Учитель Воркута отшатнулся, впрочем, самообладания не потерял:
   – Уберите от меня свои руки! – сказал он твердо. Жора-Людоед хрипло рассмеялся:
   – А он мне нравится, этот парень! – проговорил Жора-Людоед. – Наш человек, бедовый! И кончит обязательно плохо. Сегодня же вечером какой-нибудь страшный конец ему придет. Или поезд его, пьяного, на части разрежет. Или убьют его где-нибудь в пьяной драке, поскольку он же слабак и придурок и нож как следует в руке держать не может. Истерик он дешевый. И обязательно сегодня же вечером ему конец настанет. Обязательно какой-нибудь ужасный конец. Прибьют его на улице, как перешибают в конце концов ломом хребет брехливой бездомной собаке, которая бегает и на всех брешет…
   Охапка отпрянул назад, – странное изумление пополам с болью отразилось в его лице. Потом оно помрачнело, как-то сдвинулись брови, Охапкины руки заскользили по стоящему как раз рядом с ним стенду музея молодежи прежних лет. В конце рука его зацепилась за какой-то выступ на музейном стенде, словно бы он нашел долгожданную опору.
   – Ладно, валяй, давай – добивай… Добивай, ладно, – проговорил он с искаженными губами. В это мгновение лицо его точно бы разом состарилось. Как будто исполнилось ему уже, по крайней мере, сорок лет.
   Но молчание его было совсем кратким – прежняя стихия, прежнее исступление проявилось с новой силой:
   – Братаны, как они нас подставили! Бэ-тэ-эры идут на восьмидесяти километрах в час, так, чтобы не успели подбить, – он отчего-то называл удивительные подробности, которые, безусловно, мог знать только со слов товарища-солдата. Но так страстна и так прочувствована была речь его, словно все с ним самим произошло совсем только недавно – едва ли не вчера только он сам, можно было подумать, ехал в том бронетранспортере. Он то и дело моргал и как-то уж очень крепко сжимал веки. И непрестанно, ни на секунду не имея успокоения, двигались его руки – красные, с кожей, растрескавшейся от экземы, должно быть, нервной.
   Тут учитель Воркута стал подмечать, что Охапка не выглядит пьяным, хотя, конечно, было ясно, что он очень сильно пьян. Но как-то так естественно и явно незатруднительно было Охапке в этом состоянии, что совсем не усматривалось в нем пьяного человека, то есть человека, который подавлен на время вином, заторможен, глуп, еле языком ворочает. – Люди, что же вы?.. Не понимаете, что я вас всех люблю?! Люблю! Люблю! – несколько раз повторил он. Его речь как-то слишком быстро перескакивала с предмета на предмет. – Ну, что же, почему вы не верите?! Как вам доказать? Как?.. Скажите!
   – А ведь и вправду докажет, если надо! – проговорил испуганно и недовольно учитель Воркута. – И убьет, и жизнью пожертвует!..
   – Не волнуйтесь, не пожертвует! – скептически сказала женщина-шут. – Убить – по пьяной лавочке – убьет, а жизнью – не пожертвует… Он же алкоголик. А алкоголики ни за кого жизнью пожертвовать не могут.
   Жора-Людоед, который стоял и внимательно слушал и Охапку, и замечания хориновцев, вдруг проговорил, обращаясь к пьяному парню:
   – Брат, полпальца себе отхвати, и мы тебе поверим, – с этими словами он достал из-за пазухи и протянул Охапке медвежий тесак. Видимо, тот самый, что они с Жаком не так давно на перекрестке возле светофора у Охапки же и отняли. – Полпальца себе рубани – и ты точно нам брат. Раз ты такой удалой парень, раз ты всех так любишь, раз ты на любое дело за нас всех готов идти – докажи! Отруби себе полпальца, чтобы доказать нам, что ты не трепло, не болтун, не хвастун. А то мы подумаем, что ты только болтун и несерьезный человек.
