После этого, особенно не раздумывая, Таборский поехал обратно в Лефортово, чтобы разыскать там церковь Петра и Павла.
   Он вновь спустился в метро, потом на одной из станций вышел в город. Там, стоя возле афиши кинотеатра, Таборский долго расспрашивал прохожих, пока наконец одна пожилая женщина ни рассказала ему, где находится церковь Петра и Павла и как до нее добраться.
   Вскочив в как раз подъехавший трамвай, Таборский меньше чем через пять минут вышел на остановке неподалеку от церкви.
   «Странно. По каким причинам Лассаль может долго находиться в церкви? Хотя, может быть, он стал религиозным человеком. Все может быть», – думал Таборский, приближаясь к храму, который стоял за каменной оградой среди голых, безжизненных зимних деревьев. Таборский не знал этого, но храм стоял на краю обширного дворцового парка с некогда великолепной, а теперь заброшенной системой террасных прудов. С другого края на этот парк смотрели мрачные казематы Лефортовской тюрьмы, знаменитой своими крепкими стенами и засовами, из-за которых еще никому не удавалось сбежать. Много лет назад был в парке и маленький стеклянный павильончик шашлычной, в котором в силу каких-то неведомых обстоятельств днем постоянно собирались умственно неполноценные люди. Их широкие лица с маленькими глазками и приплюснутыми носами красноречиво говорили о вполне определенном врожденном недуге. Возможно, где-то совсем рядом была школа, в которой они учились, или фабричка, на которой они работали, тачая какие-нибудь нехитрые обувные щетки. – «Но все-таки странно: сегодня у него спектакль, а он долго, именно долго пробудет в церкви. Ведь ответившая на телефонный звонок женщина особенно подчеркнула, что Лассаль пробудет в церкви именно долго. Может быть, так он готовится к своей премьере? Может быть… Все это очень странно. Странно…»
   Рассуждая подобным образом, Таборский миновал неширокую дорожку, что вела с улицы к дверям храма, и дернул за ледяную, остывшую на морозе дверную ручку. Дверь со скрипом отворилась, и Таборский вошел внутрь. Именно в эту секунду, когда он пытался затворить за собой неподатливую дверь, чтобы уличный холод не проникал внутрь, его охватило тяжелое, мрачное предчувствие. Он притворил дверь и повернулся.
   Внутри царила полная, могильная тишина. Должно быть, двери просто забыли закрыть на ключ, потому что в полумраке храма не было ни единой живой души, никого… Ни службы, которая проводилась бы в этот момент, ни хотя бы нескольких молящихся старушек, ни священника. Таборского охватил ужас. Ему захотелось кинуться прочь отсюда, выбежать наружу, туда, где по вечерней улице нет-нет да проезжали машины. Казалось, он попал не в церковь, а в мрачный, населенный одним-единственным покойником склеп.
   Вдруг мобильный телефон, который по-прежнему лежал у него в кармане, зазвонил. Таборский машинально достал его из кармана, нажал кнопочку, поднес телефон к уху.
   – Таборский? – хотел удостовериться кто-то звонивший.
   – Да, я, – ответил Таборский.
   – Я ненавижу тебя, Таборский! – проговорил голос.
   – Лассаль?.. – спросил Таборский, хотя уже и без того был совершенно уверен, что звонит никто иной, как артист Лассаль.
   – Ты еще не умер, Таборский? Еще появляешься здесь как привидение? – зло спросил Лассаль.
   – Я уже умер. Моя жизнь прекратилась, – ответил Таборский.
   – Так какого же черта ты опять появился?! Я же сказал тебе, что не хочу, чтобы ты на пушечный выстрел приближался к нашей семье!
   – Но ты сам заметил, что я – привидение. А привидениям положено время от времени появляться среди живых, – сказал Таборский совершенно при этом не улыбаясь. – Впрочем, не бойся: печальные метания моего бренного тела по этой земле завершены, и я нашел свое последнее пристанище: одинокая маленькая церковь на краю угрюмого парка.
