– Наиболее тяжелым вопросом для моего друга в тюрьме была еда. Баланду он есть не мог, поскольку она была с «кулинарным жиром». Один раз он попробовал «картошку». Но как о самом главном мой друг рассказывал мне, что в той камере, где он сидел, не было ни телевидения, ни радио, ни часов, поэтому он жил вне пространства и времени. Но это, конечно, только его личные впечатления и его личный взгляд на тюрьму. У тебя, возможно, будет совсем другой…
   Томмазо Кампанелла чувствовал, как все эти рассказы начинают его угнетать сильнее и сильнее. Он понимал, что Паспорт-Тюремный нарочно пытается произвести на него тяжелое впечатление, так сказать, подействовать ему на психику, но вот причины, по которым он это делает, и цели, которые он при этом хочет достичь, Томмазо Кампанелла были непонятны. Неужели Паспорт-Тюремный хочет, чтобы он, Томмазо Кампанелла, поскорее избавился от него?! Тогда зачем он его догнал там, под Электрозаводским мостом? Ведь не догони он его тогда, Томмазо Кампанелла больше никогда бы не стал вновь обладателем тюремного паспорта и ему бы пришлось всю свою оставшуюся жизнь доживать в унылом рабочем Лефортово, московском Ист-Энде. Впрочем, как полагал Томмазо Кампанелла, при всей схожести некоторых черт, лондонский Ист-Энд должен быть все же во много раз лучше московского Лефортово.
   Задумавшись обо всем этом, Томмазо Кампанелла даже перестал слушать то, что радостно рассказывал Паспорт-Тюремный. А когда вновь очнулся от своих невеселых раздумий, Паспорт-Тюремный говорил:
   – Да ты понимаешь, тюремные ужасы начнутся со сборочной камеры, где ты проведешь свою самую первую ночь в тюряге. Попить нельзя, потому что попить не дают, в туалет сходить нельзя, потому что в туалет не пускают, грязно, холодно, сыро. Там, в сборочной камере, есть такие узенькие скамеечки вдоль стен, но все они наверняка будут заняты, так что эту первую ночь ты, скорее всего, Томмазо Кампанелла, проведешь на ужасающе грязном полу.
   – Да при чем здесь я?! Слушай, я что-то не понимаю, что ты все про тюрягу, да про тюрягу!.. Как будто про что-то другое и поговорить нельзя. А теперь еще и меня в эту тюрягу запихивать начал!.. – громко возмутился Томмазо Кампанелла. – Слушай, друг ты мой разлюбезный! Что-то ты все больше начинаешь меня раздражать!.. Что-то ты мне все меньше нравишься!..
   – А про что мне еще говорить?.. – с видом оскорбленной невинности попытался оправдаться Паспорт-Тюремный. – Я же кроме воровства и тюрьмы ничего не знаю! Тюрьма – это мой дом. Разве я не могу рассказать тебе про мой дом?! Тем более, что если наша дружба продолжится, то он всенепременно станет и твоим домом тоже. Должен же ты знать, каков он, твой будущий дом?!
   – Про то, что в тюрьме ужасно, я и без тебя знаю! – огрызнулся Томмазо Кампанелла.
   – Я подумал, что может быть, ты не знаешь, – потупив взор, проговорил Паспорт-Тюремный. – Вот я помню, что ты как-то недавно говорил, что тебе всенепременно надо время от времени споласкивать себя теплой водой с мылом. Иначе, как ты говорил, ты покрываешься крокодильей чешуей. А покрываться крокодильей чешуей – это очень мучительно, говорил ты… А ведь ты обязательно покроешься в тюрьме крокодильей чешуей, потому что там ужасно. Там никаких нет условий для соблюдения элементарной гигиены.
   – Подожди-подожди, кто это?! – вдруг воскликнул Томмазо Кампанелла, увидав что-то за окном такси. – Да это же великий артист Лассаль!..
   Действительно, как раз в этот момент они проезжали мимо стоявшего у тротуара такси «Волга» канареечного цвета. Капот такси был открыт – водитель копался в моторе. Возле сломавшейся машины пытался поймать другое такси торопившийся в театр Лассаль.