   Жак посмотрел на Жору-Людоеда озабоченно и с укоризной и поднял вверх руку, словно предупреждая о чем-то. Но было поздно – Охапка уже взял протянутый ему тесак.
   Между тем Охапка теперь смотрел на тесак, словно припоминая что-то… Но, видно, так ничего и не припомнилось ему, потому что затем, очень спокойно, встал со стула и положил на его сиденье левую руку, поджав к ладони все пальцы, кроме среднего. Глаза его были остекленевшими, а губы – упрямо сжаты. Ни тени колебания не отразилось в его лице. Напротив, Охапка приступил к делу с большим толком, словно отрубить себе палец было для него все равно, что выполнить какую-то привычную фабричную работу.
   – Ой, ой, ой! – Светлана – женщина-фельдшер, уже было бросилась, чтобы удержать Охапку, но Жора-Людоед решительным жестом остановил ее, и она замерла на месте и больше уже не произносила ни слова.
   Теперь то, что происходило между Охапкой, Жорой-Людоедом и Жаком, происходило отдельно от участников самодеятельного театра «Хорин», так, как будто это был некий спектакль, театральная постановка мрачной и жестокой пьесы, а самодеятельные артисты «Хорина» оказались на этом спектакле в качестве только лишь зрителей. После остановленного Жорой-Людоедом порыва женщины-фельдшера, никто из самодеятельных артистов больше не сделал ни одной попытки как-то вмешаться в ход этой мрачной пьесы, прекратить ее.
   – Стыдно! Мы жалкие трусы, – проговорил Журнал «Театр». – Но что мы можем сделать против этих горилл?! Что они здесь устроили! А мы все стоим и молчим, и смотрим…
   – Теперь хориновскому вечеру точно конец! – мрачно прошептал учитель Воркута.
   – Нет, не конец… – расслышав его слова, откликнулась также тихо Светлана, что работала фельдшером. – Хоринов-ский вечер только начинается! Вот она, настоящая революция в хориновских настроениях. Смотрите туда, на сцену, там сейчас начнет играть очень важный эпизод один по-настоящему серьезный артист! Сейчас от вида этой сцены в ваших головах произойдет настоящая революция в настроениях! В этом театре все будет правдоподобным, и кровь – настоящая. Произойдет настоящая революция в настроениях!
   – Кажется, она уже некоторое время происходит… – заметил Журнал «Театр».
   Тем временем Охапка, уже приготовившийся превратиться в калеку, посмотрел, перед тем как отрубить себе палец, на окружавших его людей долгим, серьезным взглядом.
   – Он не ценит ничего… Ничего, кроме своих бессмысленных и ужасных сиюминутных чувств! – потрясенно сказал Журнал «Театр». – Ради этих чувств, ради развития своих настроений он пойдет на все, что угодно!.. Вот уж, воистину, бедовый человек! От слова «беда».
   – Да, он истинный революционер настроений! – заметил учитель Воркута.
   – Давай, валяй, палец так палец! – мрачно проговорил Охапка, глядя на стоявших вокруг него людей. – Хрен с ним, с пальцем. И не такое теряли! Пропадали и хуже. Подумаешь, палец! Не хотелось, конечно, мне лишаться пальца, без него я работать не смогу по специальности, но раз кругом такая хреновая жизнь, то хрен с ними – и с работой, и со специальностью, и с пальцем!..
   Он замахнулся, и тесак упал вниз. Пальца по крайнюю фалангу – как не бывало. Брызнула кровища.
   Охапка уронил тесак на пол и как-то тоскливо-тоскливо на одной ноте заныл, впрочем, не очень громко: «А-а-а…»
   Журнал «Театр» стошнило.
   – Мерзость!.. Какая мерзость! Отвращение! Отвращение! – запричитала женщина-шут. – Уберите этого мерзкого Охапку отсюда! Прогоните их всех вон! – продолжала она все громче и громче. – Этот Охапка – не человек!