   – Ну, все ясно! – с обычной для этого разговора злобой сказал Лассаль. – Грот, пещера в скалах, в которой висит на цепях мрачный гроб. В этом мрачном гробе ты нашел свое последнее пристанище на этой бренной земле. Ни один человек не придет сюда, ни один корабль не проплывет мимо, белея веселым парусом. И даже птицы облетают это неприветливое место стороной, словно опасаясь чего-то. Я помню твою школьную пьесу, – все как там. «Гибель героя», так, кажется, она называлась? Там все было именно так: человек, рожденный для великого подвига, погибает, так и не совершив его. И Земля отказывается принимать его в себя. И только в пещере среди угрюмых скал удается пристроить гроб с телом несостоявшегося Героя. По-моему, это было очень глупое сочинение. Всю пьесу по сцене таскали гроб, из которого время от времени высовывался перемазанный зеленой краской покойник и страшным голосом кричал «О, воскресите меня, и я совершу этот подвиг!» Как же все это случилось, как же все это могло произойти, что ты оказался здесь, в этой церкви, Таборский? Откуда ты узнал? Скажи мне правду. Таборский задумался.
   – Да я и сам, можно сказать, непрерывно думаю, как я оказался в этом неприветливом месте, как мой мертвый Герой среди угрюмых мрачных скал, – проговорил он наконец.
   – Да, Таборский, ведь ты, действительно, герой! У тебя со школы еще на лбу было написано, что ты рожден для подвига. И герой, действительно, мертвый, – сказал Лассаль.
   – Как я оказался в этой церкви на краю угрюмого парка? Как мог наступить сегодняшний день? Ведь еще совсем недавно был яркий солнечный день, и прекрасный юноша Таборский, полный надежд и самых радужных предчувствий, радовался солнцу, свету, готовился совершить свой подвиг и подобно птицам, о которых ты только что сказал, повинуясь какому-то животному инстинкту, облетал стороною такие вот мрачные уголки. И вот я здесь: изуродован, искалечен. О, проклятый хориновский фактор времени! Это все Томмазо Кампанелла его выдумал!
   – О-о! Ты и в «Хорине» уже побывал?! И про Томмазо Кампанелла все знаешь?! – в очередной раз удивился великий артист Лассаль. – Да-а, фактор времени, действительно, штука страшная. А что, ты и вправду так сильно изменился, как говоришь: изуродован, искалечен?
   – Сильно ли я изменился? Ужасно! Я больше не прекрасный юноша, свободный и легкий, как птица, я больше не бессмертный житель Олимпа.
   – О, ты и это помнишь? – вновь удивился Лассаль. – А я уже забыл. Ведь, верно, когда мы только поступили в театральное училище, первое время мы с тобой в шутку приветствовали друг друга «привет, новый бессмертный житель Олимпа!»
   – Да, я часто об этом вспоминаю. Особенно теперь, когда я, по твоему выражению, очутился в декорациях своей школьной пьесы среди мрачных серых скал, где только седые туманы клубятся, закрывая собою ужасные расщелины, полные первородного ужаса. Я изуродован временем. Я таков, что увидь я себя нынешнего в те времена, когда я жил среди нормальных богов на Олимпе, то, наверное, пришел бы в ужас, и волосы мои встали бы дыбом, – мрачно сказал Таборский. – Меня прикончило время. Во всем виновато только время. Оно изуродовало прекрасного юношу Таборского. И вот теперь я стал похож на тот труп из школьного спектакля, что был для большего страха перемазан зеленой краской, изображавшей признаки разложения.
   – Ну что ж, меня это только радует, – заметил Лассаль. – После нашей ссоры любое твое горе для меня – радость, хоть мы с тобой почти что и родственники. Да и сейчас я бы не стал так с тобой разговаривать, не случись этого… Хотя, знаешь, если честно, мне всегда хотелось с тобой поговорить. Потому я сейчас, собственно, и позвонил. Мы как-то очень враз и очень всерьез тогда перестали с тобой разговаривать. Столько всего осталось недосказанным.
