But was is not.
Попытаемся перевести: "Лучше истинный страх, чем навеянный воображеньем
ужас. А пока что моя мысль - ничто иное, как лишь замысел убийства. Она так
сотрясает мое человеческое одиночество, что действие задушено замыслом; нет
ничего, есть то, чего не существует". Пророческие стихи! Они показывают
умственное происхождение преступления яснее, чем весь Достоевский.
Желтое чтиво и кино, это не следствие, а причина американской
преступности. Не важно, что хронологически второе предшествует первому.
Мысль, одинокое размышление о зле, если они не выливаются в художественной
форме, всегда становятся причиной ментальной неуравновешенности, того
частичного безумия, которое и есть единственный подлинный источник
преступления.
Отсюда бесплодная, наводящая тоску Америка. Но в отдельные периоды
именно благодаря тоске и бесплодию, именно из глубины сплошного мрака
бледный, неестественный свет озаряет сцену. Взрывается бомба. И жизнь идет
больше не в мыслях, а в ирреальной действительности греха. Как бы в
спокойном серебре экрана живет, любит и трудится не более миллиона из всех
американцев, везде полнокровно, но все же с одышкой и в чрезмерном кошмарном
блеске: мужчины и женщины, обожествленные неограниченным желанием; живописно
кровоточащие трупы, миллионы долларов в банкнотах с всеослепляющим зеленым
крапом. В период долгой, смутной тоски, предшествующей неожиданному
безумству, кинематограф очаровывает, возбуждает, готовит к этому безумству.
А иногда происходит обратное, и тогда неизвестно, может, это может разрешить
все и успокоить безумство. И в голову приходит театр Елизаветинской эпохи.
Вот в такого рода деятельности, то пагубной, то оздоровляющей, возможно, и
заключен секрет американской киноиндустрии.
Все было организовано быстро, но основательно. И сделано более серьезно
и умно, чем считают серьезные и умные люди Америки и особенно Италии.
Постоянная и повсеместная любовь Америки к кинематографу создала у
публики и у деятелей кино настоящий художественный вкус. Определенный,
отстоявшийся вкус со своими правилами, своими схемами, своими условностями,
своими общими местами. Вкус, как и другие вкусы, сформировавшие литературные
и художественные жанры: византийскую мозаику, средневековый театр, рыцарскую
поэзию, архитектуру барокко и т.д.
Этого кинематографического вкуса в Европе не существует. И почти все
европейские фильмы, созданные до сего дня - скучны1. Это даже не
фильмы, а опереточные или театральные постановки, заснятые на пленку, не
считая отдельных неглупых попыток. С живописной основой, как у Штернберга и
Пабста. С литературной - как у Рене Клера. В них есть прекрасные кадры,
сцены и эпизоды, но они в существенной степени не кинематографичны. Как и
некоторые современные книги, несправедливо названные романами, хотя в них
есть первоклассные описания, лирика и психологические моменты.
1 Не забывайте, что речь идет о 1931. прим автора
Американский же фильм всегда и прежде всего - фильм. Он не навевает
тоску. Американский фильм это такое зрелище, что если сонливым вечером
друзья затянут в кинотеатр тебя, настроенного улизнуть после предшествующего
демонстрации представления; но из лени не ушедший сразу и увидевший первые
кадры ты забудешь о сне, широко раскроешь глаза и, сам того не замечая,
останешься до конца. Уже выйдя из зала, ты можешь подумать: какая чушь. Но
все-таки останешься в зале.
Подавляющее большинство голливудской продукции: серийные, конвейерные
фильмы - они все очень увлекательны. Они анонимны, но не по авторству, а по
форме. Они несут имена своих режиссеров, сценаристов, актеров. Но в них нет
особых характерных черт персонажей, не раскрывается личность. То есть это не
произведения искусства. А сделанный со вкусом ремесленный продукт. Плод
коллективной работы, сотрудничества и ремесла. Отчасти вовсе не лишенные
красивости, эти ленты, взятые совокупно, гораздо лучше характеризуют
американскую кинопродукцию, чем фильмы знаменитые, так называемые колоссы.
В Голливуде сотни сценаристов: бывших журналистов, бездельничающих
студентов, литераторов-неудачников. Сотни режиссеров: бывших актеров, бывших
импресарио, бывших бродяг, все с крепкими легкими. Сотни актеров и актрис,
симпатичных и фотогеничных, непринужденных и умелых. Сотни имен, которые
никто не помнит. И каждый год сотни фильмов, которые крутятся все, от
первого метра до последнего!
Вульгарные, полные насилия и условностей, лишенные правдоподобия, без
психологических и фотографических тонкостей. Один за другим без остановки.
Комедии и трагедии. С поцелуями и перестрелками. С молитвами и погонями. Вот
ночной поезд в прериях, а вот утренняя терраса на вершине небоскреба. Когда
люди нервничают, когда они увлечены, когда они молоды, когда они немного
американцы, тогда один такой фильм в нашем случае делает больше, чем любой
другой спектакль. Увлеченные быстрым ритмом беспрерывной смены событий,
поданных под безупречным углом зрения, привлеченные улыбкой некоей girl,
страшной гримасой гангстера, мы тоже позволяем себя увлечь несложным
поворотом сюжета.
Это глупые фильмы. Но с расчетливо написанными сценариями,
смонтированные с точным музыкальным вкусом. Например: нет ни одного фильма,
в котором развитие событий не доходит постепенно до крайне острого и
опасного положения, в котором происходит неожиданная, кардинальная перемена,
и все стремительно летит к вызывающему энтузиазм, триумфальному возврату к
началу, что характерно для последней части любой симфонии, когда после
хрупкой агонии идет возврат к начальному allegro. Все это безотносительно
художественных достоинств актерского исполнения, сюжета и операторского
мастерства. Это приятность, доставленная монтажом. Музыкальность
кинематографического механизма. Вспомним The Little Giant (Маленького
Гиганта) с Робинсоном: для Голливуда это фильм ординарной постановки.
Глупый, надуманный, бесчеловечный. И все же он полон неудержимого интереса,
тревоги и комичности.
Но один фильм массовой кинопродукции особо явил мне всю безупречность
американского кинематографического вкуса, это лента By Whose Hand, Чьей
рукой.
В ней нет крупных актеров. Нет сложных декораций, массовых съемок и
экзотических пейзажей. После пролога, снятого на вокзале, действие фильма
происходит в поезде в течение одной ночи. В заурядном американском поезде.
Но действие не дает перевести дух. Очень короткие, с бешеной скоростью
следующие один за другим планы. Тревожащие душу, неожиданные rallentando,
замедленные кадры и молчаливые паузы в неминуемости каждого нового
преступления. Поскольку в конце шесть-семь трупов. Все едущие в поезде герои
за исключением двоих, оказываются злодеями, действующими каждый за себя.
Все. Даже этот вспыльчивый господин с внешностью преподавателя колледжа
убьет из мести едущего в поезде ювелира. Даже эта заплаканная,
сопровождающая останки мужа вдова не без греха: из гроба покойника выскочит
душитель, которого преследует полиция.
После каждого раза ты снова проникаешься симпатией уже к новому
персонажу в надежде, что хоть он окажется порядочным человеком, тем более с
такой положительной внешностью. И с каждым разом выясняется, что один - вор,
второй доводит людей до банкротства, третий - убийца.
Я не знаю более очевидного свидетельства американского лицемерия.
Гладкие, очкастые, строгие лица: судьи, патриархи, моралисты. Недавно
высадившийся в Америке итальянец оглядывается вокруг и чувствует, как у него
стынет сердце. Боже, да они все святые. Как мне жить среди них? Но через
несколько месяцев он научается распознавать. Святые, как бы не так.
Сознательно или нет, они refoulубых и
холодных зрачков.
Фильм "Чьей рукой" срывает маску с пуританизма Соединенных Штатов с
большей смелостью, чем Синклер Льюис. И все же, если бы сценаристы, режиссер
и актеры этого фильма услышали меня, они удивились бы. Как и инженеры и
рабочие, построившие локомотив, удивились бы, если бы кто-то им сказал, что
своими шатунами, колесами, своими черными и сверкающими шестеренками их
локомотив выражает дух современности. Поэзия таких вещей это как бы
заимствование, предположение зрителя.
В фильме "Чьей рукой" есть эпизод, когда забившиеся в свои купе
пассажиры лежат в ожидании сна, но сон не приходит. Объектив скользит по
коридору, между опущенными занавесками, замедляется на номерах купе и
проникает внутрь. В кадре по очереди возникают пассажиры, их застывшие под
простынями члены, выпученные в пустоту купе взгляды, напряженная
настороженность, в страхе и предчувствии нападения старающаяся различить в
стуке колес посторонние шумы. Этот показ поведения разных людей сценаристы и
режиссер намеренно ввели в сюжет, чтобы подготовить зрителя к готовящимся
преступлениям. Это молчаливое выражение тревоги, одиночество людей среди
людей, доверившихся летящему со скоростью сто миль в час поезду; полные
ненависти, страха, угрызений совести, злобы пассажиры; глухой стук колес и
редкие гудки паровоза; а вокруг ночь и бесконечная пустыня Среднего Запада,
все это составляет прекраснейший киноэпизод, который я когда-либо видел.
Привычные действия, которые человек совершает интимно, наедине с самим
собой (принятие ванны, совершение туалета, отход ко сну) всегда несут в себе
нечто зловещее, кошмарное. Даже самый здоровый человек находится в
несогласии со своими мелкими пристрастиями, уступает бессознательному страху
и подозрениям. Даже на самого скептически настроенного отовсюду воздействует
тайна. И великое благо любви и брака, наверное, заключается в том, что
находящийся рядом изгоняет из комнаты дьявола. Но если потаенное нутро
каждого европейца зловеще, то интимная сущность американца - кошмарна.
Иногда она проявляется среди бела дня и на людях. Я думаю о моих вагонных
попутчиках в поездках из Чикаго в Сент-Луис, Милуоки, Индианаполис, Детройт.
Все одинаково хорошо выбритые, надушенные, одетые и отутюженные, их
тела издавали странный металлический запах. Они отталкивали, как
электрическая машина, заряженная смертельным током. Всеми порами они
испускали свою низость и одиночество, бесплодность и безразличие, самый
последний европейский попрошайка в сравнении с ними более человечен. Они
безотчетно смеялись идиотским, безнадежным смехом. Угощали завернутыми в
целлофан сигарами. Обрезали ногти карманными ножницами, потом ими же
ковыряли в зубах.
В поезде Омаха-Чикаго мне пришлось обедать в вагоне-ресторане с одним
из таких худославных людей: это был человек с гладковыбритым, полнокровным
лицом и с голубыми, безумными глазами. Увидев вблизи его манеру поглощать
пищу, его короткопалые ладони, рубашку Arrow и цветастый галстук,
присыпанный тальком, слушая его мрачные остроты, я вдруг понял, что,
оставаясь наедине с самим собой, этот человек может спокойно прийти к мысли
об убийстве, как к самой естественной вещи на свете. Я понял, что
механическая коммерческая ловкость и пугающая черствость американских
деловых людей легко могут перейти в математическое убожество и кровавое
безумие американских гангстеров.
Вернувшись в Европу, я заметил это толкование в некоторых местах у
Лоуренса и у Доджа, в еще более ярком виде в романах Фолкнера, но самым
полным, документальным и убедительным я обнаружил его в том самом эпизоде
фильма Чьей рукой. Выдающийся режиссер? Кто знает, не обязаны ли мы случаю
такому удивительному результату.
Крупный европейский кинорежиссер, какой-нибудь Пабст, какой-нибудь
Штернберг сосредоточил бы на создание подобного фильма все свое внимание,
всю свою добрую и недобрую волю. Его камеры сняли бы наших пассажиров
сверху, снизу, сбоку, против света. Сцена была бы разбавлена живописным и
пластичным показом занавесок, багажных сеток, простыней и подушек. И с
развитием сюжета мы бы поняли, что речь идет об убийцах. Но их самих мы бы
не увидели. Мы увидели бы их красивые изображения. С давно позабытой
изысканной постановкой кадра. Вот тогда публика заскучала бы, и не случайно.
Американские же безвестные ремесленники решили долгий эпизод интенсивным
показов коротких, внешне пренебрегающих их собственным представлением о
классическом киноискусстве эпизодов. Они не думали об этом, я согласен.
Может, именно поэтому все удалось.
Я не хочу отсюда заключить, что хороший фильм это выигрыш в лотерею,
как своим хитроумным парадоксом делает Марио Камерини. В Америке на фоне
огромного количества ординарных фильмов есть и другое: ленты, задуманные и
реализованные как произведения искусства. Есть несколько режиссеров, имеющих
свой стиль. Многие фильмы этих мастеров несут в себе все составляющие
поэтического видения мира. И напоминают нам, что некоторые жанры искусства,
такие как театр, эпическая поэзия, настенная живопись, архитектура могут
существовать только в результате долгой, кропотливой организации и в
атмосфере всем доступного высокого вкуса и страсти, которые дают развиваться
сильным индивидуальностям.
В Средние века в Испании, в Англии, во Франции большое значение имел
религиозный театр, постепенно превратившийся в театр народный со множеством
анонимных в эстетическом плане спектаклей, которые доказывали неугасимую
любовь этих народов к театральному жанру. До тех пор, пока из этой любви
именно на подмостках и в результате приобретенного на них же творческого
опыта не родились однажды Кальдерон и Лопе де Вега, Марлоу и Шекспир, Ротро,
Корнель, Расин и Мольер. Множество произведений, предшествовавших той эпохе,
были потеряны. Или не заслуживают упоминания, хотя современникам нравились
больше, чем шедевры упомянутых великих мастеров.
В Италии священные представления не получили театрального продолжения.
Они закончились в лирике. У нас не было сотен жалких, состряпанных
ремесленниками от искусства трагедий, как в Испании, Англии и Франции в XV,
XVI и XVII веках. И не было Шекспира или Расина. Да, si licet parva
componere magnis, если можно сравнить малое с великим, в Европе нет
Голливуда, как нет Ван Дейка, нет Чаплина и Китона.
Кто-нибудь скажет, что Голливуд полностью зиждется на европейском
интеллекте. Конечно, весь Голливуд зиждется на европейском интеллекте. Как,
собственно, и вся Америка зиждется на Европе. Америка страна европейских
беженцев и бунтарей. A vast republic of escaped slaves, большая республика
беглых рабов, как сказал Лоуренс в своей удачной эпиграмме. Америка это не
только часть света. Америка это состояние души, это страсть. И любой
европеец в любой момент может заболеть Америкой, восстать против Европы и
стать американцем.
Американские католики.
Утром восьмого декабря я оказался проездом в Нью-Йорке, некоторым
читателям сразу придет в голову, что это день Непорочного Зачатия, церковный
праздник с обязательным посещением мессы. Со мной был верующий человек. Мы
вышли из отеля "Нью-Йоркер" и направились в ближайшую католическую церковь
на 33 улице. Мы пришли в тот момент, когда служба закончилась, и столкнулись
на пороге с выходящими верующими, спешащими на работу, поскольку Америка
страна протестантская и восьмое декабря здесь день непраздничный.
Сопровождавший меня человек был расстроен, до десяти часов месс больше не
было, поэтому утро было потеряно. Но вот к нам подходит упитанный, очкастый
человек, типичный янки, с часами в руке, как бы собравшийся дать кому-то
старт в спортивном состязании или сказать вечно опаздывающему другу, что его
поезд отправляется через пять минут, и говорит:
- Скоро начинается месса в церкви на углу 31 улицы и Седьмой авеню,
пройдете два квартала, повернете налево, будьте внимательны, церковь на
улицу не выходит, там есть светящаяся реклама "Отцы францисканцы", войдете в
подъезд, пройдете по очень длинному коридору и в его конце окажетесь в
церкви рядом с алтарем. Но поторапливайтесь! Если будете проворны, то
успеете. Вперед!
И показав часы в одной руке, второй он слегка подтолкнул меня. Мы резво
устремились в путь. Наш указчик целый квартал шел рядом с нами, глядя прямо
перед собой с довольным видом, не говоря ни слова и не поворачиваясь в нашу
сторону. Он, конечно же, думал: это доброе дело мне зачтется за то, что в
субботу я перебрал виски, и жена отругала меня. Теперь все в порядке. Квиты.
Надо только запомнить и не забыть сказать дома.
Все точно соответствовало описанию. В конце отрезка 31 улицы между
Восьмой и Седьмой авеню, после гаражей, типографий, грузовиков и рабочих в
комбинезонах, ждущих утренней разнарядки на работу, вот и неоновая, в
голубых и алых цветах вывеска: The Capuchins - Franciscan Fathers - Roman
Catholic Church, Отцы Капуцины и Францисканцы, Римская Католическая церковь.
Внутри пилястры и стрельчатые своды со сложными развязками в стиле
английской готики, все, как и в протестантских церквях, кроме цвета, вместо
голого, мрачного бетона здесь все покрыто белой штукатуркой. Неожиданными
казались стоящие в боковых алтарях традиционные белые, выполненные из
бисквита статуи Святого Джузеппе, Скорбящей Богоматери, Сердца Господня,
букеты искусственных цветов, большие оловянные блюда, на которых горело
множество свечек разной высоты.
Мы хорошо знаем католические церкви в Штатах. И все же всякий раз в
первый момент после входа с шумного тротуара и бурлящей толкотни улицы
американского города в католическую церковь, оказавшись лицом к лицу с
древней европейской иконографией, все представляется тебе неловким
анахронизмом и абсурдным кошмаром.
Не забудем, что Эл Смит, хозяин Эмпайр билдинг, серебристого
стоэтажного небоскреба, высящегося в двух кварталах на 33 улице, по
происхождению ирландец и является на мессу каждый праздник; что в
воскресенье после Пасхи десять тысяч полицейских Нью-Йорка массово принимают
причастие в кафедральном соборе Сент-Патрик; что только одни Соединенные
Штаты вносят на нужды Католической церкви лепту большую, чем весь остальной
мир вместе взятый.
Понаблюдаем за сидящим рядом, одетым в черное, худым человеком с
длинными волосами, отвисшей челюстью и грязными ногтями, перебирающим четки
и мямлящим "Holy Mary Mother of God", "Святая Дева Мария, матерь Божья", это
безупречная карикатура на жителя Дублина.
И в свете разума в заключение скажем, что с помощью ирландцев и,
отчасти итальянцев, Римская церковь обосновалась даже здесь.
Хотя все это оставляет впечатление, инстинктивную убежденность, что
если бы католицизм в Америке оставался бы настоящим католицизмом, то был бы
здесь очень некстати, то есть не был бы вообще. Для того, чтобы выжить под
влиянием американской религии, он должен по сути превратиться в некую
протестантскую секту. Поймите правильно, ничего не изменилось, нет никакой
ереси ни в догме, ни в формуле. И американские католики в отправлении служб
значительно более точны, чем наши. Вероятно, они также и более добры, чисты,
порядочны и сострадательны. Значительно меньше грешат. Но проститутка из
Трастевере более похожа на католичку, чем монашка из Чикаго. Хотя, если
вдуматься, у последней больше веры, чем у первой.
Пусть не обидится на меня миссионерская конгрегация. Между 1583 и 1610
отец Маттео Риччи из ордена иезуитов с успехом обращал китайцев в
китайско-католическую веру. По его следам между 1605 и 1656 отец Роберто де
Нобили завоевал Мадурай. А между 1672 и 1693 отец Хуан де Брито - Малабар.
Понемногу весь Китай, Вьетнам и Индия оказались в руках иезуитов, которые не
меняли, а только видоизменяли местную веру и выдавали себя в Индии - за
браминов и аскетов, в Китае - за бонз.
Тем временем в Европе янсенисты раздували скандал. Францисканцы и
доминиканцы протестовали в Ватикане. Вопрос обсуждался очень долго. Пока в
1742 (булла Ex quo singulari ) и в 1744 (Булла Omnium sollicitudinum О
тревожащих всех делах) Бенедикт XIV под угрозой отлучения запретил китайский
и малабарский ритуалы.
Иезуиты подчинились. И были изгнаны из Индии и из Китая, которые
вернулись к Брахме и Конфуцию, потому что, несмотря на полтора столетия
поклонения Матери Божьей и безусловного подчинения основным положениям нашей
религии, они всегда оставались верными Брахме и Конфуцию. Бенедикт XIV понял
это и предпочел вообще не увеличивать количество овечек в далеком Китае, чем
принимать под свою руку все доброе и ревностное стадо, представляющее собой
не истинных верующих, а плод гениальных трюков пылающих верой сынов Братства
иезуитов. Видно, в XVIII веке престол Святого Петра мог обойтись без помощи
мандаринов.
Я вздрогнул от шарканья ног: вошел отправляющий службу священник. Все
верующие как один встали. Нажав какие-то кнопки, помощник священника
заставил электрические колокольчики издавать звуки, похожие на часовые
сигналы нашего радио. При звуках Introibo, Вступления, все встали на колени,
при чтении Евангелия встали; на Laus Tibi Christe, Слава тебе, Христе, -
сели и так далее, выполняя эти действия с механической одновременностью,
которую у нас в Италии ты не найдешь даже у послушников. Точно так же они
приобщаются и исповедуются. Представим, насколько стандартны грехи, с
которыми они идут к исповеди. Да и американские священники могут понять,
классифицировать и отпускать только стандартные грехи. Мятущийся европейский
католик очень страдал бы, исповедуясь американскому священнику, независимо
от того, суров тот или всепрощающ, он все равно был бы для него
бесчеловечным.
И наоборот, американские католики, приезжающие в Рим, не верят своим
глазам: они с трудом узнают в нашем католицизме свой собственный, в Римской
церкви - Римскую церковь и великим усилием воли заставляют себя не вернуться
сразу же домой с убеждением, что Ватикан - колыбель скандала и ереси. И
успокаивают себя теорией всех меньшинств:
- Поскольку в Италии и Франции все католики, понятно, что среди них
могут быть не только добрые верующие, а и плохие граждане, воры, люди
свободных нравов и легкомысленные особы. У нас же в Америке есть
конкуренты-протестанты, поэтому мы, католики, поневоле должны вести
высокоморальный образ жизни, если утверждаем, что только наша религия -
истинна. О! конечно... американские католики - лучшие католики в этом мире!
Эти фразы я записал после полуденной мессы, выходя из базилики
Сан-Джованни-ин-Латерано. Было лето и на протяжение всей службы два
полуголых мальчугана украшали ступени балюстрады в алтарной части храма, в
котором шла служба. Они шутили, забавлялись, двигаясь проворно и грациозно
как зверьки, строили рожи прихожанам. Благоверные американские дамы были вне
себя от возмущения. Согласен, пусть мое мнение не в счет, потому что для
меня те двое парнишек были единственным привлекательным зрелищем за всю
литургию. И кто не помнит херувимов Рафаэля у подножия Сикстинской Мадонны?
Подперев рукой подбородок и расставив локти, они рассеянно смотрят на
публику с невинностью, и тени которой нет в глазах старых дев, спрятанных за
стеклами очков и за скрещенными пальцами.
Roman Catholic! Римская католическая церковь! Неоновая надпись вызывает
во мне горечь жалости. К традициям, красотам и ностальгии веры, которая
когда-то была моей. Мне жаль ментальной и живописной ограниченности этих
капуцинов, которые, не желая противоречить уставу Ордена и, вместе с тем,
обидеть американские вкусы, носят очень аккуратные сутаны и каждое утро
бреют шею и щеки.
О, красавцы-бородачи с виа Венето и с моей виа Монте! Из пахнущей
вековым запахом плесени и ладана ризницы под продолговатой, черной с золотом
вывеской, где еще присутствует Silentium, тишина солнечных послеполуденных
часов тех еще дней семнадцатого века, углубленная в молитву братия
появляется в разных отсеках хоров, в коричневой полутени, изрезанной пучками
пыльного, солнечного света. Испещренные следами радости и горя лица, глубоко
запавшие глазницы, откуда зрачки сверкают как из тайных глубин исповедальни;
свисающие бороды, похоже, прячут в себе смешанные в благородной гармонии
добро и зло, в итальянских капуцинах еще жива, если не душа и доктрина, то
ностальгический призрак Контрреформы.
Древний покой и истина, как первые воспоминания детства, погружены в
беспорядочный трехвековой поток времени. Но мы никогда не сможем снова в
череде дней грешить и каяться, убить ненавистного нам на пороге собора и
сразу, войдя в него, обливаясь искренними слезами, почувствовать, что нам
отпустили грехи наши. О, Святой Петр, первый из апостолов, уже давно пали
твои алтари. Под колоннадой, сооруженной Бернини во имя твое, только
мусорщики каждое утро аккуратно метут мусор. Мораль гигантскими шагами ушла
вперед. Кругом великое бдение, милые тебе послушницы уже не смеют ласковыми,
весенними вечерами прятаться между колоннами с распаленными страстью
солдатами. И американские паломницы кривят нос при виде наших капуцинов и
сразу думают о ежедневном купании в ванной.
Panem nostrum, quotidianum da nobis hodie, Хлеб наш насущный даждь нам
днесь, отправляющий у алтаря службу священник глотает "h" в слове hodie.
Упитанные служки проходят между скамей и тянут розовые руки за половиной
Попытаемся перевести: "Лучше истинный страх, чем навеянный воображеньем
ужас. А пока что моя мысль - ничто иное, как лишь замысел убийства. Она так
сотрясает мое человеческое одиночество, что действие задушено замыслом; нет
ничего, есть то, чего не существует". Пророческие стихи! Они показывают
умственное происхождение преступления яснее, чем весь Достоевский.
Желтое чтиво и кино, это не следствие, а причина американской
преступности. Не важно, что хронологически второе предшествует первому.
Мысль, одинокое размышление о зле, если они не выливаются в художественной
форме, всегда становятся причиной ментальной неуравновешенности, того
частичного безумия, которое и есть единственный подлинный источник
преступления.
Отсюда бесплодная, наводящая тоску Америка. Но в отдельные периоды
именно благодаря тоске и бесплодию, именно из глубины сплошного мрака
бледный, неестественный свет озаряет сцену. Взрывается бомба. И жизнь идет
больше не в мыслях, а в ирреальной действительности греха. Как бы в
спокойном серебре экрана живет, любит и трудится не более миллиона из всех
американцев, везде полнокровно, но все же с одышкой и в чрезмерном кошмарном
блеске: мужчины и женщины, обожествленные неограниченным желанием; живописно
кровоточащие трупы, миллионы долларов в банкнотах с всеослепляющим зеленым
крапом. В период долгой, смутной тоски, предшествующей неожиданному
безумству, кинематограф очаровывает, возбуждает, готовит к этому безумству.
А иногда происходит обратное, и тогда неизвестно, может, это может разрешить
все и успокоить безумство. И в голову приходит театр Елизаветинской эпохи.
Вот в такого рода деятельности, то пагубной, то оздоровляющей, возможно, и
заключен секрет американской киноиндустрии.
Все было организовано быстро, но основательно. И сделано более серьезно
и умно, чем считают серьезные и умные люди Америки и особенно Италии.
Постоянная и повсеместная любовь Америки к кинематографу создала у
публики и у деятелей кино настоящий художественный вкус. Определенный,
отстоявшийся вкус со своими правилами, своими схемами, своими условностями,
своими общими местами. Вкус, как и другие вкусы, сформировавшие литературные
и художественные жанры: византийскую мозаику, средневековый театр, рыцарскую
поэзию, архитектуру барокко и т.д.
Этого кинематографического вкуса в Европе не существует. И почти все
европейские фильмы, созданные до сего дня - скучны1. Это даже не
фильмы, а опереточные или театральные постановки, заснятые на пленку, не
считая отдельных неглупых попыток. С живописной основой, как у Штернберга и
Пабста. С литературной - как у Рене Клера. В них есть прекрасные кадры,
сцены и эпизоды, но они в существенной степени не кинематографичны. Как и
некоторые современные книги, несправедливо названные романами, хотя в них
есть первоклассные описания, лирика и психологические моменты.
1 Не забывайте, что речь идет о 1931. прим автора
Американский же фильм всегда и прежде всего - фильм. Он не навевает
тоску. Американский фильм это такое зрелище, что если сонливым вечером
друзья затянут в кинотеатр тебя, настроенного улизнуть после предшествующего
демонстрации представления; но из лени не ушедший сразу и увидевший первые
кадры ты забудешь о сне, широко раскроешь глаза и, сам того не замечая,
останешься до конца. Уже выйдя из зала, ты можешь подумать: какая чушь. Но
все-таки останешься в зале.
Подавляющее большинство голливудской продукции: серийные, конвейерные
фильмы - они все очень увлекательны. Они анонимны, но не по авторству, а по
форме. Они несут имена своих режиссеров, сценаристов, актеров. Но в них нет
особых характерных черт персонажей, не раскрывается личность. То есть это не
произведения искусства. А сделанный со вкусом ремесленный продукт. Плод
коллективной работы, сотрудничества и ремесла. Отчасти вовсе не лишенные
красивости, эти ленты, взятые совокупно, гораздо лучше характеризуют
американскую кинопродукцию, чем фильмы знаменитые, так называемые колоссы.
В Голливуде сотни сценаристов: бывших журналистов, бездельничающих
студентов, литераторов-неудачников. Сотни режиссеров: бывших актеров, бывших
импресарио, бывших бродяг, все с крепкими легкими. Сотни актеров и актрис,
симпатичных и фотогеничных, непринужденных и умелых. Сотни имен, которые
никто не помнит. И каждый год сотни фильмов, которые крутятся все, от
первого метра до последнего!
Вульгарные, полные насилия и условностей, лишенные правдоподобия, без
психологических и фотографических тонкостей. Один за другим без остановки.
Комедии и трагедии. С поцелуями и перестрелками. С молитвами и погонями. Вот
ночной поезд в прериях, а вот утренняя терраса на вершине небоскреба. Когда
люди нервничают, когда они увлечены, когда они молоды, когда они немного
американцы, тогда один такой фильм в нашем случае делает больше, чем любой
другой спектакль. Увлеченные быстрым ритмом беспрерывной смены событий,
поданных под безупречным углом зрения, привлеченные улыбкой некоей girl,
страшной гримасой гангстера, мы тоже позволяем себя увлечь несложным
поворотом сюжета.
Это глупые фильмы. Но с расчетливо написанными сценариями,
смонтированные с точным музыкальным вкусом. Например: нет ни одного фильма,
в котором развитие событий не доходит постепенно до крайне острого и
опасного положения, в котором происходит неожиданная, кардинальная перемена,
и все стремительно летит к вызывающему энтузиазм, триумфальному возврату к
началу, что характерно для последней части любой симфонии, когда после
хрупкой агонии идет возврат к начальному allegro. Все это безотносительно
художественных достоинств актерского исполнения, сюжета и операторского
мастерства. Это приятность, доставленная монтажом. Музыкальность
кинематографического механизма. Вспомним The Little Giant (Маленького
Гиганта) с Робинсоном: для Голливуда это фильм ординарной постановки.
Глупый, надуманный, бесчеловечный. И все же он полон неудержимого интереса,
тревоги и комичности.
Но один фильм массовой кинопродукции особо явил мне всю безупречность
американского кинематографического вкуса, это лента By Whose Hand, Чьей
рукой.
В ней нет крупных актеров. Нет сложных декораций, массовых съемок и
экзотических пейзажей. После пролога, снятого на вокзале, действие фильма
происходит в поезде в течение одной ночи. В заурядном американском поезде.
Но действие не дает перевести дух. Очень короткие, с бешеной скоростью
следующие один за другим планы. Тревожащие душу, неожиданные rallentando,
замедленные кадры и молчаливые паузы в неминуемости каждого нового
преступления. Поскольку в конце шесть-семь трупов. Все едущие в поезде герои
за исключением двоих, оказываются злодеями, действующими каждый за себя.
Все. Даже этот вспыльчивый господин с внешностью преподавателя колледжа
убьет из мести едущего в поезде ювелира. Даже эта заплаканная,
сопровождающая останки мужа вдова не без греха: из гроба покойника выскочит
душитель, которого преследует полиция.
После каждого раза ты снова проникаешься симпатией уже к новому
персонажу в надежде, что хоть он окажется порядочным человеком, тем более с
такой положительной внешностью. И с каждым разом выясняется, что один - вор,
второй доводит людей до банкротства, третий - убийца.
Я не знаю более очевидного свидетельства американского лицемерия.
Гладкие, очкастые, строгие лица: судьи, патриархи, моралисты. Недавно
высадившийся в Америке итальянец оглядывается вокруг и чувствует, как у него
стынет сердце. Боже, да они все святые. Как мне жить среди них? Но через
несколько месяцев он научается распознавать. Святые, как бы не так.
Сознательно или нет, они refoulубых и
холодных зрачков.
Фильм "Чьей рукой" срывает маску с пуританизма Соединенных Штатов с
большей смелостью, чем Синклер Льюис. И все же, если бы сценаристы, режиссер
и актеры этого фильма услышали меня, они удивились бы. Как и инженеры и
рабочие, построившие локомотив, удивились бы, если бы кто-то им сказал, что
своими шатунами, колесами, своими черными и сверкающими шестеренками их
локомотив выражает дух современности. Поэзия таких вещей это как бы
заимствование, предположение зрителя.
В фильме "Чьей рукой" есть эпизод, когда забившиеся в свои купе
пассажиры лежат в ожидании сна, но сон не приходит. Объектив скользит по
коридору, между опущенными занавесками, замедляется на номерах купе и
проникает внутрь. В кадре по очереди возникают пассажиры, их застывшие под
простынями члены, выпученные в пустоту купе взгляды, напряженная
настороженность, в страхе и предчувствии нападения старающаяся различить в
стуке колес посторонние шумы. Этот показ поведения разных людей сценаристы и
режиссер намеренно ввели в сюжет, чтобы подготовить зрителя к готовящимся
преступлениям. Это молчаливое выражение тревоги, одиночество людей среди
людей, доверившихся летящему со скоростью сто миль в час поезду; полные
ненависти, страха, угрызений совести, злобы пассажиры; глухой стук колес и
редкие гудки паровоза; а вокруг ночь и бесконечная пустыня Среднего Запада,
все это составляет прекраснейший киноэпизод, который я когда-либо видел.
Привычные действия, которые человек совершает интимно, наедине с самим
собой (принятие ванны, совершение туалета, отход ко сну) всегда несут в себе
нечто зловещее, кошмарное. Даже самый здоровый человек находится в
несогласии со своими мелкими пристрастиями, уступает бессознательному страху
и подозрениям. Даже на самого скептически настроенного отовсюду воздействует
тайна. И великое благо любви и брака, наверное, заключается в том, что
находящийся рядом изгоняет из комнаты дьявола. Но если потаенное нутро
каждого европейца зловеще, то интимная сущность американца - кошмарна.
Иногда она проявляется среди бела дня и на людях. Я думаю о моих вагонных
попутчиках в поездках из Чикаго в Сент-Луис, Милуоки, Индианаполис, Детройт.
Все одинаково хорошо выбритые, надушенные, одетые и отутюженные, их
тела издавали странный металлический запах. Они отталкивали, как
электрическая машина, заряженная смертельным током. Всеми порами они
испускали свою низость и одиночество, бесплодность и безразличие, самый
последний европейский попрошайка в сравнении с ними более человечен. Они
безотчетно смеялись идиотским, безнадежным смехом. Угощали завернутыми в
целлофан сигарами. Обрезали ногти карманными ножницами, потом ими же
ковыряли в зубах.
В поезде Омаха-Чикаго мне пришлось обедать в вагоне-ресторане с одним
из таких худославных людей: это был человек с гладковыбритым, полнокровным
лицом и с голубыми, безумными глазами. Увидев вблизи его манеру поглощать
пищу, его короткопалые ладони, рубашку Arrow и цветастый галстук,
присыпанный тальком, слушая его мрачные остроты, я вдруг понял, что,
оставаясь наедине с самим собой, этот человек может спокойно прийти к мысли
об убийстве, как к самой естественной вещи на свете. Я понял, что
механическая коммерческая ловкость и пугающая черствость американских
деловых людей легко могут перейти в математическое убожество и кровавое
безумие американских гангстеров.
Вернувшись в Европу, я заметил это толкование в некоторых местах у
Лоуренса и у Доджа, в еще более ярком виде в романах Фолкнера, но самым
полным, документальным и убедительным я обнаружил его в том самом эпизоде
фильма Чьей рукой. Выдающийся режиссер? Кто знает, не обязаны ли мы случаю
такому удивительному результату.
Крупный европейский кинорежиссер, какой-нибудь Пабст, какой-нибудь
Штернберг сосредоточил бы на создание подобного фильма все свое внимание,
всю свою добрую и недобрую волю. Его камеры сняли бы наших пассажиров
сверху, снизу, сбоку, против света. Сцена была бы разбавлена живописным и
пластичным показом занавесок, багажных сеток, простыней и подушек. И с
развитием сюжета мы бы поняли, что речь идет об убийцах. Но их самих мы бы
не увидели. Мы увидели бы их красивые изображения. С давно позабытой
изысканной постановкой кадра. Вот тогда публика заскучала бы, и не случайно.
Американские же безвестные ремесленники решили долгий эпизод интенсивным
показов коротких, внешне пренебрегающих их собственным представлением о
классическом киноискусстве эпизодов. Они не думали об этом, я согласен.
Может, именно поэтому все удалось.
Я не хочу отсюда заключить, что хороший фильм это выигрыш в лотерею,
как своим хитроумным парадоксом делает Марио Камерини. В Америке на фоне
огромного количества ординарных фильмов есть и другое: ленты, задуманные и
реализованные как произведения искусства. Есть несколько режиссеров, имеющих
свой стиль. Многие фильмы этих мастеров несут в себе все составляющие
поэтического видения мира. И напоминают нам, что некоторые жанры искусства,
такие как театр, эпическая поэзия, настенная живопись, архитектура могут
существовать только в результате долгой, кропотливой организации и в
атмосфере всем доступного высокого вкуса и страсти, которые дают развиваться
сильным индивидуальностям.
В Средние века в Испании, в Англии, во Франции большое значение имел
религиозный театр, постепенно превратившийся в театр народный со множеством
анонимных в эстетическом плане спектаклей, которые доказывали неугасимую
любовь этих народов к театральному жанру. До тех пор, пока из этой любви
именно на подмостках и в результате приобретенного на них же творческого
опыта не родились однажды Кальдерон и Лопе де Вега, Марлоу и Шекспир, Ротро,
Корнель, Расин и Мольер. Множество произведений, предшествовавших той эпохе,
были потеряны. Или не заслуживают упоминания, хотя современникам нравились
больше, чем шедевры упомянутых великих мастеров.
В Италии священные представления не получили театрального продолжения.
Они закончились в лирике. У нас не было сотен жалких, состряпанных
ремесленниками от искусства трагедий, как в Испании, Англии и Франции в XV,
XVI и XVII веках. И не было Шекспира или Расина. Да, si licet parva
componere magnis, если можно сравнить малое с великим, в Европе нет
Голливуда, как нет Ван Дейка, нет Чаплина и Китона.
Кто-нибудь скажет, что Голливуд полностью зиждется на европейском
интеллекте. Конечно, весь Голливуд зиждется на европейском интеллекте. Как,
собственно, и вся Америка зиждется на Европе. Америка страна европейских
беженцев и бунтарей. A vast republic of escaped slaves, большая республика
беглых рабов, как сказал Лоуренс в своей удачной эпиграмме. Америка это не
только часть света. Америка это состояние души, это страсть. И любой
европеец в любой момент может заболеть Америкой, восстать против Европы и
стать американцем.
Американские католики.
Утром восьмого декабря я оказался проездом в Нью-Йорке, некоторым
читателям сразу придет в голову, что это день Непорочного Зачатия, церковный
праздник с обязательным посещением мессы. Со мной был верующий человек. Мы
вышли из отеля "Нью-Йоркер" и направились в ближайшую католическую церковь
на 33 улице. Мы пришли в тот момент, когда служба закончилась, и столкнулись
на пороге с выходящими верующими, спешащими на работу, поскольку Америка
страна протестантская и восьмое декабря здесь день непраздничный.
Сопровождавший меня человек был расстроен, до десяти часов месс больше не
было, поэтому утро было потеряно. Но вот к нам подходит упитанный, очкастый
человек, типичный янки, с часами в руке, как бы собравшийся дать кому-то
старт в спортивном состязании или сказать вечно опаздывающему другу, что его
поезд отправляется через пять минут, и говорит:
- Скоро начинается месса в церкви на углу 31 улицы и Седьмой авеню,
пройдете два квартала, повернете налево, будьте внимательны, церковь на
улицу не выходит, там есть светящаяся реклама "Отцы францисканцы", войдете в
подъезд, пройдете по очень длинному коридору и в его конце окажетесь в
церкви рядом с алтарем. Но поторапливайтесь! Если будете проворны, то
успеете. Вперед!
И показав часы в одной руке, второй он слегка подтолкнул меня. Мы резво
устремились в путь. Наш указчик целый квартал шел рядом с нами, глядя прямо
перед собой с довольным видом, не говоря ни слова и не поворачиваясь в нашу
сторону. Он, конечно же, думал: это доброе дело мне зачтется за то, что в
субботу я перебрал виски, и жена отругала меня. Теперь все в порядке. Квиты.
Надо только запомнить и не забыть сказать дома.
Все точно соответствовало описанию. В конце отрезка 31 улицы между
Восьмой и Седьмой авеню, после гаражей, типографий, грузовиков и рабочих в
комбинезонах, ждущих утренней разнарядки на работу, вот и неоновая, в
голубых и алых цветах вывеска: The Capuchins - Franciscan Fathers - Roman
Catholic Church, Отцы Капуцины и Францисканцы, Римская Католическая церковь.
Внутри пилястры и стрельчатые своды со сложными развязками в стиле
английской готики, все, как и в протестантских церквях, кроме цвета, вместо
голого, мрачного бетона здесь все покрыто белой штукатуркой. Неожиданными
казались стоящие в боковых алтарях традиционные белые, выполненные из
бисквита статуи Святого Джузеппе, Скорбящей Богоматери, Сердца Господня,
букеты искусственных цветов, большие оловянные блюда, на которых горело
множество свечек разной высоты.
Мы хорошо знаем католические церкви в Штатах. И все же всякий раз в
первый момент после входа с шумного тротуара и бурлящей толкотни улицы
американского города в католическую церковь, оказавшись лицом к лицу с
древней европейской иконографией, все представляется тебе неловким
анахронизмом и абсурдным кошмаром.
Не забудем, что Эл Смит, хозяин Эмпайр билдинг, серебристого
стоэтажного небоскреба, высящегося в двух кварталах на 33 улице, по
происхождению ирландец и является на мессу каждый праздник; что в
воскресенье после Пасхи десять тысяч полицейских Нью-Йорка массово принимают
причастие в кафедральном соборе Сент-Патрик; что только одни Соединенные
Штаты вносят на нужды Католической церкви лепту большую, чем весь остальной
мир вместе взятый.
Понаблюдаем за сидящим рядом, одетым в черное, худым человеком с
длинными волосами, отвисшей челюстью и грязными ногтями, перебирающим четки
и мямлящим "Holy Mary Mother of God", "Святая Дева Мария, матерь Божья", это
безупречная карикатура на жителя Дублина.
И в свете разума в заключение скажем, что с помощью ирландцев и,
отчасти итальянцев, Римская церковь обосновалась даже здесь.
Хотя все это оставляет впечатление, инстинктивную убежденность, что
если бы католицизм в Америке оставался бы настоящим католицизмом, то был бы
здесь очень некстати, то есть не был бы вообще. Для того, чтобы выжить под
влиянием американской религии, он должен по сути превратиться в некую
протестантскую секту. Поймите правильно, ничего не изменилось, нет никакой
ереси ни в догме, ни в формуле. И американские католики в отправлении служб
значительно более точны, чем наши. Вероятно, они также и более добры, чисты,
порядочны и сострадательны. Значительно меньше грешат. Но проститутка из
Трастевере более похожа на католичку, чем монашка из Чикаго. Хотя, если
вдуматься, у последней больше веры, чем у первой.
Пусть не обидится на меня миссионерская конгрегация. Между 1583 и 1610
отец Маттео Риччи из ордена иезуитов с успехом обращал китайцев в
китайско-католическую веру. По его следам между 1605 и 1656 отец Роберто де
Нобили завоевал Мадурай. А между 1672 и 1693 отец Хуан де Брито - Малабар.
Понемногу весь Китай, Вьетнам и Индия оказались в руках иезуитов, которые не
меняли, а только видоизменяли местную веру и выдавали себя в Индии - за
браминов и аскетов, в Китае - за бонз.
Тем временем в Европе янсенисты раздували скандал. Францисканцы и
доминиканцы протестовали в Ватикане. Вопрос обсуждался очень долго. Пока в
1742 (булла Ex quo singulari ) и в 1744 (Булла Omnium sollicitudinum О
тревожащих всех делах) Бенедикт XIV под угрозой отлучения запретил китайский
и малабарский ритуалы.
Иезуиты подчинились. И были изгнаны из Индии и из Китая, которые
вернулись к Брахме и Конфуцию, потому что, несмотря на полтора столетия
поклонения Матери Божьей и безусловного подчинения основным положениям нашей
религии, они всегда оставались верными Брахме и Конфуцию. Бенедикт XIV понял
это и предпочел вообще не увеличивать количество овечек в далеком Китае, чем
принимать под свою руку все доброе и ревностное стадо, представляющее собой
не истинных верующих, а плод гениальных трюков пылающих верой сынов Братства
иезуитов. Видно, в XVIII веке престол Святого Петра мог обойтись без помощи
мандаринов.
Я вздрогнул от шарканья ног: вошел отправляющий службу священник. Все
верующие как один встали. Нажав какие-то кнопки, помощник священника
заставил электрические колокольчики издавать звуки, похожие на часовые
сигналы нашего радио. При звуках Introibo, Вступления, все встали на колени,
при чтении Евангелия встали; на Laus Tibi Christe, Слава тебе, Христе, -
сели и так далее, выполняя эти действия с механической одновременностью,
которую у нас в Италии ты не найдешь даже у послушников. Точно так же они
приобщаются и исповедуются. Представим, насколько стандартны грехи, с
которыми они идут к исповеди. Да и американские священники могут понять,
классифицировать и отпускать только стандартные грехи. Мятущийся европейский
католик очень страдал бы, исповедуясь американскому священнику, независимо
от того, суров тот или всепрощающ, он все равно был бы для него
бесчеловечным.
И наоборот, американские католики, приезжающие в Рим, не верят своим
глазам: они с трудом узнают в нашем католицизме свой собственный, в Римской
церкви - Римскую церковь и великим усилием воли заставляют себя не вернуться
сразу же домой с убеждением, что Ватикан - колыбель скандала и ереси. И
успокаивают себя теорией всех меньшинств:
- Поскольку в Италии и Франции все католики, понятно, что среди них
могут быть не только добрые верующие, а и плохие граждане, воры, люди
свободных нравов и легкомысленные особы. У нас же в Америке есть
конкуренты-протестанты, поэтому мы, католики, поневоле должны вести
высокоморальный образ жизни, если утверждаем, что только наша религия -
истинна. О! конечно... американские католики - лучшие католики в этом мире!
Эти фразы я записал после полуденной мессы, выходя из базилики
Сан-Джованни-ин-Латерано. Было лето и на протяжение всей службы два
полуголых мальчугана украшали ступени балюстрады в алтарной части храма, в
котором шла служба. Они шутили, забавлялись, двигаясь проворно и грациозно
как зверьки, строили рожи прихожанам. Благоверные американские дамы были вне
себя от возмущения. Согласен, пусть мое мнение не в счет, потому что для
меня те двое парнишек были единственным привлекательным зрелищем за всю
литургию. И кто не помнит херувимов Рафаэля у подножия Сикстинской Мадонны?
Подперев рукой подбородок и расставив локти, они рассеянно смотрят на
публику с невинностью, и тени которой нет в глазах старых дев, спрятанных за
стеклами очков и за скрещенными пальцами.
Roman Catholic! Римская католическая церковь! Неоновая надпись вызывает
во мне горечь жалости. К традициям, красотам и ностальгии веры, которая
когда-то была моей. Мне жаль ментальной и живописной ограниченности этих
капуцинов, которые, не желая противоречить уставу Ордена и, вместе с тем,
обидеть американские вкусы, носят очень аккуратные сутаны и каждое утро
бреют шею и щеки.
О, красавцы-бородачи с виа Венето и с моей виа Монте! Из пахнущей
вековым запахом плесени и ладана ризницы под продолговатой, черной с золотом
вывеской, где еще присутствует Silentium, тишина солнечных послеполуденных
часов тех еще дней семнадцатого века, углубленная в молитву братия
появляется в разных отсеках хоров, в коричневой полутени, изрезанной пучками
пыльного, солнечного света. Испещренные следами радости и горя лица, глубоко
запавшие глазницы, откуда зрачки сверкают как из тайных глубин исповедальни;
свисающие бороды, похоже, прячут в себе смешанные в благородной гармонии
добро и зло, в итальянских капуцинах еще жива, если не душа и доктрина, то
ностальгический призрак Контрреформы.
Древний покой и истина, как первые воспоминания детства, погружены в
беспорядочный трехвековой поток времени. Но мы никогда не сможем снова в
череде дней грешить и каяться, убить ненавистного нам на пороге собора и
сразу, войдя в него, обливаясь искренними слезами, почувствовать, что нам
отпустили грехи наши. О, Святой Петр, первый из апостолов, уже давно пали
твои алтари. Под колоннадой, сооруженной Бернини во имя твое, только
мусорщики каждое утро аккуратно метут мусор. Мораль гигантскими шагами ушла
вперед. Кругом великое бдение, милые тебе послушницы уже не смеют ласковыми,
весенними вечерами прятаться между колоннами с распаленными страстью
солдатами. И американские паломницы кривят нос при виде наших капуцинов и
сразу думают о ежедневном купании в ванной.
Panem nostrum, quotidianum da nobis hodie, Хлеб наш насущный даждь нам
днесь, отправляющий у алтаря службу священник глотает "h" в слове hodie.
Упитанные служки проходят между скамей и тянут розовые руки за половиной