   Между тем Охапка со вздувшимися на шее венами, с глазами, затуманенными болью заговорил:
   – За спины не прятались, ни за чьи спины не прятались! Воевали честно! – опять было совершенно невозможно понять, если, конечно, не знать из того, что рассказал дедок, что это все происходило не с самим Охапкой. – Ни за кого не прятались! Что-что, а страх мы сразу порастеряли. Мы сразу без страха остались. Его как будто и не было, страха этого. И теперь так же, теперь так же надо… Мы точно… Я так скажу, за Родину надо драться, за Родину. За березки родные можно и горло перегрызть. А вот это, вот это, вот всякой жестокости – этого мы не признаем. Колька мне говорил, рассказывал мне Колька – был там у них один, настоящий садист. Он на войну специально попросился… – тут Охапка явственно стал бледнеть, так что это стало заметно даже в полусумраке хориновского зальчика.
   – А парень-то – с душой! – произнес Жак и, достав из кармана какую-то грязную тряпицу, служившую ему, видимо, для сморкания, ловким образом перетянул Охапке покалеченный палец.
   – Смотри, сиди тихо теперь, а то Жора-Людоед тебя накажет! Он сегодня не в настроении, – припугнул Охапку Жак. – Совиньи, что в Лефортово жил, ты знал?
   Многие хориновцы в этот момент встрепенулись.
   – Да-а!.. Знал! Я все Лефортово знаю. А Совиньи знаю отлично! – кажется, даже и теперь похвастался Охапка.
   – Так вот смотри, чтобы с тобой Жора-Людоед не сделал того же, что он недавно сделал в шашлычной с этим самым Совиньи, которого ты так хорошо знал, – прищурившись, сказал Охапке Жак.
   Жора-Людоед тем временем внимательно и совершенно не стесняясь рассматривал находившихся в зальчике самодеятельных артистов, которые давно уже были ни живы ни мертвы от страха. Под стулом лежал медвежий тесак, а на стуле – отсеченная и неживая, какая-то вся сморщенная фаланга Охапкиного пальца.
   Произошедшее было настолько просто и настолько «в общем-то ничего не случилось с Охапкой», как потом скажет один из участников самодеятельного театра, видевший всю сцену с отрубанием пальца, что хориновцы не могли вымолвить ни слова.
   Потом тот же самый хориновец, что видел всю сцену, скажет еще, что «усекновение пальца внешне выглядело очень просто и внешне совсем ничего особенного не произошло ни во время, ни после него, даже Охапка, кажется, пережил это не тяжелее, чем как если бы ему, скажем, вырвали зуб, но в головах и настроениях участников самодеятельного театра происходило что-то такое ужасное, нечто такое необъяснимое, даже мрачное, тяжелое, невероятное, что потом они не могли непрерывно не возвращаться мыслями к этому отпечатавшемуся в памяти навечно эпизоду. А Жора-Людоед оставался спокоен. На то он и Людоед!»
   Как раз в этот момент Жора-Людоед заметил, что в сумраке за разломанным стендом Музея молодежи прежних лет кто-то прячется, но рассмотреть прятавшегося он никак не мог и потому вытянул шею…
   – А что сделал Жора-Людоед с Совиньи? – спросил Охапка, баюкая здоровой рукой раненную. Его опьянение постепенно проходило, и он все сильнее начинал чувствовать боль.
   Как бы неуютно ни чувствовали себя в этот момент артисты самодеятельного театра, а и они с жгучим любопытством уставились теперь на Жака.
   – Он заживо сварил его голову в масле для чебуреков! – спокойно произнес тот.
   – Вы врете! Вон стоит Совиньи, цел и невредим! – истерично воскликнул Журнал «Театр».
   На этот раз вздрогнул уже Жора-Людоед, который так и не смог рассмотреть, кто же прячется за разломанным музейным стендом.
   В следующее мгновение Совиньи наконец-то покинул свое укрытие и сам вышел навстречу Жоре-Людоеду.
   – Да, вот он! – удовлетворенно проговорил Журнал «Театр».
