся и отдыхают. Жоры-Людоеда среди них нет!..
   – Верно!.. – прохрипел Голос. – Жора-Людоед там может быть… Ведь ему интрига, эмоция яркая нужна… В театре – блеск… А куда как не на блеск Жора-Людоед со своим ножом окровавленным пойдет… Туда!.. В театр!.. Там и интрига, и эмоция!.. Из тюрьмы – да и в театр он пойдет!.. А из театра – опять в тюрьму… Так и мается…
   По-прежнему в нишке была полная темнота. Кажется, в большом зале мальчишки-официанты уже разносили свечи… Посетители немного успокоились, но за портьеру к Жаку и Жоре-Людоеду ни лучика тусклого свечного света не проникало…
   – Верное дело!.. Там тебе его надо искать! В театре!.. – проговорил уже одумавшийся Жора-Людоед, поддерживая уловку Жака. – Слышал я, он там с одним знакомым импрессаришкой встречу назначил… Он Жоре-Людоеду всегда раньше наводки давал… А у Жоры-Людоеда опять-таки, я слышал, сейчас никаких работ нет, работы ему ох как нужны!.. Он все сейчас везде ходит, все чего-то разузнать пытается, все работы новые ищет…
   – Верно!.. – прохрипел ужасный голос. – И об этом я слышал!.. Да только думал я, зайдет и он сюда повеселиться… И в эту свою нишку-то и засядет отужинать… Повеселиться…
   – Да нет… – продолжал спасительную игру, придуманную Жаком, Жора-Людоед. – Ему вообще, Жоре-Людоеду, последнее время не до веселия… Все испытывает он, испытывает… Тоску вроде бы беспричинную испытывает!.. А еще – испытывает он тоску от того, что свет таков, что беспричинная тоска существовать на нем может… И не верит Жора-Людоед, что она беспричинна, что она – хворь!.. Есть, есть, думает он, какая-то самая настоящая, ничуть не выдуманная, не «сумасшедшая», не из психиатрического отделения причина, которую просто никак людишки осознать не могут… Больные вроде бы людишки… Ан – не больные!.. Тайная причина, глубокая, страшная!.. Глубоко в костях всех вещей она коренится, а эта первая, странная тоска – всего лишь слабое предчувствие о ней… О том предчувствие, что есть, есть эта причина, по которой Жоре-Людоеду тосковать надо, да только пока он этого не знает!..
   – Верно!.. – прохрипел Голос. – Нет тоски беспричинной… Есть причина, которую человечек понять-осознать не может…
   – Эй, слепой!.. Ты что здесь с посетителями разговоры разговариваешь?!.. Иди в оркестрик!.. Там твое место!.. – раздался тут голос и портьеру отодвинул мальчишка-официант со свечой в руке.
   Тут же послышались шаги и какое-то постукивание…
   В свете этой свечи Жора-Людоед и Жак успели разглядеть согбенную, печальную фигуру, удалявшуюся от них в сторону оркестра, постукивая по стене скрипичным смычком так, как слепой пользуется обычно своей палочкой.
   – Иду-иду!.. Человека я тут одного хотел застать… Из-за него я больше в хоре самодеятельном музыки не играю… Погубил он одну старуху… А она мне – как мать была!.. – проговорил слепой музыкант, уходя прочь, на свое место в оркестрике.
   – Иди!.. Иди отсюда!.. Старуха…
   – Боже мой, Жак, это же слепой скрипач, что у старухи Юнниковой в хоре аккомпанировал!.. Только и всего!.. – едва смог проговорить потрясенный Жора-Людоед.
   Действительно, старуха Юнникова очень сильно поддерживала и привечала одного слепого скрипача-аккомпаниатора, который очень часто, почти всегда, бывал при Юнниковой на репетициях самодеятельного хора.
   Жак сидел разинув рот, не в силах вымолвить ни слова. Мальчонка-официант поставил на стол три бутылки красного вина от хозяина – кривого азербайджанца – и мгновенно исчез…
   В эту секунду в зале и в нишке вновь ярко вспыхнул свет.