   – Давай остановимся, – предложил Томмазо Кампанелла. – Предложим подвезти его. Если я познакомлюсь с великим артистом Лассалем, то это может очень помочь хориновской революции в настроениях.
   – Нет, мы не можем останавливаться! – тут же заволновался Паспорт-Тюремный и сказал водителю прокатной машины, который уже было начал тормозить и подруливать к тротуару:
   – Поезжай, поезжай скорей туда, куда я тебе сказал. Мы очень спешим.
   Водитель опять прибавил газу.
   – Вот, например, один мой приятель очень переживал по поводу тюремной бани, которая представляет из себя десять душей на пятьдесят человек, – продолжал Паспорт-Тюремный после того, как они уже проехали достаточное расстояние от того места, где возле сломавшегося такси стоял великий актер Лассаль. – «Собачье» мыло – хозяйственное, другими словами, – по сантиметровой полоске на человека, выдают один раз в неделю перед тем, как повести в эту самую баню. Вода в кране не смешивается, и потому мой приятель был вынужден окатывать себя то ледяной, то выскакивать из-под кипятка. При этом теснота в помещении бани ужасная и невозможно не тереться о других спиной. Такое ужасное мытье длится ровно десять минут. Потом всех выгоняют из бани прочь, на холод. Так что, я думаю, крокодильей чешуей ты, Томмазо Кампанелла, покроешься в тюрьме неминуемо. Может быть, еще в ужасающе грязной сборочной камере.
   В этот момент такси наконец-то остановилось. Томмазо Кампанелла, который до этого сидел, внешне целиком и полностью отдавшись своей судьбе в лице Паспорта-Тюремного и глядя себе под ноги в пол автомобиля, совершенно не интересуясь более тем, куда они едут, теперь поднял голову и посмотрел на улицу за окошком такси.
   Паспорт-Тюремный уже успел выскочить из такси и любезно и радостно распахивал дверь для Томмазо Кампанелла:
   – Вот полюбуйся, мы опять приехали на то место, которое, в некотором смысле, является моей родиной и которое вскоре станет твоим домом!
   Улицу Матросская Тишина и одноименную тюрьму, что находилась на другой ее стороне, чуть наискосок, напротив небольшого двухэтажного дома, Томмазо Кампанелла видеть не хотел и потому вновь опустил глаза.
   Паспорт-Тюремный тем временем продолжал распинаться:
   – Да, вот здесь тебе предстоит оплатить наше замечательное путешествие, которое еще только предстоит: стены камер укрыты замечательной шубой из мха изумрудно-зеленого окраса. По этим стенам почти все время путешествуют мыши и гигантские тараканы, которые еще иначе называются вольтами. В этой атмосфере станут проходить твои завтраки, обеды и ужины. Супчик на обед будет состоять из гнилой капустки, приправленной гнилой морковкой и картошечкой. Потом подадут вонючую кашку из перловки. А иногда бывает рыбный день. Ты ведь любишь рыбу, которую сварили вместе с внутренностями и чешуей?
   – Слушай, я, пожалуй, пойду, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Не понимаю, зачем ты меня догнал тогда у Электрозаводского моста? Потерялся бы тогда, и не пришлось бы сейчас рассказывать мне все эти ужасы. Тебя бы уже давно со мной не было…
   Томмазо Кампанелла развернулся и пошел прочь опять в сторону Электрозаводского моста.
   Но Паспорт-Тюремный тут же догнал его и схватил за рукав:
   – Постой, я и на этот раз не потеряюсь. Ты мне очень нравишься. Ты – моя любимая жертва. Неужели ты не хочешь дослушать, что бывает, если питаешься гнилой капусткой с рыбой, которую сварили, не очищая от чешуи и не вытряхивая из нее внутренностей?.. Помимо твоей крокодильей чешуи, у тебя еще на ногах начнет медленно подгнивать кожа, разовьется чесотка, ты быстро и некрасиво полысеешь, а уж про то, что у тебя через месяц будет премного больших-больших язв в желудке я уже даже и не говорю. Может быть, ты и не проживешь этот месяц, умрешь, покрывшись своей любимой крокодильей чешуей.
   Томмазо Кампанелла развернулся и, пытаясь высвободиться, ринулся в другую сторону, к тюрьме.