   – Здравствуй, Совиньи! – шагнул ему навстречу Охапка.
   – Я тебя не знаю, – сухо сказал Совиньи, даже не посмотрев в Охапкину сторону, и тот сразу стушевался. Взгляд Совиньи тем временем сверлил Жору-Людоеда.
   – Ну что, дружок… Один в вашей троице уже без пальца, а двое других – все еще с пальцами. Непорядок!.. – угрожающе проговорил Совиньи. – Впрочем, отрубить вам пальцы будет мало. Я вам еще глаза повыкалываю!
   В следующую секунду Жак, выхватив из кармана короткий нож с выскакивавшим при нажатии кнопки блестящим лезвием, бросился на Совиньи, но отброшенный кулаком великана, точно механическим молотом, отлетел в сторону, с грохотом опрокинув набок сразу несколько стульев, стоявших в хориновском зрительном зале, и остался лежать недвижим. Блестящий нож его отлетел на несколько метров в сторону, куда-то под музейные стенды, где его уже не было видно.
   Совиньи остановился, по-прежнему глядя на Жору-Людоеда. Все молчали, молчание странным образом слишком затягивалось. Казалось, никто не знает, что теперь лучше всего сказать.
   Жак некоторое время лежал, не подавая признаков жизни. Наконец он поднял голову и, посмотрев на Совиньи мутным, бессмысленным взглядом, с трудом приподнялся и сел на полу прямо.
   – Сейчас я тебя убью! – проговорил Жак, но Совиньи даже не обратил на него внимания, и Жак с исказившимся лицом обхватил голову руками, словно пытаясь унять какую-то чудовищную боль, что накатила на него в этот момент.
   – Свойства моего характера не таковы, чтобы я просто стоял за музейным стендом и не попытался поиграть на таких странных струнах, которые всюду здесь через весь зал этого маленького театра протянуты, – страх, трусость, чувство здравого смысла, которое есть у других людей, и чувство пользы, которое тоже у них имеется. Какая глупость! Какая это была бы глупость – быть в таком вот зале театра с моими-то данными, с моим-то скелетом, с моими-то сросшимися ребрами, которые придают всей конструкции особенную, ни с чем не сравнимую жесткость и силу, с моей-то безжалостностью – и не сыграть на чужой трусости да слабости?! На том, что у кого-то чисто физически отсутствуют некие данные, которые могут обеспечить возможность борьбы с Совиньи?! – проговорил Совиньи о себе в третьем лице. Добавил, глядя на Жору-Людоеда:
   – И ты, язва, сейчас мне дорого за все заплатишь! Сейчас от тебя и мокрого места не останется, хоть ты и силен, и горд! Много я таких, как ты, зверюг в бараний рог скрутил. Сейчас я тебя при всех в бараний рог скручу!.. И после все будут рассказывать, и в газетах напишут, как в такой-то день, в зале самодеятельного театра, закатилась слава Жоры-Людоеда, потому что Совиньи растоптал его… У меня сегодня такое настроение замечательное: свой характер, свои исключительные свойства всем показать! Сегодня необыкновенный день, самый важный день в моей жизни. Рубежный день, день, которого я ждал всю жизнь. Сегодня я буду возведен на царство и как лев стоит среди зверей царем, так и я стану царем среди человеков!.. Таков я – Совиньи, великий и необыкновенный! Человек со сросшимися ребрами!.. Ты нужен мне, Жора-Людоед, мне давно нужен был такой противник, как ты!..
   – Стой! Я отец твоего единоутробного брата! – вдруг проговорил Жора-Людоед. – Стой! Давай поговорим с тобой о том о сем…
   Рука Жоры-Людоеда в этот момент опустилась в карман пиджака.
   Хориновцы затаили дыхание…
   Но именно в этот момент на выходе из лабиринта музейных стендов, что вел к двери на улицу, появился очень хорошо и со вкусом одетый господин…
   – О, это же Лассаль! Вот это да!.. – потрясенно проговорил Совиньи. – Настоящий живой артист Лассаль, которого я столько раз видел в кино и по телевизору!