   Тут дверь шашлычной с шумом отворилась, и Жора-Людоед и Жак смогли сквозь приоткрытую мальчишкой-официантом портьеру увидеть крупного молодого мужчину, который вошел в залу…
   Между тем посмотрим, что делали в этот момент тетушка, курсант-хориновец и его друг Вася…
   Несмотря на то что времени прошло довольно много, а к вечеру синоптики обещали дальнейшее похолодание, – мороз не усилился, а даже, наоборот, как-то немного ослаб… Едва только хориновцы и Вася вышли на улицу, как с неба поначалу немного, а потом все сильнее и сильнее повалил снег. Через очень короткое время они уже с трудом различали вывески на ближних магазинах, а ехавших редких автомобилей вообще было бы незаметно, если бы в последний момент не выныривали из белого марева ярко горевшие фары.
   Вот снег повалил еще гуще и теперь уже редкие прохожие чуть ли не сталкивались друг с другом в сплошном белом мареве…
   – Мы так и не успели придумать предысторию для Томмазо Кампанелла!.. Эй, племянничек, где ты?!.. – это тетушка, на мгновение ей показалось, что в этом белом мареве она осталась одна, потерялась и теперь ей не найти своих спутников.
   – Да!.. Очень жаль, что кафе в ГУМе закрылось так рано!.. Мы же еще не все обсудили про «Хорин», про Томмазо Кампанелла, про Господина Истерика!.. – раздался откуда-то, словно очень издалека, голос курсанта.
   – Ох!.. Господи, а я уж думала, что я тебя потеряла!.. – а это уже тетушка.
   – Тетушка, а где Вася?!.. – это спрашивает откуда-то из белого марева курсант. – Кажется, вот его-то мы потеряли.
   Они бы, наверное, в этот момент потеряли и друг друга, если бы как раз теперь не оказались напротив большой и ярко освещенной витрины какого-то очень хорошего и, судя по всему, недешевого магазина. Свет, исходивший из витрины, пронизал снежную бурю насквозь, и здесь-то, как раз, можно было что-то разглядеть…
   – Да вот же он, вот!.. – вскричала тетушка и показала курсанту рукой на одинокую темненькую фигурку чуть ли не прильнувшую к ярко освещенной витрине…
   – Давайте, я возьму вас за руку, тетушка!.. – проговорил курсант.
   – Давай, давай… Вот иди сюда, не поскользнись, племянничек… Вот так… Взялись!..
   Они взялись за руки и, поддерживая друг друга, чтоб не поскользнуться, медленными, маленькими шажочками двинулись к витрине, возле которой маячила черной тенью Васина спина.
   Двое доковыляли до Васи и встали рядом с ним.
   Вася не оборачивался, – чуть ли не расплющив о стекло нос, он прижался к витрине и смотрел…
   Это был один из больших центральных магазинов, торговавших телевизорами и разной электронной аппаратурой.
   – А между прочим, мы так и не знаем, для чего приходила в школу на нашу хориновскую репетицию милиция… – проговорила тетушка.
   Но то, что она и ее племянник-курсант с следующее мгновение наконец-то разглядели на экране включенного телевизора, стоявшего в магазине, изрядно потрясло обоих. Поведение Васи, внимательно смотревшего на голубой экран, теперь стало для них объяснимо.
   Снег пока еще и не думал стихать…

Часть вторая
АНТУРАЖ РЕВОЛЮЦИИ

Глава VII
Катехизис революционера

   "Революция в лефортовских эмоциях и практические указания к действию», – так было написано на старенькой, потрепанной тетради, которая лежала в заднем кармане брюк Томмазо Кампанелла, того самого, который уже несколько ночей кряду спал на вокзале, по крайней мере, говорил коллегам по «Хорину» о таких обстоятельствах своей жизни. А проверить их для остальных хориновцев не представлялось возможным.
   Необходимо поподробнее остановиться на содержании этой тетради. Тем более, что первое и единственное полноценное ее обсуждение состоялось тем же самым вечером, который мы описывали в самом начале, в том же самом здании школы, куда приходил на занятия «Хорина» наряд милиции. Обсуждение состоялось сразу после ухода стражей порядка – наступил горячий час теоретических споров. Но последующие часы должны были стать еще горячее. И не только в теории, не только в теоретических спорах, но и в сугубо практической работе…
   Поводом для начала дискуссии стало то, что Томмазо Кампанелла достал вышеупомянутую тетрадь из кармана и шариковой ручкой принялся делать в ней какие-то пометки.