   – Ага! Вот видишь! – возликовал Паспорт-Тюремный. – Ты уже идешь в сторону нашего маленького домика. Там, в полутемных помещениях, круглые сутки освещенных слабыми лампочками, нашими женщинами будут мужчины. А может, наоборот, за зарешеченным окном, на которое надет железный лист с просверленными отверстиями – «намордник», ты, Томмазо Кампанелла, станешь чьей-то женщиной, скорее всего, всех сразу – и Совиньи, и Жоры-Людоеда, и Жака, и Лазаря. Для тебя не найдется ни простыни, ни полотенца, ни одеяла, ни подушки. Ты станешь спать на голом матрасе. По этому куску свалявшейся ваты, который давным-давно потерял форму, будут ползать вши и клопы. Мы с тобой будем обживаться в таком вот замечательном мирке, где уже на самом пороге ты почти наверняка потеряешь меня, а потеряв меня, ты никогда уже не выйдешь на волю вон из того мрачного и угрюмого скопления грязно-коричневых тюремных блоков. Ты не сможешь бороться с крокодильей чешуей, потому что горячей воды в камере нет, а баня – десять минут в жуткой давке, почти без мыла и воды вдоволь – только раз в неделю! Томмазо Кампанелла уже давно тащил на своей руке удерживавшего его Паспорта-Тюремного.
   – Это пытка, пытка без конца! Пыточные условия! – кричал при этом Паспорт-Тюремный. – Это не «Матросская тишина», а дом пыток! Ты же любишь пытки!..
   Тут произошло неожиданное: Томмазо Кампанелла резко, без замаха ударил Паспорта-Тюремного в челюсть. Тот повалился на асфальт, – улица была совершенно, абсолютно пуста. А сам Томмазо Кампанелла побежал к такси, которое по-прежнему стояло у обочины с раскрытой задней дверью и от которого они успели порядком отдалиться.
   Вскочив в такси, Томмазо Кампанелла что-то сказал водителю, и машина, заскрипев колесами, рванула с места. Паспорт-Тюремный к этому моменту уже вскочил с асфальта и едва ли не настиг Томмазо Кампанелла, но тому все-таки повезло больше – набирая скорость, канареечного цвета муниципальное такси умчалось прочь.
   – На помощь! Помогите! Милиция! Ограбили! – закричал Паспорт-Тюремный на всю улицу, лихорадочно осматриваясь по сторонам. Но улица на этом участке по-прежнему была совершенно пуста. Милиционеров, которые бы спешили прийти к нему на помощь, нигде не было видно. Паспорт-Тюремный отошел подальше от проезжей части и призадумался.
   Ему показалось, что откуда-то слышится приглушенное гудение человеческих голосов. Он повернулся и посмотрел туда, где с виду конторское здание с обычными окнами скрывало за собой набитые людьми тюремные казематы. Паспорт-Тюремный хорошо знал, что в эту самую минуту много народу мучалось в тюрьме, но и не все, что там сидели, мучались, – были в тюрьме и такие, которые там сейчас могли пить водку, гулять, петь.
 
Все на банк, все на банк, все по кушу,
Все поставил на кон я туда,
И мою уркаганскую душу
Шум заводов не звал никогда! – 
 
   словно вторя тому, тюремному, воображаемому пению, тихонечко напел Паспорт-Тюремный. Настроение его явно стало улучшаться.
   – Эй, тюрьма! – громко крикнул он, задрав голову и глядя на верхние этажи тюремного здания. – Эй, тюрьма, отзовись!
   Но в этом месте улицы Матросская Тишина было по-прежнему пустынно и тихо. Никто не ответил на странный призыв Паспорта-Тюремного.
   – Да-а, молчит тюрьма, – проговорил Паспорт-Тюремный. – Видно, стихли уже пьянки, смолкли гулянки и кончились водка и чифир в камерах.

Часть шестая
БАМБУК ПРОРАСТАЕТ

Глава XXXVII
Пропащий мир

   Металлическая рыбина – такси «Волга» – заглотила свою добычу – Томмазо Кампанелла – и быстро понесла ее в своем чреве сквозь толщу морских глубин самой решительной хориновской ночи революции в настроениях. Томмазо Кампанелла сидел в желудке этой рыбины, рассматривая его внутренности: потертый красный диван, затылок водителя, обивку дверей, подголовники, мокрый грязный пол, а сам торопливо решал, где же лучше остановить машину, чтобы дальше пойти пешком.