   Между тем великий артист Лассаль, увидев в зальчике самого необычного в мире самодеятельного театра Жору-Людоеда, чрезвычайно удивился и, обращаясь к нему, проговорил:
   – Жора, и ты здесь?! Вот уж кого не ожидал здесь встретить, так это тебя!..
   – Да, я тоже, признаюсь, немного удивился, встретив вас здесь, – с достоинством ответил Жора-Людоед, глядя на Лас-саля. – Совсем недавно мы с вами встречались, пили кофе, беседовали… И вот встретились вновь. И где?.. В каком-то маленьком самодеятельном театрике!.. Удивительно!..
   – Ты пил кофе с Лассалем?! – пораженно спросил у Жоры-Людоеда Совиньи. – Ты пил кофе с самим Лассалем?! Вот это да!
   Жора-Людоед не обратил на Совиньи никакого внимания.
   Жак тем временем поднялся с пола, но не стал набрасываться на Совиньи с ножом, тем более что и ножа-то при нем больше не было, а подошел к беседовавшим Жоре-Людоеду и Лассалю.
   – Что же тут удивительного? Я предполагал встретить здесь своего сына. Он говорил мне, что заедет сюда, в театр, которым руководила его тетушка… – объяснил Лассаль.
   – Познакомься, это мои друзья: Жак, Совиньи, – сказал Жора-Людоед Лассалю.
   Тот пожал обоим руки.
   Наверное, если бы в тот момент случилось второе Пришествие, то Совиньи был бы потрясен меньше, чем сейчас, увидев в зальчике «Хорина» живого великого артиста Лас-саля.
   – Скажите, нет ли здесь с вами моего сына, Сергея Ласса-ля? – спросил Лассаль у стоявших чуть поодаль самодеятельных артистов.
   – Нет, его здесь нет, – ответил за всех Журнал «Театр».
   – Вот это да! Великий артист Лассаль собственной персоной пожаловал к нам! – выразил свое восхищение приходом известного человека дедок.
   – Отлично! Отлично! Вы помните, о чем говорила нам Юнникова?.. Вот он, Лассаль собственной персоной! Она замолвила за нас словечко! – восхищенно сказала женщина-шут. – Перед нашим «Хорином» открывается огромное будущее.
   Но Лассаль никак не откликнулся на эти слова женщины-шута…
   Неожиданный приход Лассаля настолько поразил всех, кто был в этот момент в зальчике самого необыкновенного в мире самодеятельного театра, что они, казалось, уже напрочь позабыли о совсем недавно разыгравшихся здесь событиях.
   И вот хориновцы вдруг заметили, что Лассаль с ужасом и отвращением смотрит куда-то… Они мигом проследили за его взглядом и поняли, что Лассаль смотрит на лежащую на стуле отрезанную фалангу Охапкиного пальца.
   – Что это?! – с изменившимся лицом спросил великий артист.
   – Черт! Черт побери! Какой ужас! – воскликнул учитель Воркута. – Помните, помните, что нам говорила тетушка курсанта про шквал событий? Вот оно! Именно это и случилось! Вместо трупа за сценой – палец Охапки, вместо двух организаторов театрального фестиваля – Лассаль!.. Вот оно!..
   – Я ничего не понимаю, но здесь происходит что-то ужасное, – побледнев, проговорил великий артист Лассаль.
   – Все совпало, как нельзя некстати! – продолжал сокрушаться учитель Воркута. – Хуже совпадения случиться просто не могло!
   – Да перестаньте, перестаньте же вы! Здесь такой ужас!.. Палец… А вы! – воскликнула Светлана, что работала фельдшером.
   – А ему палец все равно не нужен! Зачем ему палец? Ведь работник из него, из такого пьяницы, все равно никакой! А плохой работник что с пальцем, что без пальца всегда одинаково плох, – проговорил вдруг, обращаясь к Лассалю, дедок.