   – Это ты перестал со мной разговаривать.
   – А что твои деньги? – словно опомнившись, поторопился сменить тему разговора Лассаль. – Помнишь, как ты оставил искусство, наш общий Олимп, и погнался за деньгами. Мы уже были с тобой в ссоре из-за нее, но ты по-прежнему приходил в театр на все спектакли, в которых она играла, и дарил ей цветы. Помнишь того подростка, что почти сорвал «Маскарад»? В тот день вы были с ним заодно… А что теперь? Мне кажется, ты больше не дружишь с деньгами.
   – Да, это так. Давно уже. С того самого вечера премьеры лермонтовского «Маскарада». В тот вечер, благодаря тебе, я почувствовал всю беззащитность денег, всю их слабость. Я бросил, как ты говоришь, гнаться за деньгами. Я все ждал чего-то…
   – Я слышал, что ты стал одиноким и неприкаянным человеком, слишком хорошо знакомым с алкоголем, – как-то между прочим заметил Лассаль. Но чувствовалось, что ему очень интересно знать, как-то теперь живет Таборский, от него самого. – К нам в театр приезжал один актер из Воркуты. Скажу честно, я не удержался и расспросил его о тебе. Его рассказ был весьма печальным.
   – Да, я знаю того человека, про которого тебе рассказал этот актер. Когда у себя на Севере, после службы в театре, тот человек идет домой, то заходит в разные магазины купить продуктов себе на ужин. Он заговаривает с продавщицами: неважно о чем, неважно молодые они или старые, красивые или нет. Ему просто хочется наговориться перед тем, как замолчать до следующего трудового утра. Он любит и умеет готовить, но готовит только себе одному. И еще – каждый вечер за ужином на столе в его комнате стоит бутылка и один-единственный стакан. Ты должен знать, что тот одинокий и неприкаянный человек, слишком хорошо знакомый с алкоголем, который теперь носит мое имя, на самом деле не я… О, ужас! – произнес Таборский. – Ты помнишь, гибель моего Героя в той школьной пьесе была случайной. Погибнуть должен был совсем другой, не Герой. Так и со мной: изуродовать должны были не меня.
   – Послушай, Таборский, ты – ребенок. Так, как сейчас рассуждаешь ты, может рассуждать только ребенок. Ты – ребенок.
   – Если бы! Многое бы я отдал за то, чтобы вновь стать ребенком! Понимаешь, когда я был молодым человеком, меня обманула жизнь. Под воздействием этого обмана я стал делать то, чего ни в коем случае не стоило делать, и не стал делать того, что надо было делать. Я перепутал многие вещи. И таким образом я оказался в объятьях злой судьбы. Я оказался в объятьях злой судьбы, которая мне не принадлежит. Это чужая злая судьба.
   – Ну ты же сам только что сказал, что ты делал вещи, которые ни в коем случае не стоило делать, и не делал того, что надо было делать. Значит, это твоя судьба. Ты ее заслужил.
   – Заслужил, не заслужил – какая разница! Я не хочу эту судьбу.
   – Здесь одного хотения будет мало… Да и к тому же, сам понимаешь, время уже прошло и поправить ничего нельзя.
   – Не-ет! Заткнись! Не смей так говорить! – Таборского как подбросило. Он сжал в руке телефон с такой силой, что пластмассовый корпус едва не треснул. Лицо Таборского очень сильно переменилось: оно стало злым, упрямым, в нем хорошо читалось ожесточение и воля.
   – О-о, узнаю Таборского! – протянул Лассаль. – Боец, воин!
   – Извини, эта грубость сорвалась случайно, – смягчился Таборский. – Если время уже ушло, то зачем я вообще живу?! Время не ушло. Я всего полдня в столице, а мне уже легче: широкие улицы, и фонари, и рекламы, и театры. Знаешь, это теперь так здорово на меня действует. Здесь совсем не так, как на Севере. Мне кажется, я от столицы сошел с ума. Мне это мое сумасшествие помогает верить – все исправится, судьба исправится, колдовство, порча, которые на меня насланы, испарятся. Мне кажется, еще чуть-чуть, еще немного, еще каких-нибудь несколько часов и я проснусь, приду в себя и окажется, что все, что со мной было после моей прекрасной юности, – это только мрачный и угрюмый сон. И вот уже наступило утро, и сон развеялся. И светит солнце, и окно раскрыто. Я встану, подойду к нему: троллейбус едет по широкому проспекту, выбежали из арки и подбежали к киоску «Мороженое» веселые школьники. А главное: мой мрачный сон – только сон, и он прошел, развеялся! О, каким прекрасным будет это пробуждение! Все, что тяготило и мучило меня, – только сон, все безысходное, мрачное развеялось… Сегодняшний вечер необыкновенен. Сегодняшняя ночь – необыкновенна. Сон развеется, мрачное уйдет. Или… Даже не хочу об этом думать! Я приехал в Москву только на одну ночь. Завтра мне уезжать обратно на Север. Но я не поеду обратно на Север, потому что мрачный сон развеется, и не надо будет никуда ехать.
   – Хориновская революция в настроениях. Сегодня в «Хорине» решительная ночь. Сразу видно, что ты уже там побывал, – отметил Лассаль. – Впрочем… Ладно, коли уж ты приехал, скажи, ты уже видел ее?
   – Нет еще. Я все ищу ее, ищу. И никак не могу найти, – проговорил Таборский.
   – Ты все ищешь ее и никак не можешь найти?! – Лассаль явно был очень сильно озадачен таким ответом Таборского.
   – Да, все ищу и никак не могу найти, – подтвердил Таборский.
   – Так посмотри там слева от входа! – велел Лассаль. – Честное слово, если ты шутишь, то это слишком тяжелая и неуместная шутка. Время совсем не для шуток.
   Слева от входа, в полутьме стоял гроб. Теперь Таборский наконец заметил его.
   Тут же, внешне совершенно спокойный, – конечно, внешне, только внешне, руки его не проявляли никакой наклонности к дрожанию, – медленно, словно с неохотой Таборский подошел к гробу и заглянул в лицо покойнику. Вдалеке, в дальних пределах храма появился священник, которого Таборский пока не замечал.
   В гробу лежала старуха Юнникова.
   Глаза Таборского мгновенно наполнились слезами.
   – Нет, этого не может быть. А кто же тогда вел репортаж из блестящего ресторана? Нет, этого не может быть. Она жива. Она просто спит. Умаялась, пока моталась по Москве, пока вела репортаж из блестящего ресторана.
   – Какой репортаж? Ты что, сошел с ума? – не верил своим ушам Лассаль.
   – Как это какой репортаж? Юнникова совсем недавно вела репортаж из блестящего ресторана в центре Москвы. Юнникова – жива.
   Из дальних пределов храма выглянул священник:
   – Храм сейчас закрыт.
   – Я ищу здесь артиста Лассаля! – громко крикнул Таборский.
   – Его здесь нет! – крикнул в ответ священник. – Он был здесь, но уже достаточно давно уехал отсюда.
   – А-а… Понимаю… – проговорил Таборский. – Это часть хориновского спектакля. Как же иначе?
   Таборский захохотал.
   – Я понял, – сказал он в телефон, прекратив хохотать. – Я понял, Лассаль: Юнникова на самом деле жива. А то, что она в гробу, – это часть хориновского спектакля. Прошу тебя, Лассаль, не прекращай сейчас этого разговора, не вешай трубку. Мне страшно одиноко. Я не хочу оставаться один. Юнникова сейчас занята ролью, а я так рассчитывал на общение с ней. Ведь ты знаешь, она единственный мой близкий человек. Но она сейчас занята ролью.
   – О, Таборский! Ты не способен на такое ужасное кощунство! Она мертва, она в гробу. Это не спектакль! Да и в какой церкви позволили бы разыгрывать такой ужасный спектакль?! – голос Лассаля дрожал.
   – А что же тогда тебя рядом с ней нет? Почему ты не проведешь эту ночь в бдениях возле ее гроба? Почему ты не здесь? – спросил Таборский. – О, что же я спрашиваю?! – тут же осекся он. И сам себе ответил:
   – Естественно, что же Лассаль, блестящий и великолепный Лассаль, великий актер, любимец публики, гений, чьей вдохновенной игре рукоплескали во многих столицах мира, мой сокурсник, с которым мы вместе мечтали о служении Мельпомене, – что он, Лассаль, станет делать в этой церкви на краю унылого замерзшего парка, юдоли состарившихся и отчаявшихся?! О, Лассаль, вечный прекрасный юноша, житель Олимпа, твое искусство не старится, преодолевая время, хориновский фактор времени не имеет к тебе никакого отношения, ты бог! Совсем не то, что я…
   Таборский внимательно смотрел трупу в лицо. В его трупье лицо…
   – Здравствуй! – проговорил Таборский, глядя умершей старухе в лицо. – Вот я и нашел тебя! – добавил он. – Здравствуй, мое Детство, мое отрочество, моя радостная жизнь в твоем доме. Здравствуй тепло, которым я был согрет благодаря тебе. Здравствуй, мое счастье. Мое единственное добро, которое я видел в этой жизни.
   Таборский опустил руку с телефоном ниже, держа ее согнутой, – к груди.
   – Э-э, Таборский, перестань, ты, кажется, немного тронулся умом… Таборский, мне страшно… – неслось из мобильного телефона, в котором Господин Радио поставил регулятор громкости на самый высокий уровень. – Таборский, перестань… Таборский, я не могу сейчас приехать в церковь… Таборский, приезжай сейчас сюда, в кафе… – и Лассаль назвал адрес в центре города.
   Таборский вдруг отпрянул от гроба:
   – О-о! Что же я говорю?! Я говорю трупу «здравствуй». Значит, живи, будучи здоровой. Что же я говорю?! Разве это нужно говорить?
   Блуждавший взгляд Таборского прошелся по соседним пределам церкви. Здесь было довольно темно, сумеречно.
   – Что же я говорю?! А если старуха встанет? – торопливо продолжал бормотать Таборский. – Если она поднимется из гроба? Ведь это все равно не будет выходом. Это будет даже еще хуже! Что же я буду делать с ней? Не пойду же я с ней под ручку гулять в парк?! Не-ет, так нельзя.
   Лицо у старухи было удивительно недовольное, обиженное, горькое… Но горькое той злой горечью, которая не просит пощады, не надеется…
   – Молодец, Юнникова! Ты не сдаешься! – прошептал Таборский. – Проклятый хориновский фактор времени не властен над тобой. Но лицо у тебя горькое. Ты тоже умерла неприкаянной: у тебя ничего не получилось, ничего не вышло. Мечты не сбылись, а жизнь оказалась горькой. Тебя все бросили… Но ты не сдаешься. Ты готова начать все сначала. Опомнись, какое «сначала»?! Ты уже умерла! Вот оно – произошло!.. И со мной тоже скоро произойдет, – добавил он.
   Между тем из телефонной трубки уже некоторое время неслись короткие гудки.
   – Какая, однако, простая штука – этот труп! В ней нет ничего сверхъестественного. Но должно же быть в ней что-то! Сверхъестественное! Но ничего нет. Странно. Как будто он, труп, чего-то недоговаривает, – проговорил Таборский и склонился к лежавшей в гробу старухе совсем низко. Он видел перед собой обтянутый кожей лоб, закрытые глаза. – Послушай, тетя, я пришел к тебе, чтобы спросить: что мне делать? Я был заколдован. Как Карлик-Нос из сказки Гауфа. Время, отпущенное на жизнь, истрачено впустую. Загублено. Я очнулся, а время уже миновало. Как вернуться назад? Мне было двадцать пять, потом какой-то сумрак, туман. Как будто я спал. Потом я очнулся, глянул в зеркало: я увидел, что у меня не лицо, а мерзкая, гадкая маска. Я попробовал сорвать ее, она крепко сидела и никак не сдиралась. Где снадобье от всего этого?
   Вдруг Таборскому что-то померещилось в лице старухи, словно какая-то тень, какое-то неуловимое движение пробежало по нему, словно задрожали веки.
   – Эй-эй! Эй! Близко не наклоняйтесь!.. – прокричал ему священник. Он был уже близко. Он бежал по церковным пределам, путаясь в рясе, скользя ботинками по мрамору. Лицо его было ужасно озабоченным и серьезным.
   Таборский словно очнулся и вновь отпрянул от гроба, шагнул назад.
   – Что вы за дур-р-рак! – проговорил Таборский громко, отвечая священнику. Голосу его звонко откликнулось эхо, раздавшееся под сводами малюсенькой, почти миниатюрной, но темноватенькой и уютной церковки. – Это же труп! А трупы не кусаются.
   Он сказал это очень бодро, резко, по-офицерски, по-гусарски, по-молодому развернулся на каблуках и пошел прочь к выходу…
   – Стойте! Мне только что позвонил Лассаль! – прокричал ему вслед священник. – Я должен задержать вас!
   – Вот это труп!.. Вот это настоящий стоик!.. Вот это позиция! Готова начать все сначала: родить новых детей, которые ее не бросят, поставить талантливые спектакли вместо посредственных, – громко проговорил Таборский. – Нам, трупам, нельзя сдаваться! Мы, трупы, еще многое сможем в жизни! Честное слово, свежеет на душе.
   Он неожиданно остановился, крутанулся на каблуках вновь, зашагал обратно. Священник, опустив руки, стоял посредине храма.
   – Знаете, я хотел вас спросить… Сколько стоит отпевание в церкви? – поинтересовался Таборский.
   – Отпевание в церкви? – испуганно и обалдело переспросил священник.
   – Да, отпевание в церкви, – решительно повторил Таборский.
   – Кого вы бы хотели отпеть? Живых я отпевать не буду, – глаза священника расширились от страха.
   – Да, я хочу, чтобы вы отпели меня… Ерунда! Я шучу. Я бы хотел заплатить за отпевание вон той старухи.
   – Это ваша родственница? – робея перед Таборским, который действительно выглядел весьма грозно, спросил священник.
   – Да, она меня вырастила. Так сложилось… У нее есть еще родственники. Я бы хотел помочь им, взять на себя расходы. Но тайно… Вы знаете, я бы хотел посоветоваться с вами, – Таборский потер виски. Казалось, ему стоит большого труда сосредоточиться на том, что он говорит, в то время как мысли его возвращаются к какому-то иному предмету, не связанному с темой происходящего в эту минуту разговора.
   – Пожалуйста… – засуетился священник, жестом приглашая Таборского куда-то в глубь церкви. – Я могу вам дать любой совет. Главное, чтобы он вам пригодился. Сейчас мы пойдем ко мне в комнатку и там, дорогой мой, вам станет легче. Вы слишком потрясены. Хотя в такой ситуации слово «слишком» неуместно. А за отпевание Юнниковой заплатит Лассаль. Это уже решено. Так что тайно ничего сделать не удастся.
   Таборский тем временем не двигался с места. Глядя себе под ноги и по-прежнему продолжая массировать кончиками пальцев виски, он произнес:
   – Тайна… Этот фокус с радиорепортажем Юнниковой… Кто же его вел? Ведь я узнал, я точно узнал ее голос! Но кто же тогда в гробу? А вдруг в гробу не она?! Сколько лет я ее не видел?! Сколько лет прошло с того дня? Нет, я не мог ошибиться. А вдруг в гробу кто-то похожий на нее?!
   – В гробу – Юнникова, – твердо сказал священник. – Я хорошо знал ее. Она часто бывала в этой церкви. Она руководила хором. Иногда она приходила в церковь не одна, а со своими хористами.
   – Да, я совсем недавно был в этом хоре. Правда, это не хор, а какой-то театр. Они сказали мне, что больше не признают Юнниковой. Смешно, правда? Собственно, я намеренно хотел попасть в этот хор. И не только потому, что рассчитывал встретить в нем Юнникову. Мне хотелось встретить там убогих людей. Обычно в таких самодеятельных коллективах подбираются ущербные, убогие люди. Там все такие… подобрались… Немощные, увечные, жалкие на вид, ничтожные, скудные, посредственные. Как много в мире убогих людей! Мне казалось, что среди убогих людей мне станет легче. Вот почему еще я пошел в этот хор, а не только потому, что рассчитывал застать там Юнникову, которая больше не жила по тому адресу, который я знал.
   – Вы пошли в хор? Вы тоже имеете какое-то отношение к хоровому пению? Может быть, вы режиссер? Или артист? Или, как Юнникова, вы имеете два образования: музыкальное и театральное? Кто вы? – любопытствовал священник.
   – Да, я имею театральное образование. Сейчас я работаю над странной пьесой. В ней какие-то нелюди кастрировали мальчика… Еще… – задумчиво произнес Таборский.
   – Постойте… Вы знаете, кто это сделал? – встрепенулся священник.
   –Да… То есть, нет… Эти самодеятельные хористы. Жалкие на вид… Я все думаю – метит ли их Бог или это случайность? Своего рода случайность… Эта проклятая случайность все время играет слишком большую роль!
   – Пойдемте, пойдемте, мы не будем здесь говорить, – священник понял, что от Таборского сейчас трудно добиться какого-нибудь толкового разговора. – Я помогу вам прийти в себя. Я поймаю вам такси. Вы поедете туда, где сейчас Лассаль. Он просил меня об этом, – говорил, беря Таборского под руку, священник.
   Вслед за этим они прошли в комнатку, которая располагалась в удаленных от входа пределах церкви. Там священник сперва усадил Таборского на старенькое кресло, потом расстелил на столе маленькую скатерочку и выложил на нее из стоявшего тут же, в комнате, маленького холодильника пирожки с мясом, купленные, судя по их виду, у какой-то грязной и нечистоплотной бабки, стоявшей у ближайшей к церкви станции метро. Жестом священник предложил Таборскому угощаться…
   … Однако мы давненько не рассказывали о событиях, происходивших в тот же самый единственный и самый решающий вечер хориновской революции с Томмазо Кампанелла! Тем более что теперь это может быть рассказ не про одного только Томмазо Кампанелла, а еще и про его нового приятеля Паспорта-Тюремного. Итак, позволим себе отложить продолжение разговора между Таборским и священником и вернуться к делам двух недавних знакомцев.

Глава XXXIII
Архитектура подонства

   Томмазо Кампанелла и Паспорт-Тюремный стояли посреди обычной лефортовской улицы. Кажется, это была улица Лефортовский вал. Но может быть, это была и какая-то другая улица. Неважно! Мерзость была кругом. Мерзость просто окутывала окрестности и не давала продохнуть. Это не была угрюмость или мрачность, это было подонство, подонство…
   – Интересно, – проговорил Томмазо Кампанелла. – Паспорт ты мой Тюремный, в чем заключается загадка Лефортово? А?..
   Паспорт-Тюремный только пожал плечами. Он был немного пьян (они с Томмазо Кампанелла уже успели выпить), и, судя по всему, слегка нетрезвое состояние настраивало его на меланхолический лад.
   – Эй, «Хорин»!.. Привет! – прокричал Томмазо Кампанелла в рацию. – На связи с вами Томмазо Кампанелла.