   При этом он не переставал общаться по радиомосту с другом курсанта Васей.
   Наконец на Нижней Красносельской улице он попросил водителя остановиться, расплатился с ним из тех денег, которые выручил, продав в гостинице Лефортовского рынка свои часы и, отпустив такси, побрел вдоль по улице в сторону «Бауманской», неспеша рассматривая при этом окрестности.
   – Район этот, однако, исторический, – проговорил друг курсанта Вася. – Полагаю, что именно из-за этого он тебе и нравится.
   Тем временем Томмазо Кампанелла миновал церковь и, не доходя до какого-то магазина, перешел на другую сторону улицы.
   – Нет, все же не нравится мне здесь, – сказал Томмазо Кампанелла. – Плохо… Не могу… Настроение стразу портится. Паршивый райончик это Лефортово. Пакостный райончик…
   – Почему? Потому что рабочая окраина?! Это глупость! Это не разгадка… От центра близко! Район исторический. Немецкая слобода… – возражал ему друг курсанта Вася.
   – Немецкая слобода, между прочим, в старину считалась местом обитания воровской братии. В здешних пивных она замышляла очередные кражи и разбойные нападения.
   – Ерунда, здесь уже сто лет, как все по-другому, – не расставался с надеждой переубедить Томмазо Кампанелла друг курсанта Вася.
   – По-другому или не по-другому, а дух прежний. До конца никак не выветрился… Да, кстати, я еще помню, как там, на Ольховской – это улица, которая идет между Нижней Красносельской и Бауманской, бывшей Немецкой… Так вот, там стояли одноэтажные домишки, как в деревне. Потом их снесли, кое-где вместо них поставили бетонные коробки. Невысокие… А в некоторых местах так прогалины и остались. Вроде маленьких пустырей… Может, там до сих пор можно отыскать следы фундаментов этих деревянных домиков, – сказал другу курсанта Васе Томмазо Кампанелла.
   Теперь он повернул налево, на Ольховскую улицу. Она пролегала здесь уже два века, начиная с восемнадцатого. Томмазо Кампанелла припомнился ручей Ольховец, благодаря которому она получила свое название, близость Казанского вокзала, железной дороги, тянувшейся с левой стороны параллельно улице. Только железную дорогу он, конечно, не видел и не мог видеть, потому что Ольховскую улицу с ней разделяли чудовищные дебри без всякого плана и порядка, как Бог положил, нагроможденных складов, заборов, в том числе и крепко опутанных ржавой колючей проволокой, домов, домиков и домишек самой различной этажности и величины, рознившихся по годам постройки от века девятнадцатого до двадцатого, стоявших друг по отношению к другу в самых странных и немыслимых позициях. Примерно такие же дебри простирались и впереди, с той лишь разницей, что там естественной границей высилась над всем хаосом Рижская эстакада, – широченное бетонное полотно, словно от отчаяния поднятое над всем этим, не поддающимся никакому упорядочению историческим пейзажем.
   – Крестьянский город, – вдруг сказал Томмазо Кампанел-ла. – Крестьянский город!.. Когда я представляю эти улицы, какими они были в прошлом, мне трудно вообразить на них чинно прохаживающегося горожанина с тростью и в элегантной шляпе. Зато легко – устало бредущего крестьянина, который приехал в столицу, тоже, в сущности, деревню, только большую, на заработок из разоренной деревни, ничего не заработал, наоборот, пропился и был вконец обкраден своими же товарищами. И вот теперь – бредет, чтобы и самому найти, в свою очередь, кого-нибудь послабее, побеззащитнее, кого можно ограбить… Драная, пропыленная одежда, стоптанные дрянные сапоги… Крестьянский город – дебри домиков, зданий, домишек, дебаркадеров, фабричных строений аж позапрошлого века, заборов с ржавой проволокой.