   В обстановке всеобщего нервного возбуждения, вполне естественного после столь эмоционально насыщенного разговора с милиционерами, попытка что-то писать не могла не вызвать бурных проявлений любопытства со стороны собратьев по цеху самодеятельных артистов театра.
   «Над тем, что является содержанием этой тетрадочки, я начал размышлять очень давно, но только теперь понял, что необходимо срочно что-то творить на практике! – говорил в ходе начавшегося обсуждения Томмазо Кампанелла, касаясь содержимого тетради и тех пометок, которые он в ней делал. – В лефортовских эмоциях должна произойти революция. Революция, которая берет одни, прежние эмоции и выбрасывает их из головы к чертовой бабушке! И ставит на их место другие».
   Пропагандируя, отстаивая свою точку зрения, Томмазо Кампанелла добавлял:
   «Что-то нужно сделать. Нельзя просто сидеть и ждать, пока лефортовские эмоции сожрут меня да и всех нас с потрохами. А в том, что лефортовские эмоции могут сожрать меня да и всех нас с потрохами, сомневаться не приходится. Они достаточно сильны для этого».
   Вполне естественно, что этих объяснений оказалось совершенно недостаточно, так как неясным было само содержание понятия «лефортовские эмоции». Отсюда практически невозможным оказывалось правильное понимание хориновцами понятия «революция в лефортовских эмоциях».
   В этой тяжелой ситуации Томмазо Кампанелла нашел в себе силы не прекращать разъяснений, столкнувшись на самом начальном их этапе с тяжелой проблемой – полным непониманием со стороны участников «Хорина» того, что он пытается им объяснить. Напротив, он пригласил товарищей, многие из которых были настроены против его задумок достаточно агрессивно, садиться вокруг него кружком на свободные скамьи, которых в школьном классе, конечно же, было предостаточно, и, подобно терпеливому и вдумчивому педагогу, принялся с самого начала, так сказать, «от печки», с присущим ему чувством юмора и такта, не обращая внимания на колкие замечания коллег, разъяснять наиболее непонятные моменты теории «революции в лефортовских эмоциях».
   Так, Томмазо Кампанелла начал свой рассказ с того, что в его понимании означает слово «эмоция». Оказалось, что Томмазо Кампанелла трактует это заимствованное слово гораздо шире, вкладывает в него гораздо больше смыслов, чем оно, это слово, изначально имеет. Он делает слово «эмоция» термином, в который, помимо естественно присущего ему значения «чувство» (как-то – гнев, радость, печаль, сожаление, восхищение, уныние, тоска и проч., и проч., и проч.), входит еще и «настроение», и «отношение к жизни», будь то оптимистическое или пессимистическое, и наличие или отсутствие веры в будущее.
   Эмоция в понимании Томмазо Кампанелла – это, скорее, даже «настроение», нежели чем чувство, «совокупность настроений», нежели чем какое-то одно единственное, конкретное настроение.
   В мрачном, на взгляд хориновского артиста, московском районе Лефортово эти «эмоции», эти «настроения», эти «чувства», которые переживал Томмазо Кампанелла, приобретали ярко выраженный негативный характер, обусловленный прежде всего тем, что то, что видел вокруг себя самодеятельный артист с утра и до вечера – дома, улицы, городские пейзажи, – было сумеречно, давило на психику, портило настроение.
   Томмазо Кампанелла метко сравнивал свои мысли с холстом, на котором живописец – окружающая действительность, малюет теми или иными, радостными или, наоборот, мрачными, красками:
   «Что я подразумеваю под лефортовскими эмоциями: ходишь по улицам, смотришь кругом – дома, здания, арки, подъезды, живешь здесь, пьешь, гуляешь, таскаешься работать на эту чертову фабрику, которая из тебя все жилы вытянула. А в голове у тебя, как на картине импрессиониста: детали неясны, непонятны. Но какой-то общий антураж, какой-то общий настрой тем не менее можно ухватить достаточно легко. Как на картине художника импрессиониста, – где нет четкой прорисовки деталей, где только какие-то разноцветные пятна. Они любят так рисовать – импрессионисты – одними Пятнами».