   – Жора, если моего сына здесь нет, то мне незачем здесь оставаться! – сказал Лассаль.
   – Я бы и сам здесь не оставался ни минуты, если бы мы с друзьями (Жора-Людоед посмотрел на Совиньи, который по-прежнему не сводил глаз с Лассаля) не разыскивали здесь одного человека, у которого находится один очень важный для меня документ, – сказал Жора-Людоед, обращаясь к Лассалю. – Пойдемте, я провожу вас до дверей…
   И обходительно взяв великого артиста Лассаля под руку, Жора-Людоед углубился с ним в лабиринт из музейных стендов, что вел к выходу из зала самого необыкновенного в мире самодеятельного театра.
   – Вот так-то, дружище! – проговорил Совиньи Жора-Людоед, вернувшись через какую-нибудь минуту обратно в зальчик театра. – У меня еще и не такие знакомые водятся!..
   Совиньи молчал.
   – Кстати, – обратился Жора-Людоед к хориновцам, – кто из вас Томмазо Кампанелла, а?..
   Между тем голос Жоры-Людоеда звучал некоторым образом истерично-приподнято, чего с ним никогда прежде не случалось (но последнего обстоятельства хориновцы, естественно, знать не могли).
   – Томмазо Кампанелла здесь нет! – ответили Жоре-Людоеду сразу несколько хориновцев.
   Нет?.. Вот так дела! – как будто удивился Жора-Людоед. – А я так рассчитывал его здесь встретить… Ну что ж, раз Томмазо Кампанелла здесь нет, то нам, Жак, больше нечего здесь делать. Пойдем отсюда!..
   – Подожди, Людоед, может быть, они его просто прячут! – не согласился Жак, потирая лоб и время от времени бросая косые взгляды на молча стоявшего чуть в стороне Совиньи. – Откуда ты знаешь, как выглядит Томмазо Кампанелла?..
   – Нет-нет, пойдем отсюда! – едва ли не силой потащил за собой Жака Жора-Людоед.
   Совиньи молча смотрел, как Жора-Людоед и Жак исчезают в лабиринте музейных стендов… Воцарилась тишина.
   – Я растоптал Жору-Людоеда! – удовлетворенно проговорил наконец Совиньи. – Я сожрал Людоеда! Значит, я – людоед вдвойне! – радостно заключил он. – Я обманывал их насчет того, что я отрублю им пальцы и выколю глаза. Колоть, резать – это не мое! Я не хочу попасть в тюрьму! Треснуть кого-нибудь, так чтобы все было шито-крыто – это мое!.. Я и так уже из-за вашего «Хорина» познакомился с милицией, чего со мной прежде не случалось!..
   – Как не случалось?! – поразился Журнал «Театр». – Вы же говорили, что «знакомы с черным миром», что начальник группы захвата подарил вам часы?! Значит, это все было неправдой?!
   – Нет, что-то было правдой, что-то неправдой… – спокойно признался Совиньи. – Что-то имело место в действительности, пусть и чуть-чуть иначе, чем я это рассказывал вам, чего-то и вовсе не было. Но характер у меня, действительно, такой, как я вам говорил. А вот с милицией, признаюсь честно, я никогда дела не имел, бог миловал. И в тюрьме, слава богу, никогда не сидел. И под судом не был. Но ты, артист, успокойся. Тебя это волновать не должно. Это все мои дела. Только мои. А вам всем, самодеятельным артистам, я по случаю своей победы дарую спокойствие! И больше не буду докучать вам своим обществом. Пойду докучать кому-нибудь другому. А вы – отдыхайте по случаю моего праздника, – сказал Совиньи хориновцам. – Жора-Людоед познакомил меня с великим артистом Лассалем. Это знакомство мне очень пригодится! Я намерен продолжить его сегодня же вечером!.. Я видел афишу – сегодня вечером у Лассаля премьера… – и Совиньи произнес название одного из самых модных столичных театров. – Уже совсем скоро… До премьеры осталось совсем чуть-чуть времени. Лассаль будет там. Будет играть. И я пойду туда… Вот только чуть-чуть передохну и подумаю…
   Совиньи опустился на стул, услужливо подставленный ему Охапкой, и задумался.