   Томмазо Кампанелла дошел до Спартаковской площади и потом свернул на какую-то улицу, названия которой он не знал. Крайний дом на Спартаковской площади, за которым уже следовал дом, пронумерованный по этой неизвестной улице, был приземист и явно выстроен еще в прошлом веке, а то, может быть, и значительно раньше каким-нибудь купчиной. На излишне широкой Спартаковской площади со множеством пустых, ничем не заполненных мест даже старый купеческий домина смотрелся вовсе не колоритно и не пробуждал теплых мыслей о сохраненной детали истории, а наоборот, выглядел странно и даже немного пугающе. Так рот с одним, хоть и белым, хоть и крепким и ровным зубом может смотреться еще более дико, нежели чем рот совершенно беззубый.
   Все остальные дома здесь носили печать странной, зловещей разностильности. Был тут и фабричный приземистый корпус, и типовая многоэтажка, и сталинский дом культуры, превращенный в театр, была и добротная кирпичная девятиэтажка, чем-то напоминавшая сталинские, однако строенная, скорее всего, уже после сталинской эпохи и оттого, должно быть, более веселенькая.
   Сама прежде незнакомая Томмазо Кампанелла улица была, не в пример Спартаковской площади, вполне уютна и застроена с соблюдением стиля. Жилые дома здесь были хоть и современные, но не безликие. Одна беда – эта улица была не такой уж и длинной, а в конце ее помещалась унылая фабрика, хорошо заметная, с какой части улицы на нее ни взгляни. Неуютное административное здание фабрики, выходившее своим фасадом на улицу, по которой шел Томмазо Кампанелла, было, судя по его архитектурному стилю – конструктивизму, построено в тридцатые годы.
   – Голова идет кругом, – продолжал говорить в рацию Томмазо Кампанелла. – Я чувствую, что не в состоянии больше выносить эту муку, но, как это ни странно, я не могу определить сам для себя, что же именно я не могу выносить. Я чувствую, что меня тошнит и мутит от жизни так же, как это бывает с человеком, который выпил вместо вина какого-нибудь жуткого суррогата. Но понятие жизнь вмещает в себя слишком многое. А меня тошнит и мутит так нестерпимо, что мне хочется скорее прекратить эту муку, и для этого важно определить, от чего же именно меня тошнит и мутит. Понимаешь ты это, Вася?! Мне хочется определить для себя причину более точно, чем просто жизнь. И теперь, когда я думаю над тем, в чем же эта более точная причина, я тут же вновь возвращаюсь к мысли о том, что меня тошнит и мутит от района, в котором находится наш «Хорин», – от Лефортово. Мне хочется сделать что-нибудь… Что угодно, лишь бы избавиться от жуткой муки! Самым простым было бы сбежать отсюда…
   Друг курсанта Вася, который до этого слушал, не перебивая Томмазо Кампанелла, теперь воскликнул:
   – О нет, Томмазо Кампанелла, не оставляй нас, не оставляй Лефортово!.. Ведь, быть может, ты ошибаешься, когда полагаешь, что тебя тошнит и мутит именно от Лефортово?! Конечно, ошибаешься! Ведь и учительница, руководительница хориновской группы детей, говорила тебе об этом, и ты тогда полностью с ней согласился!
   Томмазо Кампанелла взял и выключил рацию. Ему стало неинтересно слушать друга курсанта Васю. Он смутно понимал, что ведь других людей – тех что, как и он сейчас, идут по этой улице, – тоже должно, как и его, мутить. Ведь даже если предположить, что он и эти воображаемые другие люди сильно различаются, то даже и в таком случае различие не могло быть настолько велико, чтобы для других людей улица, мрачный, тоскливый антураж проходил незамеченным, в то время как Томмазо Кампанелла так от него мучается. Да что же они, эти другие люди, в конце концов, хорошим что ли Лефортово считают?!. Или (этот вариант казался Томмазо Кампанелла еще ужасней, невероятней): неужели другие люди вообще не считают Лефортово достойным особенного внимания?! Просто не считают достойным особенного внимания и все?!
   Соотнесение собственных мук с муками других людей (но мучаются ли они?), их мнение по поводу Лефортово сейчас очень волновало Томмазо Кампанелла. «А может, – думал он, – другие люди просто скрывают свои мучения? Для чего скрывают?»
   – Не проще бы было разом всем и во всем признаться друг другу?! Тогда бы точно всем стало легче, – проговорил Томмазо Кампанелла в рацию.
   – В чем признаться? Я не понял, в чем? – нервно спросил друг курсанта Вася.
   – Итак, я все-таки решил провести по совету женщины-шута «социологический опрос» на улицах Лефортово, – не отвечая на вопрос друга курсанта, заявил Томмазо Кампанелла.
   Но к этому моменту он уже добрался до дома, в подвале которого находился зальчик самого необыкновенного в мире самодеятельного театра.
   На удачу, мимо как раз проходила какая-то старушка, и Томмазо Кампанелла, не долго думая, обратился к ней:
   – Бабушка, бабушка, стойте!.. Вы от Лефортово не страдаете? Бабушка, я хочу спросить вас, вам весь этот сумрак, все эти декорации – нравятся? Не страдаете ли вы от них?
   – Черт! Такси-то уехало!.. – раздалось за спиной у Томмазо Кампанелла.
   Развернувшись, он увидел уголовного вида человека, который стоял у подъезда «Хорина».
   Бабушка, так ничего и не ответив, торопливо посеменила прочь.
   – Постой, дружок, – проговорил вдруг уголовного вида человек. – А ты, случайно, не Томмазо Кампанелла?
   – Да, – ответил, удивившись, хориновский герой. – Я именно Томмазо Кампанелла. Но… Откуда вы меня знаете? По-моему, мы раньше не встречались.
   – Кто же здесь не знает Томмазо Кампанелла?! Это имя у всех на слуху! – воскликнул уголовного вида человек. – Дай пожать твою руку и будем знакомы – Жора-Людоед, – представился он.
   – Тот самый Жора-Людоед?! Про которого писали в газете? – поразился, но вовсе не обрадовался Томмазо Кампанелла.
   – Именно тот самый! – с готовностью ответил Жора-Людоед. – Томмазо Кампанелла, ты себе не представляешь, как я рад, что наконец-то встретил тебя! Чего здесь бродишь?..
   – А ты чего здесь бродишь? – в ответ смело спросил у Жоры-Людоеда Томмазо Кампанелла.
   – Да вот все про воровские работы думаю. Воровские работы обмозговываю. Мне без воровских работ – нельзя. Работы… – проговорил Жора-Людоед, в то же время задумчиво, словно примеряясь, глядя на Томмазо Кампанелла.
   Хориновский герой в этот момент краем глаза заметил, что из дверей подъезда вышел еще один человек, и в следующую секунду Томмазо Кампанелла через пальто почувствовал приставленный сзади к пояснице нож.
   – Тихо, фраер… – прошептал тот, что был сзади.
   – Это друг мой, Жак, – пояснил Жора-Людоед Томмазо Кампанелла. – Писарь, почище чем ты. Только пишет не по тетрадке и не ручкой.
   – Послушай, Жора-Людоед, не знаю, поймешь ты то, что я скажу, или нет, но меня угнетает Лефортово… Впрочем, я в этом не уверен, – неожиданно для самого себя проговорил Томмазо Кампанелла. – Я решил провести социологический опрос: узнать, как действует Лефортово на остальных людей, которые в нем живут. А вы меня вот так вот, с ножом… А я сейчас подумал: честно было бы и у Жоры-Людоеда спросить: а его, Жору-Людоеда, Лефортово угнетает?
   – Томмазо Кампанелла, я хорошо тебя понимаю, – сказал Жора-Людоед. – Я хорошо могу понять тебя, потому что я сам рожден для мук и в счастье не нуждаюсь.
   Жак по-прежнему стоял за спиной хориновского героя, приставив к нему нож.
   Жора-Людоед замолчал, в упор глядя на Томмазо Кампанелла.
   – У меня тяжелая судьба, – неожиданно продолжил Жора-Людоед. – Тебе могут подтвердить: в этом подленьком Лефортовском огне у меня сгорело все – надежда и вера сгорели. Могут подтвердить люди, которые пользуются авторитетом. Это большие, светлые личности… Например, Жак.
   Жак, по-прежнему державший у поясницы Томмазо Кампанелла нож, угрюмо молчал.
   – Меня в четырнадцать лет здесь лишили свободы и били черенком лопаты пока я не понял, с какими местами имею дело. Те, что в погонах, учили меня гестаповскими методами. Ты говоришь: Лефортово угнетает… Я, Жора-Людоед, знаю, что такое Лефортово. Я порывался жить, но в Лефортово те, что в погонах, мне сказали, что нельзя. Они цинично объяснили мне, что матери нас рожают на ощипку. У них, у тех, что в погонах, тогда было просто головокружение от подлости. Но они должны были знать, что я с их погаными правилами все равно никогда не соглашусь. Я для того, чтобы изменить Лефортово, и тогда, и теперь по-революционному готов был грызть их человеческое мясо зубами. Я буду уничтожать тех, что в погонах, я буду жрать их поедом. Думаешь, почему они так стремятся прикончить Жору-Людоеда, Жака, Томмазо Кампанелла и всех им подобных?.. Они же трусливы… Они же трусы. Те, что в погонах, чувствуют, что за такое вот Лефортово рано или поздно придет к ним от нас расплата. Не от одного меня – я лишь простой тюремный человек, но и я буду грызть их зубами, пока хватит сил. Ты говоришь, Лефортово тебя угнетает. И мои губы устали твердить об угнетении. Но я ни разу не дрогнул, как ты, я всегда шел прямо. Потому-то разлука со свободой и счастьем у меня всегда близка и неизбежна. Но я рожден для мук и в счастье не нуждаюсь!
   – Людоед, пора с ним заканчивать. Сейчас этот выйдет, который меня… – подал голос Жак. – Неизвестно, как тогда все вывернется!.. Давай, Людоед, возьмем его с собой в Дедовск, вынем душу…
   – Погоди, дай с человеком поговорить! Он же настоящий! Сейчас он все поймет и сам по-доброму все сделает, – оборвал его Жора-Людоед. – Своими тюрьмами, своими концентрационными лагерями те, что в погонах, меня не запугают. Каким я был раньше?.. Я был юным, свежим, бегал по траве, росе, срывал цветы. А потом это, – он обвел округу руками, – навалилось… Ты правильно говоришь: угнетает! И не только здесь, в Лефортово, не только здесь угнетает, – Жора-Людоед говорил страстно. – Я жил тогда у покойной мамы в деревне: обвалившиеся заборы, небо в рваных облаках, пьянчуга у забора лежит, дождь, мрачный ветер, покосившиеся избы. Советская власть в лице своих лучших, в кавычках, представителей из милиции издевалась над моими родственниками. Это был геноцид хуже гитлеровского. Я плакал, я рыдал кровавыми слезами. И тогда я решил – рви мясо, ешь, выбегай свирепым волком из дома и грызи человеческое мясо… Я рыдал, я рыдал… В моих слезах было что-то от наслаждения… Я оплакивал этих крестьян. Все это Лефортово течет омерзительнейшим, самым мерзким гноем, здесь все прогоркло. Все эти дома – им давно уже вспороли животы. Я сам за то, чтобы этого не было, но ты, Томмазо Кампанелла, не должен так мне, русскому человеку, говорить: не должен говорить, что это тебя угнетает, не должен ненавидеть Лефортово. Да, это пропащий мир, но я за этот пропащий мир готов рвать человечье мясо голыми руками, зубами. У меня сердце готово расколоться и выскочить из груди. У меня такое огромное чувство тут сидит, – Жора-Людоед показал рукой на свою грудь. – Я в любую минуту готов свалиться и умереть от любви к этому нищему, темному, корявому. Я даже наших нищих люблю. Я не отдам это ни за какие деньги. И только пусть те, в погонах, помнят: ничто не останется неотомщенным. Даже самые лютые страдания неотомщенными не останутся. Пусть не пугают, им не запугать Жору-Людоеда!.. Фабричная, конторская работа, занудство это подленькое – все это не по мне. Я люблю ресторан, удаль, и им не лишить меня хорошего настроения так, как они тебя, Томмазо Кампанелла, его лишили!.. Будь человеком, Томмазо Кампанелла, верни мне то, что тебе не принадлежит!..