Но ничего не было слышно. Прошло несколько минут. Нож продолжал колоть
спину. Но все же между шелестом одной, потом второй машины, донесшегося с
авеню, я должен был услышать и дыхание коротышки, стоявшего в двух шагах за
мной.
Я попробовал осторожно кашлянуть, боясь шевельнуться, чтобы кончик,
пусть не намного, не вонзился в спину. Но усиления укола не ощутил. Я
прошептал:
- Скажи...
Ничего. Скорее всего, никого уже не было. А мне все время казалось, что
кончик ножа упирается в спину. Я не осмеливался шевельнуться.
Я очень медленно, прислушиваясь краем уха, миллиметр за миллиметром
оглядывая местность, обернулся и с облегчением констатировал: никого нет. Я
подобрал свои бумаги. Обул туфли. И тихо-тихо, будто бандитом был я, и это
мне нужно было не напороться на полицейского, вышел на авеню.


Американский отель

В гостиничном коридоре всегда есть что-то зловещее и заброшенное. На
незаинтересованный взгляд путешественника легкость уборки, привычное
отсутствие окон, длинные ряды одинаковых дверей делает гостиничный коридор
не очень отличающимся от тюремного. Но в скольких европейских гостиницах,
особенно старых и далеко не первоклассных, есть живописные коридоры с
арками, нишами, лесенками и им подобными архитектурными капризами. Поэтому в
них и можно жить по-человечески. Это настоящие гостиницы, гостевое
прибежище. Они гостеприимнее, даже если ванная работает не очень хорошо;
приветливее, даже если вычищены хуже, чем безупречные американские отели.
Лифт выносит нас в тишину очень длинного, узкого, низкого, устланного
фетром коридора. Мы как в кошмаре шагаем в поисках номера нашей комнаты. И
не встречаем ни одной горничной.
В Европе гостиничные коридоры это средоточие сплетен, приют для
горничных и носильщиков. Но в коридорах американских отелей горничные
появляются из подземных мастерских в строго отведенное время. В передниках в
белую и синюю полоску, с мускулистыми телами и с пышущими лицами, это не
горничные, скорее отряды по дезинфекции. Распахивают все двери. Открывают
все окна. Меняют все простыни. Рычащими машинами собирают всю пыль.
Закончили. Исчезают. До этого же часа следующего дня коридор становится
пустыней.
Идем дальше. До нашей комнаты еще далеко. Беззащитные, мы движемся
среди невидимых и недружественных проявлений.
В сегодняшней криминальной хронике Соединенных Штатов вооруженное
нападение - самый банальный факт. Поместите бандита в такое же safe,
безопасное место, как этот коридор. Safe: безопасное, гигиеничное место без
риска, что что-то не получится.
И все же настоящая тоскливость американских гостиничных коридоров
заключается в другом. Она в их молчаливости, в их узости и протяженности. Во
внешне бесконечном множестве металлических, выступающих дверей. В их
геометрической точности.
Потому что здесь мы воистину находимся в рациональной постройке. В
исключительно логичной реальности. Между стенами, не имеющими ничего
неосознанного. Но имеющими дьявольский характер абстрактной логики,
Абсолютного Знания.
Здесь все нужно. Все оправдано. Толстые ковры, чтобы не тревожить сон.
Рассеянный свет, чтобы не утомлять зрение. Двойные, выступающие двери с
тамбуром, куда вы вечером, не выходя в коридор, вывешиваете ваши брюки и
находите их утром отутюженными, так что гостиничная гладильщица не входит в
вашу комнату и не беспокоит вас.
Комфорт. Сервис. Магические для Америки слова. Задуманное извращенным
инстинктом строение, скажем мы. Да пусть гладильщица войдет, пусть разбудит,
побеспокоит нас. Хоть какое-то свежее человеческое общение. Какой подлинный
комфорт и сервис. Нет ничего менее практичного, чем воспетая американская
практичность. Она изолирует, леденит, ужасает. Сводит человеческие контакты
до эхо, отзвуков, теней. Иногда, как в этом коридоре, она удаляет их до
такой степени, что заставляет сомневаться в их существовании. До придания
вещам магических свойств. До придания им призрачного главенства.
Настоящая тоскливость коридора американской гостиницы, это страх перед
дьяволом.
Поэтому мы быстро входим в нашу комнату и закрываемся на ключ.

Запах комнат американской гостиницы. Он не неприятен, он печален.
Может, это от наложения, смеси запахов прошедших через нее людей. Кремы для
бритья, кремы для кожи, зубные пасты, тальк, пудры, средства для волос и
т.д. Все сложное вооружение американского туалета. Все средства ухода, весь
химический состав, которым даже последний торговец со Среднего Запада
защищает, покрывает, улучшает свое тело. Бесплодность жалких жизней, похоже,
задержалась меж этих стен, повиснув в густом запахе туалетного мыла. Как бы
отзвуками мрачных колкостей и пустого хохота.
Пол покрыт толстым зеленым фетром. Голые стены под гипсовой штукатуркой
кремового цвета. Украшенные двумя-тремя эстампами.
Если у вас комната за двенадцать долларов, это копии французских гравюр
Семнадцатого века. Обычные жанровые сценки. Альковы, объятия, укромные,
тенистые уголки, пастушеские сценки, дамы, кавалеры и чичисбеи. Les
confidences. La lettre. La jolie bergсьмо. Веселая
пастушка.
Они, конечно, дадут американским постояльцам ощущение роскоши,
похоти и разложения. Very continental, сказали бы они, используя так
нравящееся им прилагательное в смысле, среднем между иронией и завистью.
Очень континентально, то есть очень по-европейски.
Но тот, чей кошелек может вынести только семь долларов, должен
удовольствоваться сценой охоты на лис. Собаки, лошади, красные ливреи, копии
английских гравюр Девятнадцатого века.
И, наконец, тот, кто платит не больше трех долларов, переносит всю
американскую суровость. Уважительно созерцает классические сюжеты Новой
Англии: Белый Дом, Мемориал Линкольна, Монт Вернон, Обелиск Вашингтона. Или,
самое большее, Потомак и Батарею, какими они были когда-то.
Письменный стол, кровать, комод все на резиновых колесиках и может быть
без усилий передвинуто ребенком. Сама комната крошечная. Но кому угодно,
чтобы кровать стояла у левой, вместо правой стены, или наоборот, может
сделать перестановку в полминуты.
Ванная обычно тоже маленькая, но всегда отлично оборудованная.
Занавеска из водонепроницаемого розового или зеленого, или голубого шелка
закрывает уголок для принятия душа.
Для перечисления всех features, всех штучек, приспособлений и
особенностей комнаты американского отеля понадобилась бы целая брошюра. Это
и голубой ночной свет. И радио в каждой комнате. И местная газета города,
где останавливается постоялец, подсунутая под дверь с наилучшими пожеланиями
директора гостиницы.
Но все это обслуживание, вместо того, чтобы облегчать и скрашивать
пребывание в чужой комнате, отягощает его. Убивает, это правда, злость по
поводу отсутствия горячей воды, раздражение по поводу не работающей
электрической розетки; а также реакция, вкусы, личная жизнь приезжего.
Американцы этого не замечают. И именно потому, что не замечают, страшно
страдают от этого. Это огорчение, в котором они не признаются. Это
мрачность, которую только европеец умеет в них разглядеть, особенно, когда
они шутят, когда считают, что развлекаются, когда заявляют, что они had a
good time,
чудесно провели время.
А комната в отеле?
The best they ever had in their life, наилучшая в их жизни.
А кровать? Как в ней спалось?
Fine! Отлично! Но это слишком носовое fine, слишком монотонное, слишком
похожее на все бесчисленные fine, которые все американцы произносят
ежедневно столько раз, что они начинают звучать как обманутое безумное
желание счастья. И все же была одна новинка, одно чудо.
Что же?
Труба с водой обжигающе холодна. O boy that was hot! Дружище, да
прекрасная была вода!
Hot. Горячо. Слово используется так же в чувственном, волнительном
смысле. Может, из-за скудости настоящих возбуждений, оно переходит к
обозначению просто приятного. И, следовательно, даже освежающего.
Иногда в употреблении слов заключена вся история и психология народа.
А в этом абсурдном прилагательном hot вся тоска летнего
послеполуденного времени в гостиничной комнате в городе Чикаго.
Но ничего не поделаешь. Ты никого не знаешь. Жарко. Бросаешься в
кровать. Спать не хочется. А что это поблескивает там, в углу? Посмотрим.
Iced water, ледяная вода, написано на эмалированной груше с длинной
никелированной трубкой. Попробуем. Дадим сбежать воде по подушечкам пальцев.
Ну и чудеса! Good time! Fine! Hot!
Но уже через несколько минут это открытие не впечатляет. Посмотрим
через открытое окно на двор, точнее, на часть двора с высоты в двадцать или
тридцать этажей. Если даже высунуться из окна, верх и низ небоскреба не
видны.
Тысячи окон. Тысячи одинаковых келий. Но какое одиночество!
В каждой келье, на каждом столе толстая, черная книга. Святая Библия. В
такой обстановке, готов спорить с любым, это производит впечатление. Бог
есть, и он видит тебя. А вот его Воля.

Сколько раз дрожащая рука открывала эту магическую Книгу! Потерянный
взгляд. Нашедший в ней приговор или надежду.
Бегущий от преследования, дрожащий за свою жизнь бандит, забившийся,
спрятавшийся в одной из пяти тысяч комнат гостиницы, сколько раз прибегал он
к ней за долгие часы тоски и ужаса.
Технический прогресс не уничтожает трагической религиозности
американцев, он ее распаляет.
А сколько раз другие люди отбрасывали страшную Книгу. И открывали ящик
письменного стола.
В каждой комнате, в каждом ящике стола кроме пера, чернил и бумаги есть
красивый конверт с именем и адресом директора гостиницы. НА СЛУЧАЙ
САМОУБИЙСТВА. American Efficiency! Американская Эффективность, даже
Эффектность! На этот раз хорошо сказано. Мы присоединяемся ко всеобщему
восторженному признанию.
Это чудесно, как и стены из селотекса, двойные, с тамбуром двери,
ковровые покрытия, приглушающие шум. Выстрел из пистолета не услышат даже в
соседней комнате.
И еще вместе с конвертом в ящике каждого стола есть и карточка.
Красивая желтая карточка с надписью: DO NOT DISTURB. Не беспокоить. Если
захочет, постоялец повесит ее снаружи.
Не бойтесь, мистер. Вас не побеспокоят. Стреляйтесь.

Герцог Солименский

Безысходно одинокого, но не смирившегося с одиночеством, субботний день
застал меня в гостиничной комнате в Чикаго. Суббота, воскресенье. Один до
понедельника. Маленькая, жаркая, комфортная комната со светлыми стенами в
желтые и розовые цветочки, низкий, белый потолок, толстый серый фетр на
полу, казалось все это, как будка закроет меня. Сидя в кресле у стола я
смотрел сквозь прикрытую дверь на блеск белой эмали в ванной, в окне между
широкими портьерами из муслина с кружевами виднелся двор без земли и небес,
бесчисленные окна через правильные промежутки, решетки на отверстиях вверху,
внизу, со всех сторон.
День был тоскливым. Если выключить свет, комната останется в темноте. А
на улице, наверное, холодно. Неподвижный, ледяной, предвещающий снег воздух,
должно быть, в привычном бездействии выходных дней он висит над всем
необъятным и чужим для меня городом Чикаго, где комнатка в отеле - мой
приют.
Провести так субботу и воскресенье, не опасаясь визитеров, сидя в тепле
в удобном кресле и читая хорошую книгу, разве это не счастье? И все мое
одиночество, и Америку и Чикаго, мне кажется, сегодня я должен буду забыть
их на первой же странице.
И все же! Человек может жить один-одинешенек, но только когда знает,
что вокруг него, пусть невидимые, есть люди и места дружественные или, по
меньшей мере, близкие ему. И когда его охватывает какая-нибудь сильная
мысль. В свою келью на вершине маленькой башни Монтень не допускал ни жену,
ни детей. Но он чувствовал их под своими ногами, каждый день они были его
сотрапезниками. Он видел из окна свою природу, свое небо. Читал для того,
чтобы думать и писать.
Книги должны быть не убежищем, бегством от жизни, а инструментом, шире
открывающим глаза на жизнь, средством для более полной и долгой жизни. Уже
час я бесполезно сжимал в руках Вергилия.

Certe sive mihi Phillis sive esset Amyntas:

Эти милые фразы, я видел их. Они были там. Пожелтевшие как старые
любовные письма. Потухшие, немые и жалкие как мертвые, приходящие в наши
сны, молчаливые и неподвижные, грустно глядящие на нас упрекающим взором
сквозь туманную дымку.

Mecum inter salices lenta sub vite iaceret.

Милый Вергилий, отец мой, он ставил мне в упрек жизнь в изгнании, мою
тоску, Чикаго:

Hic gelidi fontes, hic mollia prata, Lycori,
hic hemus: hic ipso tecum consumerer aevo*.

*Он бы со мной среди ветел лежал под лозой виноградной,
Мне плетеницы плела б Филлида, Аминт распевал бы.
Здесь, как лед, родники, Ликорида, мягки луговины,
Рощи - зелены. Здесь мы до старости жили бы рядом.

Публий Вергилий Марон
Буколики, Эклога Х, перевод С. Шервинского

Стихи не звучали, в них не было текучести. Они удивляли, один здесь,
другой там, далекие, разобщенные, не имеющие точного смысла. Были
отражениями, угрызениями совести, как если бы забылась латынь.
Чикаго тоже был там, рукой подать. Театры, кинематограф, магазины,
рестораны, здания, девушки, столько всего, чего я не знал! Но не испытывал
никакого желания знать.
Я ходил из угла в угол, разглядывал трещины краски на дверных
наличниках, терял неисчислимые минуты в странном разнообразии тех мелких
сплетений, очаровательных лабиринтах тоски. Вот реки, каналы, череда холмов,
вулканов. Вдруг эти образы исчезли, трещины в краске снова стали трещинами в
краске, ничего не значащими, приводящими в отчаяние.
Я возвращался к столу со смутным намерением написать статью, письмо,
может, стих. Белый лист, ручка. Я начинал тянуть время. Ставил точку. Еще
одну точку. Соединял точки кривой. Рисовал крест, потом круг, потом спираль.
Постепенно чудовищный иероглиф разрастался и усложнялся до бесконечности.
О, кто-нибудь, кто-нибудь! Пусть даже старый, наводящий тоску,
противный моралист (Королевский Префект, Заместитель Королевского Прокурора,
Начальник отдела Министерства финансов, Инженер фирмы Фиат, Коммерческий
Казначей, Свободный Доцент Политэкономии) кузен-буржуа и его чинная,
выряженная семейка! Впервые после стольких лет я нанес бы обязательный визит
моему могущественному кузену-буржуа и был бы счастлив сделать счастливой мою
мать. (Но, правда, Турин, моя мать, кузены-префекты и кузены-казначеи были
за много тысяч километров...)
Никого. Никого. Чтобы увидеть, поговорить с кем-то из знакомых, нужно
проехать двадцать часов на поезде и вернуться в Нью-Йорк.
Расстроенный, я бросился в постель и накрыл глаза простыней. И почти
сразу заснул. Всегда легким бывает сон, когда тебя терзает не тревога, а -
как в этом случае - тоска и скука. Легким и благостным. Тоску и скуку мы
можем забыть, не роняя чести. Спать означало забыть одиночество.
Анализировать, отбрасывать и увеличивать его.

Я проснулся вечером. Время ужина. Но чувства голода не было. Были тоска
и одиночество. Я попытался продолжить сон, сунув голову между подушкой и
простыней. Напрасно. Глаза оставались открытыми. А оставаясь открытыми,
увидели на комоде телефонный справочник.
Уже много раз в часы скуки в Нью-Йорке, в Филадельфии, в Цинциннати я
принимался за чтение телефонного справочника и в печальной иронии искал в
нем свою фамилию. По моим сведениям, родственников в Америке у меня нет. Но
в Италии фамилия Сольдати достаточно распространенная. Среди миллионов
итало-американцев мог оказаться один Сольдати. В Нью-Йорке, в Филадельфии и
в Цинциннати их не было. В Чикаго были трое:

Сольдати Самуэль, 4893 Лехман авеню.
Сольдати Мозес cook, повар, 1137 Кройдон стр. S.Е.
Сольдати Абрахам Джер, 5421 W 78 St.

Самуэль, Мозес, Абрахам, значит это были Сольдати евреи. Кто знает,
может и моя семья в древние времена... Я уважаю и люблю евреев и был бы
счастлив открыть для себя, что я один из них.
Должно быть, небогатые люди. Я, хоть и плохо, но все-таки достаточно
знал Чикаго, чтобы по названиям улиц определить, что они находились в самых
бедных кварталах города. Мозес был cook, повар.
Я засел за телефон. Самуэль. Нет ответа. Может, это номер магазина.
Мозес. Голос девочки с простонародным чикагским акцентом ответил, что
папа дома, но "Нe can't get out of the kitchen now. Call up again. (Сейчас
он не может оставить кухню. Перезвоните позже.)
Я положил трубку и задумался, как это мистер Сольдати, повар, готовит и
дома так серьезно, что не может отойти от готовки, чтобы поговорить по
телефону. Пусть будет так, а что мне ему сказать?
По глупости я не придумал предлога. И поэтому Абрахаму не позвонил.

Воскресное утро. 11 часов. Я нежился в постели, когда неожиданно
вспомнил, что в три или четыре ночи меня разбудила мысль: Сольдати Мозес
держит тайный ресторан (были еще времена Запрета на алкоголь). И слово cook
в телефонном справочнике предупреждало желающих связаться с рестораном не
звонить Абрахаму или Самуэлю. Этим же объяснялась фраза девочки.

Я снова нашел в справочнике адрес: Сольдати Мозес cook, повар, 1137
Кройдон стр. S.Е. и переписал его на листок бумаги. Кто знает, может
проезжая однажды через юго-восток Чикаго, я разыщу Кройдон-стрит и увижу,
есть ли под номером 1137 ресторан. Но, едва выйдя из гостиницы позавтракать,
я уже давал этот адрес шоферу такси.
Юго-восток Чикаго. Кварталы такие, какими я их представлял. Но
постепенно по ходу такси во мне зрела боязнь совершить глупость. Кто знает,
куда меня занесет. А если это не ресторан?
Я много раз собирался сказать таксисту возвращаться обратно. А когда,
наконец, решился (думая, что Кройдон-стрит еще далеко), машина уже
тормозила, замедляла ход и останавливалась против узкой, высокой двери,
спрятавшейся между двумя витринами закрытых предприятий, брадобрея и
продавца фруктов.
- Это здесь?
- Разве вы сказали не 1137? - сказал шофер.
- Да.
Водитель посмотрел вверх. Над дверью был номер: 1137.
- Это Кройдон-стрит? - настаивал я.
- Why, sure, Croydon Street. (Спрашиваете, конечно Кройдон-стрит).
Пристыженный, я вышел и расплатился. Время есть, можно отпустить эту
машину, всегда найдется другая и можно будет вернуться в город.
Такси тронулось, отъехало и исчезло. Я ждал. Посмотрел: 1137, точно
1137, номер из справочника. Я дошел до угла, прочел название: Кройдон-стрит.
Сомнений не было. Я прибыл.
Пустынная, длинная, прямая улица. Серые дома в два, самое большее в три
этажа, ровно тянутся, куда сягает взгляд. На нижних этажах сплошь витрины
закрытых магазинов. Железная колея посреди улицы. Но пока трамвая не видно.
В воздухе великая тишина. Низкое, плотное, мрачное небо. И стойкий
неподвижный холод, сгустившаяся атмосфера, предвестник неминуемого
снегопада. Неосознанно я оказался перед дверью под номером 1137. В этот
момент в небесах раздался долгий, приглушенный, зловещий гром.
Я дернул дверь. Не закрыто. Распахнул ее: из-под ног сразу шла
неожиданная деревянная лестница. Вошел. Поднялся. На первой площадке над
первой дверью написано:

SOLDATI'S SPAGHETTI ITALIAN HOUSE

ИТАЛЬЯНСКИЕ СПАГЕТТИ ОТ СОЛЬДАТИ

Я позвонил. Открыла маленькая, смуглая девочка с большими итальянскими
глазами. Конечно же, та, что говорила по телефону.
- Come in, please. Входите, пожалуйста, - пригласила с улыбкой, ни о
чем не спросив.
Темная прихожая, девочка взяла шляпу, помогла мне снять пальто и, пока
устраивала все на вешалке, показала на цветной витраж, из-за которого шло
легкое сияние и доносилась негромкая музыка из радиоприемника.
Обеденный зал. Дюжина накрытых столиков, салфетки, приборы, вазочка с
искусственными цветами на каждом. В углу радио. В противоположном углу
единственный посетитель, пожилой господин. Читающий газету перед еще пустой
тарелкой.
Вновь появилась девочка, улыбнулась мне, жестом обвела зал, как бы
говоря: располагайтесь где хотите, место есть. И бегом пропала за
занавеской. Наверное, в кухне.
Я присел за два столика от господина с газетой. Пришлось прождать
несколько минут. Я не хотел никого звать, хотя в нетерпении казалось, прошло
много времени. Наконец, из-за занавески появилась женщина старше пятидесяти,
подошла к моему столу и спросила на английском, сильно отдающим итальянским,
желаю я спагетти или равиоли. Поскольку я колебался и думал, может, заказать
суп или бульон, вступил господин с газетой:
- Let me advise you to take ravioli. They are very good here. Really, I
take them myself. - он тоже говорил с иностранным акцентом (но не с
итальянским, скорее с французским) и со странной любезностью и угодливостью,
- Позвольте мне посоветовать вам взять равиоли. Они здесь очень хороши.
Правда, я сам беру их.
Я заказал равиоли. Повернулся к господину, его же воспитанным тоном
поблагодарил его.
- It's my pleasure (Мне приятно сделать это), - ответил он с улыбкой и
вернулся к газете.
Странные манеры. Теперь, когда я разглядел его, этот тип показался мне
странным для Америки, для Чикаго, для этого места.
Худой и нескладный. Длинные, гладко зачесанные на продолговатый череп
волосы с сединой. Высокий, благородный лоб. Орлиный нос, бескровные губы,
прямые, глубокие складки, прорезавшие щеки от скул до подбородка. Вместо
очков с заушинами по всеобщей, но совершенно обязательной в Америке моде, на
нем было пенсне, старомодное, маленькое, овальное пенсне. Углубленных в
чтение глаз не было видно. Одежда тоже старомодная. Жесткий, высокий
воротничок. Голубой в серебристую полоску галстук. Серый двубортный пиджак.
Продолжая разглядывать его и снова задаваясь вопросом, как он мог
оказаться в этом месте, я заметил, что этот аккуратный и любезный mise,
бедняга, определенно скрывал в себе бесконечную нищету.
Ткань пиджака поистрепалась. Галстук на краях потерял блеск и
демонстрировал нити основы. Манжеты сорочки, элегантно обтягивавшие худые
запястья, грязные. Запонки непарные, одна на вид была серебряной, вторая -
золотой. На первый взгляд он выглядел благородно, в старой, довоенной
манере, но благородно. Однако под внимательным взглядом казался почти нищим.
Прибыли равиоли. Господин, не торопясь, снял пенсне, уложил его в
истрепанный чехол из фиолетового бархата, его серые, усталые глаза тем
временем уставились в дымящееся блюдо и жадно засверкали.
Присыпав равиоли большим количеством тертого сыра, он равномерными
движениями ложки начал с края и постепенно пошел к центру, обращаясь с едой
с крайней степенью внимания как с роскошной, изысканной вещью. Он приступил
к еде медленно и ел, надолго прикрывая глаза.
- They are delisious (Они прекрасны), - сказал ему я, тоже попробовав
равиоли, и желая быть с ним любезным, потому что он был симпатичен, и мне
было жаль его.
Слегка удивленный, он поднял голову и сказал:
- I am glad you enjoy them (Я рад, что они вам нравятся), - он на
несколько секунд замолчал, внимательно глядя на меня так, будто хотел
завязать разговор, но сдерживал себя, поскольку так не принято, потом вдруг,
смущенный тем, что, возможно, слишком долго смотрел на меня, улыбнулся как
можно любезнее:
- I beg your pardon, but you were not born in America, weren't you?
(Извините, но вы родились не в Америке, неправда ли?).
Я ответил по-английски, что я даже не гражданин Америки и что впервые
покинул Италию два года назад.
- Ах, вы итальянец! - воскликнул он тогда с видимым трудом, встал,
подошел ко мне и пожал мне руку, - Enchantussi, je suis
italien. Sicilien, Gentilhomme sicilien. (Очень приятно, очень приятно! Я
тоже итальянец. Сицилиец, сицилийский дворянин).
Я тоже встал. Мы сердечно пожали друг другу руки. Я на секунду
смутился. Мы стояли друг против друга, никто не решался сесть первым.
- Vous permettez? (Вы позволите?) - сказал он. Извлек из внутреннего
кармана потертый, разлезшийся бумажник красной кожи, из бумажника визитную
карточку и протянул ее мне.
Корона, под ней:

DUKE OF SOLIMENA
WHEATS
То есть:
ГЕРЦОГ СОЛИМЕНСКИЙ
ХЛЕБНАЯ ТОРГОВЛЯ

Я дал ему свою карточку с моим домашним, туринским адресом. Он
удовлетворенно взглянул на нее:
- Vous es. Il у a
longtemps, j'y ai vs connaissez... Mais est-ce que vous...(Вы пьемонтец! Турин,
веселый город, веселые женщины. Это было давно, я провел там лучшие годы
моей жизни. Я был курсантом артиллеристской Академии. Вы, конечно, знаете,
на Пьяцца Кастелло. Потом я перешел в кавалерию, в училище в Пиньероле, вы
знаете. Но дело в том, что вы...) вы понимаете по-французски, не правда ли?
По моей улыбке он понял, что я знаю французский, и попросил извинения.
Повторил, что он сицилиец, сицилийский дворянин и добавил, что гордится
этим. Но уже с очень давнего времени отвык говорить по-итальянски. А
по-французски дома в Палермо он говорил столько же, сколько по-итальянски,
если не больше.
- Что вы хотите. Нет практики, - сказал он по-сицилийски.
Он прошел войну во Франции. Читал только французские книги. Что
касается итало-американцев в Чикаго:
- Braves gens, oui, naturellement. Mais je ne peux pas vivre avec eux.
Et apr
люди, конечно. Но я не могу среди них жить. И потом, они неправильно говорят
как по-английски, так и по-итальянски).
Я перешел с моей тарелкой за столик рядом с его, и мы продолжили беседу
за едой. Я рассказал, каким авантюрным образом открыл этот ресторан,
добавив, что, несмотря на совпадение фамилий, я не еврей.
- Juif? Mais qu'est-ce que vous dite? Notre hльдати вовсе не еврей. В Америке вообще нет
итальянских евреев).
Мозес, Абрахам, Самуэль - объяснил он мне - очень распространенные в
англо-саксонских, особенно религиозных семьях имена. А старый, ныне покойный
мистер Сольдати простодушно перенял эти имена от какой-нибудь из таких