   Охапка тем временем тоже задумался. Он понял, что второго такого случая удружить настоящему вору Жоре-Людоеду не представится. Но вот только где теперь найти Жору-Людоеда, чтобы быстро переговорить с ним?! Охапка никак не мог сообразить – где?..
   А надо заметить, что еще когда Жора-Людоед спрашивал участников самого необыкновенного в мире самодеятельного театра нет ли среди них Томмазо Кампанелла, на улице перед подъездом произошла следующая сцена…
   В нескольких шагах от подъезда стояло канареечного цвета такси «Волга» с работавшим мотором. К машине торопливо подошел Лассаль и, открыв дверцу, сказал водителю:
   – Пожалуйста, отвезите меня в театр… – и Лассаль назвал один из самых модных столичных театров.
   – Я не могу… При всем уважении к вам я не могу – я жду пассажира, – ответил таксист.
   – Вы что, не узнаете меня?! – удивился Лассаль. – Посмотрите на меня.
   – Что вы!.. Конечно, я сразу узнал вас. Но я правда не могу отъехать. Я жду пассажира… Он со мной не рассчитался.
   Лассаль посмотрел в сторону и в задумчивости произнес:
   – Темно… Поздно уже… Я уже опаздываю… Знаете, я никогда не готовлюсь к спектаклям… Приезжаю в театр всегда в самый последний момент… Но теперь даже для меня чересчур поздно…
   – Ну ладно, ладно!.. Садитесь быстро назад!.. Я мигом отвезу вас в театр и вернусь, чтобы забрать своего пассажира… Надеюсь, что он выйдет из «Хорина» еще не скоро и я успею…
   Лассаль сел на заднее сиденье канареечного цвета «Волги», хлопнул дверцей и они отъехали.

Глава XXXVI
У врат ада

   – Друга моего перевели из общей камеры в больницу, – продолжал свой рассказ о тюремном быте одного своего знакомого Паспорт-Тюремный. – «Переезд» длился пять часов – это три «сборки» (место, откуда рассылают в суд, на этап, в больницу и тому подобные места). Представь себе комнату метров тридцать, где находятся примерно пятьдесят человек. Все курят, на подожженном носке варят чифир, среди них куча «тубиков», сифилитиков и наркоманов, да еще совсем нет воздуха. В итоге его признали «годным» к больнице, и он живет сейчас в комнате примерно пятнадцать метров, шесть коек и пять человек. Зато много воздуха, и он впервые за четыре месяца свободно дышит.
   Паспорт-Тюремный пользовался любой более-менее подходящей минуткой, чтобы завести подобный разговор. Вот и теперь, едва они с Томмазо Кампанелла оказались в прокатной машине, он тут же принялся рассказывать Томмазо Кампанелла про подробности тюремного быта.
   Такси они поймали прямо там, на Солдатской улице, выйдя из церкви Петра и Павла, – едва очутившись вне церковных пределов, Паспорт-Тюремный побежал вперед Томмазо Кампанелла к проезжей части, удачно остановил как раз проезжавший мимо муниципальный таксомотор, что-то сказал водителю, помахав перед его лицом не самого маленького достоинства купюрой. Паспорт-Тюремный услужливо открыл дверь. Когда Томмазо Кампанелла сел, машина тут же рванула с места и, быстро набрав скорость, куда-то понеслась по лефортовским улицам.-
   – Куда мы едем? – несколько раз спрашивал Томмазо Кампанелла.
   Но Паспорт-Тюремный только уклончиво отвечал:
   – Скоро сам увидишь… Здесь езды совсем ничего. Скоро сам увидишь, куда мы едем.
   И после такого ответа Паспорт-Тюремный принялся вновь рассказывать Томмазо Кампанелла про тюремные злоключения «одного своего приятеля»: