Страница:
Бестужев понял, что если послы французский и английский взялись чесать языками по поводу престолонаследия, значит, Шувалов решил это рассекретить. Значит, это уже общая, широко обсуждаемая тема. Перлюстрированная депеша попала к Бестужеву как раз накануне обморока Елизаветы, и с тех пор он не устает твердить себе: надобно спешить, опередить Шуваловых! Теперь в розовой гостиной канцлер задал себе вопрос: откуда Вильямс мог узнать об этом проекте? Первоначальная мысль о братьях Шуваловых показалась вдруг Бестужеву чрезвычайно наивной. Более того— невозможной. Не будут Шуваловы судачить по столь важному вопросу. А не могла ли великая княгиня как-нибудь мельком, без умысла обмолвиться в присутствии английского посла о столь деликатном вопросе. Бестужев тут же дал себе ответ: обмолвиться — да, без умысла — нет, то есть Екатерина сболтнула, конечно, с определенными намерениями. Какими? Это надобно проверить.
Великая княгиня прочитала, вернула бумагу. Карие глаза ее выражали полную безмятежность.
— Простите мне мою смелость, ваше высочество… Вы не говорили о нашем приватном разговоре сэру Вильямсу?
Чистый лоб Екатерины наморщился, глаза совершили неопределенное движение — вниз, вбок, опять на Бестужева. Канцлер еще длил свою фразу: «Я имею в виду мысль государыни сделать наследником Павла Петровича…», но было уже ясно — говорила и никогда не сознается в этом.
Ладно… Это мы потом обмозгуем, а теперь надобно о деле.
— Как уже было говорено, я готовлю манифест о Престолонаследии. Он будет представлен вам в конце недели через известную персону. Здоровье государыни — вот что определяет сейчас наши поступки.
Канцлер не только перешел на шепот, он вообще говорил одними губами, и Екатерина напряженно, чуть нахмурившись, смотрела на его шевелящийся рот.
— Если ЭТО произойдет… вы понимаете? Мы должны иметь в Петербурге верных людей и, конечно, армию. Я имею в виду…
— Я понимаю, — быстро сказала Екатерина, жужжащая муха вдруг смолкла, и она тревожно оглянулась на вазу.
— Ваше высочество, вам следует раз написать фельдмаршалу Апраксину, но в отличие от предыдущих посланий он должен получить четкие указания. Это должно быть другое письмо. Нам нужно, наконец, поставить точку над I.
Екатерина сделала неопределенное движение плечами, видно, платье жало ей в лифе, потом склонила голову, рассматривая рисунок ткани на платье, и сказала будничным спокойным тоном:
— Я уже поставила точку над i. Это «другое» письмо Апраксин должен был получить еще перед Гросс — Егерсдорфом.
Бестужев откинулся назад. Он был так потрясен, что спросил в полный голос:
— И вы получили ответ?
— Нет, не получила. Но ответ и не обязателен. Я верю в преданность фельдмаршала Апраксина. И судя по его поведению после баталии, он отлично меня понял и согласен со мной.
«Как осмелела! — Бестужев был словно в шоке. — Я мальчик-паж рядом с ней!»
— Осмелюсь спросить, ваше высочество, кто был посыльным?
— Это не важно. Я доверяю этому человеку.
— Простите, но это не простое любопытство. Что вы изволили написать фельдмаршалу?
Бестужев боялся, что и на этот вопрос не получит ответа, но Екатерина ответила, четко, словно по пунктам перечисляла.
— Государыня больна. В любой момент в государстве могут возникнуть серьезные изменения, посему надобно армию иметь вблизи русских границ… дабы предотвратить беспорядки, кои могут возникнуть. Что вы на меня так смотрите? — прервала она себя. — У императрицы каждый месяц конвульсии. И каждый раз все более тяжелые! Обморок в Царском Селе нетрудно было предугадать.
— На такое письмо нельзя не ответить! Надо молить Бога, чтобы оно не Попало в чужие руки! -голос Бестужева прозвучал мистически, пророчески, но чуткое ухо уловило бы в нем фальшивые нотки.
Особенно неприятно канцлеру было то, что в тайном, привезенном Беловым
послании Апраксин, страстно прося указаний: что делать? куда вести армию? — ни словом, ни намеком не обмолвился, что получил от великой княгини такое серьезное письмо. «Скрыл, старый греховодник! Хоть бы намекнул! Так нет… Скрыл. Решил свою игру вести. А от меня, значит, нужны руководства к действию! Чтоб потом говорить: „Как же, сам Бестужев велел мне вести армию на зимние квартиры“. Я те покажу, как от канцлера и друга таиться!»
— Апраксину я напишу, — продолжала Екатерина. — Поздравлю его с победой. И вы, Алексей Петрович, напишите. Оба наших письма можно вместе и отправить. Да намекните Апраксину, что мы во всем единомышленники.
— Это он и так знает, — проворчал Бестужев. Шорох или подобие шороха раздалось за дверью, а может, на ветку за окном седа птица, и ветка царапнула по стеклу, словом, чуть слышный звук заставил канцлера вдруг широко распахнуть глаза и голосом чрезвычайно искренним, хоть и несколько шепелявым, сказать:
— А Карл Саксонский вряд ли в этом годе соберется в Россию. Дай Бог будет к весне. А когда приедет, то расположим его у графа Ивана Ивановича Шувалова, как и в прошлый раз.
Екатерина понимающе улыбнулась.
Великая княгиня прочитала, вернула бумагу. Карие глаза ее выражали полную безмятежность.
— Простите мне мою смелость, ваше высочество… Вы не говорили о нашем приватном разговоре сэру Вильямсу?
Чистый лоб Екатерины наморщился, глаза совершили неопределенное движение — вниз, вбок, опять на Бестужева. Канцлер еще длил свою фразу: «Я имею в виду мысль государыни сделать наследником Павла Петровича…», но было уже ясно — говорила и никогда не сознается в этом.
Ладно… Это мы потом обмозгуем, а теперь надобно о деле.
— Как уже было говорено, я готовлю манифест о Престолонаследии. Он будет представлен вам в конце недели через известную персону. Здоровье государыни — вот что определяет сейчас наши поступки.
Канцлер не только перешел на шепот, он вообще говорил одними губами, и Екатерина напряженно, чуть нахмурившись, смотрела на его шевелящийся рот.
— Если ЭТО произойдет… вы понимаете? Мы должны иметь в Петербурге верных людей и, конечно, армию. Я имею в виду…
— Я понимаю, — быстро сказала Екатерина, жужжащая муха вдруг смолкла, и она тревожно оглянулась на вазу.
— Ваше высочество, вам следует раз написать фельдмаршалу Апраксину, но в отличие от предыдущих посланий он должен получить четкие указания. Это должно быть другое письмо. Нам нужно, наконец, поставить точку над I.
Екатерина сделала неопределенное движение плечами, видно, платье жало ей в лифе, потом склонила голову, рассматривая рисунок ткани на платье, и сказала будничным спокойным тоном:
— Я уже поставила точку над i. Это «другое» письмо Апраксин должен был получить еще перед Гросс — Егерсдорфом.
Бестужев откинулся назад. Он был так потрясен, что спросил в полный голос:
— И вы получили ответ?
— Нет, не получила. Но ответ и не обязателен. Я верю в преданность фельдмаршала Апраксина. И судя по его поведению после баталии, он отлично меня понял и согласен со мной.
«Как осмелела! — Бестужев был словно в шоке. — Я мальчик-паж рядом с ней!»
— Осмелюсь спросить, ваше высочество, кто был посыльным?
— Это не важно. Я доверяю этому человеку.
— Простите, но это не простое любопытство. Что вы изволили написать фельдмаршалу?
Бестужев боялся, что и на этот вопрос не получит ответа, но Екатерина ответила, четко, словно по пунктам перечисляла.
— Государыня больна. В любой момент в государстве могут возникнуть серьезные изменения, посему надобно армию иметь вблизи русских границ… дабы предотвратить беспорядки, кои могут возникнуть. Что вы на меня так смотрите? — прервала она себя. — У императрицы каждый месяц конвульсии. И каждый раз все более тяжелые! Обморок в Царском Селе нетрудно было предугадать.
— На такое письмо нельзя не ответить! Надо молить Бога, чтобы оно не Попало в чужие руки! -голос Бестужева прозвучал мистически, пророчески, но чуткое ухо уловило бы в нем фальшивые нотки.
Особенно неприятно канцлеру было то, что в тайном, привезенном Беловым
послании Апраксин, страстно прося указаний: что делать? куда вести армию? — ни словом, ни намеком не обмолвился, что получил от великой княгини такое серьезное письмо. «Скрыл, старый греховодник! Хоть бы намекнул! Так нет… Скрыл. Решил свою игру вести. А от меня, значит, нужны руководства к действию! Чтоб потом говорить: „Как же, сам Бестужев велел мне вести армию на зимние квартиры“. Я те покажу, как от канцлера и друга таиться!»
— Апраксину я напишу, — продолжала Екатерина. — Поздравлю его с победой. И вы, Алексей Петрович, напишите. Оба наших письма можно вместе и отправить. Да намекните Апраксину, что мы во всем единомышленники.
— Это он и так знает, — проворчал Бестужев. Шорох или подобие шороха раздалось за дверью, а может, на ветку за окном седа птица, и ветка царапнула по стеклу, словом, чуть слышный звук заставил канцлера вдруг широко распахнуть глаза и голосом чрезвычайно искренним, хоть и несколько шепелявым, сказать:
— А Карл Саксонский вряд ли в этом годе соберется в Россию. Дай Бог будет к весне. А когда приедет, то расположим его у графа Ивана Ивановича Шувалова, как и в прошлый раз.
Екатерина понимающе улыбнулась.
Фрейлина Репнинская
Фрейлины Их Императорского Величества имели двух начальниц. По неписаным законам права и обязанности каждой были строго регламентированы, и Боже избавь преступить хоть на пядь пространство, освоенное соправительницей.
Внутренним распорядком фрейлинского флигеля занималась госпожа Шмидт, жена давно умершего придворного трубача. Ранее я упоминала об этой даме, Когда-то она была финкой и почиталась очень неглупой, посему пользовалась особым расположением камер-фрау императрицы Екатерины— маменьки ныне здравствующей. Теперь это грубое, массивное, кривоногое существо утратило национальность и бывшие свои привычки, просто цербер, а если хотите, дворовая сторожевая Их Величества.
Второй и фактической начальницей, поскольку именно она представляла фрейлин в обществе и звалась обер-гофмейстериной, была Екатерина Ивановна, принцесса Курляндская. Но о ней после.
По прибытии в Царское Село Мелитриса была препровождена именно к Шмидт и была принята ни хорошо, ни плохо, как некая вещь, которая поступила по описи и которую надобно заприходовать и положить на определенную полку. В обязанности госпожи Шмидт входило следить за чистотой помещения, а также за чистотой помыслов своих подопечных, за их опрятностью и здоровьем, а так как вновь прибывшая еще не показала себя ни грязнухой, ни развратницей, то на нее не стоило обращать внимания. Скучным голосом, глядя в окно, Шмид сообщила распорядок дня, когда обед, когда ужин, провела Мелитрису по анфиладе комнатенок в ту, которую ей надлежало считать своим домом: Во фрейлинских комнатах было чисто, пусто, однообразно. От казармы комнаты отличались тем, что каждая кровать была огорожена ширмой, иногда кокетливой, с бантами и рисунками, изображавшими куртуазные дворцовые сцены. Ширмы фрейлины приносили из дому. Поскольку Мелитриса не могла запастись этим необходимым предметом, ей пришлось довольствоваться ширмой своей предшественницы, которая вышла замуж.
Мелитрисе повезло, ей досталась комната на двоих, хотя в прочих жили по три, а то и по четыре девицы в одном помещении. Все комнаты были проходными. В правом конце флигеля разместилась госпожа Шмидт, в левом — принцесса Курляндская, две дамы служили как бы пробками, затыкающими с двух концов этот сосуд грехов и горестей— фрейлинский флигель.
Комната была узкой, стены не тканью обиты, а покрашены в серый цвет, окна щелявы, дуло из них неимоверно, но соседка, княжна Олсуфьева, посоветовала не унывать, потому что в начале октября их наверняка переведут из Царского Села в Петербургский дворец, а там печи. Княжне Олсуфьевой было восемнадцать лет, она была худенькая, как ребенок, с изящными повадками, прозрачными, странным образом выгнутыми пальчиками и созвездием ярких веснушек, которые она старательно замазывала три раза в день вонючей белой пастой. Как только княжна рассмеялась, явной стала еще одна ее особенность, она была необычайно большерота, то есть на вид рот ее имел обычную величину, но в случае нужды мог растягиваться до немыслимых размеров. Мелитрисе во время еды и десертную ложку с трудом приходилось в себя вталкивать, а во рту княжны полностью умещалась большая деревянная ложка. В этом Мелитриса убедилась, наблюдая, как ее новая подружка лакомится вареньем. Ка-а-к раскроет рот. Господи, да туда карета въедет! При этом Верочка Олсуфьева была и добродушна, и незлобива, а если не открывала рот во всю ширь, так еще и хорошенькая.
После обеда Мелитриса была представлена прочим фрейлинам. Их было около двадцати. Из объяснений Олсуфьевой она поняла, что на самом деле их гораздо больше, но сейчас некоторые разъехались по домам по болезни или просто в отпуск. Если государыня больна, то что им болтаться без дела да разорять государственную казну.
На первый взгляд все фрейлины выглядели совершенными красавицами, и одеты, и причесаны, во взоре подобающая томность, и разговаривают посветски, чуть в нос, кстати, необычайно противно. Но при ближайшем, более подробном, осмотре Мелитриса увидела у своих будущих товарок кучу изъянов. Во-первых, среди них были почти старухи, им было уже наверняка за двадцать пять, и Мелитриса искренне их пожалела. А во-вторых, смотришь, у иной зубы ужасные, и она все время по-старушечьи поджимает губы, у другой глаза нарисованные, от третьей пахнет нехорошо, у четвертой вся шея в сыпи или в прыщах, не поймешь сразу что. В чем-то все фрейлины были неуловимо похожи, может быть, модными мушками — все были оклеены ими весьма щедро, и несколько спесивым выражением лица, или светлым тоном однообразного покроя платьев. Словом, фрейлин можно было поставить в строй. Это был бы самый очаровательный отряд на свете, но все-таки отряд, стадо, сборище однотипных. Но из всех новшеств, коими полнилась душа Мелитрисы, больше всего ее потрясла встреча с принцессой Курляндской. Собственно, в самой встрече не было ничего особенного.
— Мелитриса? Какое странное имя.
— Получила его при крещении.
— Понимаю, — принцесса доброжелательно усмехнулась, — но я не могу придумать к нему уменьшительное имя. Как звали тебя дома?
— Папенька — Мелитрисой, нянька — тяпой — сударыней, тетушка меня никак не звала, просто мадемуазель…
— Понятно, — кивнула гофмейстерина. — Я буду звать тебя, как папенька и на «вы», а ты называй меня мадамой…
Мелитриса сделала книксен. Мадама… Начнем с того, что она была горбата. Да, да… Такого нарочно не придумаешь — поставить для присмотра за фрейлинами старую уродку Шмидт и горбатую… страшно вымолвить — Бироншу. Екатерина Ивановна была дочерью Эрнста Иоанна Биррна, герцога Курляндского. Мелитриса родилась в тот самый год, когда Бирон — мучитель, тиран и притеснитель, фаворит покойной Анны Иоанновны, был сослан в Сибирь. О, папенька рассказывал, нянька нашептала про все эти ужасы, аресты, казни. Тайную канцелярию, да и что рассказывать, если в воздухе по сию пору висит мрак и ужас бироновщины.
Однако, присмотревшись к мадаме, Мелитриса нашла, что она вовсе не так ужасна. Ей было около тридцати лет, глаза ее природа сотворила красивыми, светло-серыми, а каштановые, вьющиеся на висках волосы были выше всяких похвал. И потом, она умна. Добавим, что горб не мешал принцессе Курляндской… тес!.. быть другом, а может, и возлюбленной Их Высочества великого князя Петра Федоровича. Когда она сидела за столом или в кресле, то никакого горба у нее не было видно, а Верочка Олсуфьева — она с принцессой в бане мылась — говорит, что горба у нее вовсе нет, просто она кривобокая.
Простить мадаму за ее фамилию и признать, что дочь за родителей не ответчица, заставила Мелитрису романтическая история жизни принцессы Jурляндской, рассказанная шепотом все той же Верочкой Олсуфьевой.
Бирона с семьей при Анне Леопольдовне сослали в Сибирь, но когда на трон вступила Елизавета, она разрешила сосланным выбирать место жительства вблизи Москвы. Они выбрали Ярославль. Маленькую кривобокую принцессу не любили ни отец, ни мать, плохо о ней заботились, и, наконец, она, тяготясь страшной своей участью, решила бежать от родителей. Но куда? Она прибежала к жене ярославского воеводы, заклиная дать ей кров и уберечь от нареканий жестоких родителей. Фамилия жены была Пушкина. И вот эта Пушкина написала письмо на высочайшее имя, в котором помимо просьб о заступничестве была еще одна, согревшая сердце императрицы. Принцесса желала принять православие.
Дальнейшая судьба повела принцессу по жизни с улыбкой. Крестной матерью ее была сама государыня. Ядвига Бирон превратилась в Екатерину Ивановну, принцессу Курляндскую и обер-гофмейстерину Елизаветы. Полученное при дворе место было не только престижным, но и денежным.
— Они следят за нами в четыре глаза, — закончила свой рассказ Олсуфьева. — Обе знают, что их задача — выдать нас удачно замуж. После выгодной женитьбы они получат от родителей много, очень много… Ну, ты понимаешь… — Верочка вдруг зевнула всласть, двуглавый орел в рот влетит, честное слово. — Спать… теперь спать…
Служба Мелитрисы должна была начаться с представления ко двору, но изза болезни государыни его отложили на неопределенный срок. Фрейлины ловили каждое слово о здоровье Елизаветы, но сведения были неопределенные, лекари нагнали туману. Неутомимая Шмидт нашла всем работу, усадила фрейлин за пяльцы. Мадама настаивала на уроках немецкого и французского языков, а также обучения танцам и политесу. Деньги для этих нужд собрали с родителей.
Вставали рано, мылись ключевой водой, потом долго занимались собственным туалетом: прическа, румянец, ленты — фрейлина должна быть красивой!
Мелитриса с трудом привыкала к этой жизни. Она присматривалась, знакомилась, хотела нравиться, но при этом не старалась угодить старшим, не позволяла себе смеяться над теми, над кем все смеются, например над Трушиной
— заикой или юной Браун, у которой был оливковый цвет лица и всегда мокрые руки. Избыток свободного времени -это было непривычно и неприятно. В ее дорожном сундуке лежали привезенные из Москвы книги, но она стеснялась их читать, так как боялась насмешек. Ведь без очков она плохо видела. Очки теперь хранились на самом дне сундука под бельем и доставались в случае крайней необходимости, когда приходилось писать письма.
Внове была Мелитрисе и постоянная озабоченность и болезненное любопытство к представителям противоположного пола. Этим захлебывающимся любопытством был пронизан весь фрейлинский флигель от подвала до потолка. Записочки, встречи в аллеях, со значением наклеенные мушки, стихи, ревность, слезы, зависть и, что всего удивительнее ночные свидания в самом флигеле. Видно, законопаченное и задраенное судно все-таки давало течь. Нельзя было понять, просачивались ли бравые поручики, корнеты, прапорщики и секундротмистры (иные даже шпоры забывали снять, так и бряцали ночью по паркету) со стороны Шмидтши или мадамы. Через неделю или около того с начала своей фрейлинской жизни Мелитриса не поставила на ночь ширму, поленилась вставать босиком на холодный пол. В полночь она была разбужена чьим-то с трудом сдерживаемым дыханием. Не исключено, правда, что разбудило ее присутствие чужого человека, а дышать тяжело со страху начала она сама. Луна была на ущербе, но света ее было достаточно, чтобы рассмотреть мужскую фигуру в белом. Когда тень от фигуры достигла ее изголовья, Мелитриса дико закричала. Звяканье шпаги или кортика она приняла за звон кандалов, коими должно было быть украшено привидение.
На крик Мелитрисы немедленно отозвалась горничная мадамы. Она явилась в папильотках, со свечой в руке. Надо ли говорить, что виновник крика давно скрылся за одной из ширм;
— Что за вопль? — спросила горничная строго. Верочка Олсуфьева уже сидела в кровати, выглядывая из-за ширмы.
— Мышь! Вообразите, она прыгнула с потолка. Это ужасно!
У Мелитрисы хватило ума промолчать. Когда горничная, негодуя, удалилась
— это ли причина, чтобы будить людей по ночам, Верочка принялась хохотать, как безумная. Чтобы заглушить смех, она закрывала рот подушкой. Мелитрисе надоело слушать ее хохот.
— Подушку не проглоти!
Верочка по-своему истолковала недовольство Мелитрисы.
— Не злись! К тебе тоже будут ходить. Копи деньги, чтобы подкупить Шмидтшу.
— А почему не мадаму? — спросила потрясенная Мелитриса.
— Принцессу Курляндскую деньгами не подкупишь. У мадамы было два жениха. Первый, — она подняла свой выгнутый дугой пальчик, — Петр Салтыков. Красив, но глуп, так о нем говорят. Он старший брат Сергея Салтыкова, того, что был в фаворе у великой княгини.
Мелитриса покраснела, но не столько от смущения перед этим загадочным отношением полов, сколько от негодования,, что об этом так бесцеремонно разглагольствуют.
— Это давно было, лет пять назад. Меня тогда еще во дворце не было, — продолжала Верочка.
— Что значит в фаворе? У великой княгини муж! Вот здесь и рассказала Олсуфьева о сложных отношениях этой пары — наследника и его супруги, сообщила также не намеком, а в лоб о связи мадамы и великого князя. А уж фрейлины умели сплетничать о делах двора.
— Вторым женихом принцессы стал князь Григорий Хованский… — продолжала Верочка, закончив с семьей наследника.
— А первый куда делся? Умер?
— Ну почему— умер? Просто они поссорились. Не сошлись характерами. С князем Хованским мадама тоже не сошлась. Сейчас на горизонте маячит третий жених— Александр Черкасов. Я его видела, ничего себе, представительный мужчина, только жадный чрезмеру и, когда злится, один глаз у него косит… Ладно, давай спать…
Верочка сладко посапывала, а Мелитриса все ворочалась с боку на бок, крепко зажмурив глаза, вглядывалась в бархатную тьму, где иногда искрами вспыхивали яркие точки. Она пугалась этих непонятных всполохов, распахивала глаза и принималась рассматривать неясные очертания ширмы. Вдруг в отдалении раздался еле слышный смех, затем еле слышные шаги, наверное, ночной гость снял сапоги и шел босиком, затем послышался звук отворяемого окна, и все смолкло. У Мелитрисы громко застучало сердце. Какой стыд, что это она разволновалась?! Олсуфьева говорит— копи деньги… Как у нее только язык поворачивается произносить такое, вслух! Но если появится когда-нибудь победитель ее сердца, то имя ему будет Никита. А для свидания с ним не грех и денег накопить…
Внутренним распорядком фрейлинского флигеля занималась госпожа Шмидт, жена давно умершего придворного трубача. Ранее я упоминала об этой даме, Когда-то она была финкой и почиталась очень неглупой, посему пользовалась особым расположением камер-фрау императрицы Екатерины— маменьки ныне здравствующей. Теперь это грубое, массивное, кривоногое существо утратило национальность и бывшие свои привычки, просто цербер, а если хотите, дворовая сторожевая Их Величества.
Второй и фактической начальницей, поскольку именно она представляла фрейлин в обществе и звалась обер-гофмейстериной, была Екатерина Ивановна, принцесса Курляндская. Но о ней после.
По прибытии в Царское Село Мелитриса была препровождена именно к Шмидт и была принята ни хорошо, ни плохо, как некая вещь, которая поступила по описи и которую надобно заприходовать и положить на определенную полку. В обязанности госпожи Шмидт входило следить за чистотой помещения, а также за чистотой помыслов своих подопечных, за их опрятностью и здоровьем, а так как вновь прибывшая еще не показала себя ни грязнухой, ни развратницей, то на нее не стоило обращать внимания. Скучным голосом, глядя в окно, Шмид сообщила распорядок дня, когда обед, когда ужин, провела Мелитрису по анфиладе комнатенок в ту, которую ей надлежало считать своим домом: Во фрейлинских комнатах было чисто, пусто, однообразно. От казармы комнаты отличались тем, что каждая кровать была огорожена ширмой, иногда кокетливой, с бантами и рисунками, изображавшими куртуазные дворцовые сцены. Ширмы фрейлины приносили из дому. Поскольку Мелитриса не могла запастись этим необходимым предметом, ей пришлось довольствоваться ширмой своей предшественницы, которая вышла замуж.
Мелитрисе повезло, ей досталась комната на двоих, хотя в прочих жили по три, а то и по четыре девицы в одном помещении. Все комнаты были проходными. В правом конце флигеля разместилась госпожа Шмидт, в левом — принцесса Курляндская, две дамы служили как бы пробками, затыкающими с двух концов этот сосуд грехов и горестей— фрейлинский флигель.
Комната была узкой, стены не тканью обиты, а покрашены в серый цвет, окна щелявы, дуло из них неимоверно, но соседка, княжна Олсуфьева, посоветовала не унывать, потому что в начале октября их наверняка переведут из Царского Села в Петербургский дворец, а там печи. Княжне Олсуфьевой было восемнадцать лет, она была худенькая, как ребенок, с изящными повадками, прозрачными, странным образом выгнутыми пальчиками и созвездием ярких веснушек, которые она старательно замазывала три раза в день вонючей белой пастой. Как только княжна рассмеялась, явной стала еще одна ее особенность, она была необычайно большерота, то есть на вид рот ее имел обычную величину, но в случае нужды мог растягиваться до немыслимых размеров. Мелитрисе во время еды и десертную ложку с трудом приходилось в себя вталкивать, а во рту княжны полностью умещалась большая деревянная ложка. В этом Мелитриса убедилась, наблюдая, как ее новая подружка лакомится вареньем. Ка-а-к раскроет рот. Господи, да туда карета въедет! При этом Верочка Олсуфьева была и добродушна, и незлобива, а если не открывала рот во всю ширь, так еще и хорошенькая.
После обеда Мелитриса была представлена прочим фрейлинам. Их было около двадцати. Из объяснений Олсуфьевой она поняла, что на самом деле их гораздо больше, но сейчас некоторые разъехались по домам по болезни или просто в отпуск. Если государыня больна, то что им болтаться без дела да разорять государственную казну.
На первый взгляд все фрейлины выглядели совершенными красавицами, и одеты, и причесаны, во взоре подобающая томность, и разговаривают посветски, чуть в нос, кстати, необычайно противно. Но при ближайшем, более подробном, осмотре Мелитриса увидела у своих будущих товарок кучу изъянов. Во-первых, среди них были почти старухи, им было уже наверняка за двадцать пять, и Мелитриса искренне их пожалела. А во-вторых, смотришь, у иной зубы ужасные, и она все время по-старушечьи поджимает губы, у другой глаза нарисованные, от третьей пахнет нехорошо, у четвертой вся шея в сыпи или в прыщах, не поймешь сразу что. В чем-то все фрейлины были неуловимо похожи, может быть, модными мушками — все были оклеены ими весьма щедро, и несколько спесивым выражением лица, или светлым тоном однообразного покроя платьев. Словом, фрейлин можно было поставить в строй. Это был бы самый очаровательный отряд на свете, но все-таки отряд, стадо, сборище однотипных. Но из всех новшеств, коими полнилась душа Мелитрисы, больше всего ее потрясла встреча с принцессой Курляндской. Собственно, в самой встрече не было ничего особенного.
— Мелитриса? Какое странное имя.
— Получила его при крещении.
— Понимаю, — принцесса доброжелательно усмехнулась, — но я не могу придумать к нему уменьшительное имя. Как звали тебя дома?
— Папенька — Мелитрисой, нянька — тяпой — сударыней, тетушка меня никак не звала, просто мадемуазель…
— Понятно, — кивнула гофмейстерина. — Я буду звать тебя, как папенька и на «вы», а ты называй меня мадамой…
Мелитриса сделала книксен. Мадама… Начнем с того, что она была горбата. Да, да… Такого нарочно не придумаешь — поставить для присмотра за фрейлинами старую уродку Шмидт и горбатую… страшно вымолвить — Бироншу. Екатерина Ивановна была дочерью Эрнста Иоанна Биррна, герцога Курляндского. Мелитриса родилась в тот самый год, когда Бирон — мучитель, тиран и притеснитель, фаворит покойной Анны Иоанновны, был сослан в Сибирь. О, папенька рассказывал, нянька нашептала про все эти ужасы, аресты, казни. Тайную канцелярию, да и что рассказывать, если в воздухе по сию пору висит мрак и ужас бироновщины.
Однако, присмотревшись к мадаме, Мелитриса нашла, что она вовсе не так ужасна. Ей было около тридцати лет, глаза ее природа сотворила красивыми, светло-серыми, а каштановые, вьющиеся на висках волосы были выше всяких похвал. И потом, она умна. Добавим, что горб не мешал принцессе Курляндской… тес!.. быть другом, а может, и возлюбленной Их Высочества великого князя Петра Федоровича. Когда она сидела за столом или в кресле, то никакого горба у нее не было видно, а Верочка Олсуфьева — она с принцессой в бане мылась — говорит, что горба у нее вовсе нет, просто она кривобокая.
Простить мадаму за ее фамилию и признать, что дочь за родителей не ответчица, заставила Мелитрису романтическая история жизни принцессы Jурляндской, рассказанная шепотом все той же Верочкой Олсуфьевой.
Бирона с семьей при Анне Леопольдовне сослали в Сибирь, но когда на трон вступила Елизавета, она разрешила сосланным выбирать место жительства вблизи Москвы. Они выбрали Ярославль. Маленькую кривобокую принцессу не любили ни отец, ни мать, плохо о ней заботились, и, наконец, она, тяготясь страшной своей участью, решила бежать от родителей. Но куда? Она прибежала к жене ярославского воеводы, заклиная дать ей кров и уберечь от нареканий жестоких родителей. Фамилия жены была Пушкина. И вот эта Пушкина написала письмо на высочайшее имя, в котором помимо просьб о заступничестве была еще одна, согревшая сердце императрицы. Принцесса желала принять православие.
Дальнейшая судьба повела принцессу по жизни с улыбкой. Крестной матерью ее была сама государыня. Ядвига Бирон превратилась в Екатерину Ивановну, принцессу Курляндскую и обер-гофмейстерину Елизаветы. Полученное при дворе место было не только престижным, но и денежным.
— Они следят за нами в четыре глаза, — закончила свой рассказ Олсуфьева. — Обе знают, что их задача — выдать нас удачно замуж. После выгодной женитьбы они получат от родителей много, очень много… Ну, ты понимаешь… — Верочка вдруг зевнула всласть, двуглавый орел в рот влетит, честное слово. — Спать… теперь спать…
Служба Мелитрисы должна была начаться с представления ко двору, но изза болезни государыни его отложили на неопределенный срок. Фрейлины ловили каждое слово о здоровье Елизаветы, но сведения были неопределенные, лекари нагнали туману. Неутомимая Шмидт нашла всем работу, усадила фрейлин за пяльцы. Мадама настаивала на уроках немецкого и французского языков, а также обучения танцам и политесу. Деньги для этих нужд собрали с родителей.
Вставали рано, мылись ключевой водой, потом долго занимались собственным туалетом: прическа, румянец, ленты — фрейлина должна быть красивой!
Мелитриса с трудом привыкала к этой жизни. Она присматривалась, знакомилась, хотела нравиться, но при этом не старалась угодить старшим, не позволяла себе смеяться над теми, над кем все смеются, например над Трушиной
— заикой или юной Браун, у которой был оливковый цвет лица и всегда мокрые руки. Избыток свободного времени -это было непривычно и неприятно. В ее дорожном сундуке лежали привезенные из Москвы книги, но она стеснялась их читать, так как боялась насмешек. Ведь без очков она плохо видела. Очки теперь хранились на самом дне сундука под бельем и доставались в случае крайней необходимости, когда приходилось писать письма.
Внове была Мелитрисе и постоянная озабоченность и болезненное любопытство к представителям противоположного пола. Этим захлебывающимся любопытством был пронизан весь фрейлинский флигель от подвала до потолка. Записочки, встречи в аллеях, со значением наклеенные мушки, стихи, ревность, слезы, зависть и, что всего удивительнее ночные свидания в самом флигеле. Видно, законопаченное и задраенное судно все-таки давало течь. Нельзя было понять, просачивались ли бравые поручики, корнеты, прапорщики и секундротмистры (иные даже шпоры забывали снять, так и бряцали ночью по паркету) со стороны Шмидтши или мадамы. Через неделю или около того с начала своей фрейлинской жизни Мелитриса не поставила на ночь ширму, поленилась вставать босиком на холодный пол. В полночь она была разбужена чьим-то с трудом сдерживаемым дыханием. Не исключено, правда, что разбудило ее присутствие чужого человека, а дышать тяжело со страху начала она сама. Луна была на ущербе, но света ее было достаточно, чтобы рассмотреть мужскую фигуру в белом. Когда тень от фигуры достигла ее изголовья, Мелитриса дико закричала. Звяканье шпаги или кортика она приняла за звон кандалов, коими должно было быть украшено привидение.
На крик Мелитрисы немедленно отозвалась горничная мадамы. Она явилась в папильотках, со свечой в руке. Надо ли говорить, что виновник крика давно скрылся за одной из ширм;
— Что за вопль? — спросила горничная строго. Верочка Олсуфьева уже сидела в кровати, выглядывая из-за ширмы.
— Мышь! Вообразите, она прыгнула с потолка. Это ужасно!
У Мелитрисы хватило ума промолчать. Когда горничная, негодуя, удалилась
— это ли причина, чтобы будить людей по ночам, Верочка принялась хохотать, как безумная. Чтобы заглушить смех, она закрывала рот подушкой. Мелитрисе надоело слушать ее хохот.
— Подушку не проглоти!
Верочка по-своему истолковала недовольство Мелитрисы.
— Не злись! К тебе тоже будут ходить. Копи деньги, чтобы подкупить Шмидтшу.
— А почему не мадаму? — спросила потрясенная Мелитриса.
— Принцессу Курляндскую деньгами не подкупишь. У мадамы было два жениха. Первый, — она подняла свой выгнутый дугой пальчик, — Петр Салтыков. Красив, но глуп, так о нем говорят. Он старший брат Сергея Салтыкова, того, что был в фаворе у великой княгини.
Мелитриса покраснела, но не столько от смущения перед этим загадочным отношением полов, сколько от негодования,, что об этом так бесцеремонно разглагольствуют.
— Это давно было, лет пять назад. Меня тогда еще во дворце не было, — продолжала Верочка.
— Что значит в фаворе? У великой княгини муж! Вот здесь и рассказала Олсуфьева о сложных отношениях этой пары — наследника и его супруги, сообщила также не намеком, а в лоб о связи мадамы и великого князя. А уж фрейлины умели сплетничать о делах двора.
— Вторым женихом принцессы стал князь Григорий Хованский… — продолжала Верочка, закончив с семьей наследника.
— А первый куда делся? Умер?
— Ну почему— умер? Просто они поссорились. Не сошлись характерами. С князем Хованским мадама тоже не сошлась. Сейчас на горизонте маячит третий жених— Александр Черкасов. Я его видела, ничего себе, представительный мужчина, только жадный чрезмеру и, когда злится, один глаз у него косит… Ладно, давай спать…
Верочка сладко посапывала, а Мелитриса все ворочалась с боку на бок, крепко зажмурив глаза, вглядывалась в бархатную тьму, где иногда искрами вспыхивали яркие точки. Она пугалась этих непонятных всполохов, распахивала глаза и принималась рассматривать неясные очертания ширмы. Вдруг в отдалении раздался еле слышный смех, затем еле слышные шаги, наверное, ночной гость снял сапоги и шел босиком, затем послышался звук отворяемого окна, и все смолкло. У Мелитрисы громко застучало сердце. Какой стыд, что это она разволновалась?! Олсуфьева говорит— копи деньги… Как у нее только язык поворачивается произносить такое, вслух! Но если появится когда-нибудь победитель ее сердца, то имя ему будет Никита. А для свидания с ним не грех и денег накопить…
Свидание
Раз в три дня, то есть каждый почтовый день, Мелитриса писала письмаочень коротенькие, без черновиков и сразу без помарок. Она заранее очень тщательно обдумывала их содержание.
— Кому? — не выдержала, наконец, Верочка. — Кавалеру? Воздыхателю? — глаза ее азартно взблеснули.
— Опекуну. Князь старый и скучный, но очень меня любит и умолял, чтобы я писала ему каждый день, — невозмутимо ответила Мелитриса.
Вот образцы ее писем. Первое: «Вообразите, друг мой, мушка на правой щеке (этот крохотный кусочек тафты) означает „согласие“, а мушка на левой-„не соглашусь ни за что“. Я с этими глупостями тоже не согласна, потому что человек может перепутать правую и левую щеки. Где у меня левая— у вас правая, и наоборот.
И потом, это грубо. Но что лиф в фасоне «фаро» надо делать короче — это истина. Перед распашной. Юбка из той же материи, что и фаро. Лиф хорошо обшить блондами и накладками из флера или дымки».
Прочитав письмо, Никита рассмеялся: «Вот дрянь какая!» — бросил письмо в ящик стола и забыл о нем через десять минут.
Второе: «Милостивый государь и благодетель! Как странно, что ласточка в русской грамматике женского рода. Ласточка определенно „он“. И одет помужски:
белая рубашка, черный камзол с длинными фалдами, держится с достоинством. У него такая изящная, темного окраса с красными искорками головка. А воробей— «она». Так и плюхается на бузину— толстая, круглая и тут же начинает трещать. Каждое утро у моего окна на ветке сливы сидит ласточка
— он, а на бузине у красных ягод воробей — она».
«Эта девочка меня дурачит, развлекается… но мило, очень мило…» Никита ехал куда-то по делам, сунул записку в карман и более к ней не возвращался.
Третье письмо было… о чем? Кажется, о французской кухне (она не сохранилась), что-то об устрицах, которые любит мадама, то бишь принцесса Бирон. «Ну и наставниц подобрали бедным девицам: внучатая племянница царя Ирода, правнучка Малюты Скуратова, внук Иуды, дочь Бирона… — все это один ряд». Такие примерно мысли посетили Никиту Оленева по прочтении.
Четвертое письмо тоже потерялось. Пятое: «Среда. Тяжелый день. Вы болели когда-нибудь оспой, милостивый государь? Я — нет. Больше всего на свете фрейлина Их Величества боятся мышей и оспы. Говорят, что эта болезнь смертельна, но лучше умереть, чем остаться уродкой — так здесь говорят. При дворе всегда кто-то болен оспой. Сейчас молодая Браун— ей пятнадцать лет — лежит в изоляторе и стонет. Но еще больше, чем оспа, меня пугают бородавки на руке. Боюсь, что меня будут дразнить».
«Я мерзавец, — сказал себе Никита. — Надо ехать в Царское, и немедленно. Бедная девочка. Обещал ей излечение, а сам даже забыл сказать об этом Гавриле. Может, ей деньги нужны, все эти мушки денег стоят. Наверное, соскучилась по домашней еде, казенная — это так невкусно…»
Время свидания с Мелитрисой было уточнено в петербургской дворцовой конторе. Правда, говорили, что идти туда вовсе не обязательно, что это просто дань этикету. Это когда ты свой человек при дворе, — тогда разрешение конторы пустая формальность, а если ты госпожу Шмидт, равно как и мадам Бирон, в глаза не видел, то лучше иметь на руках разрешительный билет.
В конторе благосклонно сказали:
— В четверг после полудня вы можете навестить вашу племянницу. Мы известим их сиятельство принцессу Курляндскую.
По дороге Никита размышлял, кем ему лучше назваться во дворце. Дело об опеке Мелитрисы дальше ее просьбы пока никуда не пошло. Можно опять назваться ее дядей, но это уже заведомая ложь. Это что за родня такая — по линии теткиного любовника! В результате долгого препирательства с самим собой он решил остаться ее опекуном.
К полной неожиданности Никиты, принцесса Курляндская ему понравилась. Очевидное физическое уродство делает обладателя его злым, иногда космически злым, но часто добрым, потому что убирает из души его пену и всякую дрянь, как-то: гордость, непомерное тщеславие, тайную влюбленность в себя, эгоизм…
Много можно, насчитать. Физически красивому человеку гораздо легче обмануть собеседника, выставив себя обладателем благородных качеств, коими он не обладает. В глазах принцессы Курляндской светилась мудрость. Она спокойно и благожелательно улыбалась бледными, бескровными губами и клонила в разговоре голову набок, словно хотела уравновесить искривленность фигуры. Говорила она мало, слушала охотно.
— Мелитриса очаровательная девушка. Как женщина — она совсем ребенок, очень наивна, как человеческое существо — мудра. Я рада, что судьба послала ей такого достойного покровителя. Но, князь, за ней нужен глаз да глаз, она непредсказуема.
Понимай как знаешь. Никите не хотелось задавать лишних вопросов. Встреча произошла в удивительно романтическом месте. Мраморная (очень холодная!) скамья стояла в отцветающих розах — маленьких, розовых и очень колючих, в тех, что называются шпалерными. К розам примыкала юная, но необычайно богатая плодами рябина, в этом сочетании французского садового искусства и русского палисада было что-то болезненное. В довершение всего где-то рядом располагался грот с «неумолчным фонтаном». Ненатуральность, искусственность обстановки помешала Никите найти правильную ноту в начале разговора. Не удалось сказать Мелитрисе теплых, ободряющих, слов. Но, похоже, девушка их не ждала.
Она изменилась. То есть неузнаваемо изменилась! Сказать, что похорошела— ничего не сказать. Это был другой человек. Может, виной тому — отсутствие очков? Но он уже видел ее без этих окуляров, когда возил в Царское первый раз. Мелитриса сняла тогда очки, но не смогла убрать с лица выражение жалкого недоумения, все как-то щурилась по-дурацки. Или нет… она не щурилась, а, наоборот, таращилась, широко раскрыв глаза. Взгляд был неспокойным и все как-то рыскал. Теперь глаза ее были безмятежны и сини. И еще у нее появилась трогательная привычка, может, она и раньше была, осторожно постукивать пальчиком по нижней губе или теребить меховую оторочку шельмовки (кафтан без рукавов). На Мелитрисе было зеленое платье, а поверх парчовая шельмовка, отороченная соболем. Полной неожиданностью были волосысветло-русые, мягкие на вид, легкие такие прядки над ушами.
— Когда на вас был парик? Тогда или сейчас?
— Конечно, тогда, — она фыркнула по-кошачьи. — Ах, князь, какой вы смешной! Неужели не поняли? Лидия считала, что в трауре только черный цвет уместен.
— Кому? — не выдержала, наконец, Верочка. — Кавалеру? Воздыхателю? — глаза ее азартно взблеснули.
— Опекуну. Князь старый и скучный, но очень меня любит и умолял, чтобы я писала ему каждый день, — невозмутимо ответила Мелитриса.
Вот образцы ее писем. Первое: «Вообразите, друг мой, мушка на правой щеке (этот крохотный кусочек тафты) означает „согласие“, а мушка на левой-„не соглашусь ни за что“. Я с этими глупостями тоже не согласна, потому что человек может перепутать правую и левую щеки. Где у меня левая— у вас правая, и наоборот.
И потом, это грубо. Но что лиф в фасоне «фаро» надо делать короче — это истина. Перед распашной. Юбка из той же материи, что и фаро. Лиф хорошо обшить блондами и накладками из флера или дымки».
Прочитав письмо, Никита рассмеялся: «Вот дрянь какая!» — бросил письмо в ящик стола и забыл о нем через десять минут.
Второе: «Милостивый государь и благодетель! Как странно, что ласточка в русской грамматике женского рода. Ласточка определенно „он“. И одет помужски:
белая рубашка, черный камзол с длинными фалдами, держится с достоинством. У него такая изящная, темного окраса с красными искорками головка. А воробей— «она». Так и плюхается на бузину— толстая, круглая и тут же начинает трещать. Каждое утро у моего окна на ветке сливы сидит ласточка
— он, а на бузине у красных ягод воробей — она».
«Эта девочка меня дурачит, развлекается… но мило, очень мило…» Никита ехал куда-то по делам, сунул записку в карман и более к ней не возвращался.
Третье письмо было… о чем? Кажется, о французской кухне (она не сохранилась), что-то об устрицах, которые любит мадама, то бишь принцесса Бирон. «Ну и наставниц подобрали бедным девицам: внучатая племянница царя Ирода, правнучка Малюты Скуратова, внук Иуды, дочь Бирона… — все это один ряд». Такие примерно мысли посетили Никиту Оленева по прочтении.
Четвертое письмо тоже потерялось. Пятое: «Среда. Тяжелый день. Вы болели когда-нибудь оспой, милостивый государь? Я — нет. Больше всего на свете фрейлина Их Величества боятся мышей и оспы. Говорят, что эта болезнь смертельна, но лучше умереть, чем остаться уродкой — так здесь говорят. При дворе всегда кто-то болен оспой. Сейчас молодая Браун— ей пятнадцать лет — лежит в изоляторе и стонет. Но еще больше, чем оспа, меня пугают бородавки на руке. Боюсь, что меня будут дразнить».
«Я мерзавец, — сказал себе Никита. — Надо ехать в Царское, и немедленно. Бедная девочка. Обещал ей излечение, а сам даже забыл сказать об этом Гавриле. Может, ей деньги нужны, все эти мушки денег стоят. Наверное, соскучилась по домашней еде, казенная — это так невкусно…»
Время свидания с Мелитрисой было уточнено в петербургской дворцовой конторе. Правда, говорили, что идти туда вовсе не обязательно, что это просто дань этикету. Это когда ты свой человек при дворе, — тогда разрешение конторы пустая формальность, а если ты госпожу Шмидт, равно как и мадам Бирон, в глаза не видел, то лучше иметь на руках разрешительный билет.
В конторе благосклонно сказали:
— В четверг после полудня вы можете навестить вашу племянницу. Мы известим их сиятельство принцессу Курляндскую.
По дороге Никита размышлял, кем ему лучше назваться во дворце. Дело об опеке Мелитрисы дальше ее просьбы пока никуда не пошло. Можно опять назваться ее дядей, но это уже заведомая ложь. Это что за родня такая — по линии теткиного любовника! В результате долгого препирательства с самим собой он решил остаться ее опекуном.
К полной неожиданности Никиты, принцесса Курляндская ему понравилась. Очевидное физическое уродство делает обладателя его злым, иногда космически злым, но часто добрым, потому что убирает из души его пену и всякую дрянь, как-то: гордость, непомерное тщеславие, тайную влюбленность в себя, эгоизм…
Много можно, насчитать. Физически красивому человеку гораздо легче обмануть собеседника, выставив себя обладателем благородных качеств, коими он не обладает. В глазах принцессы Курляндской светилась мудрость. Она спокойно и благожелательно улыбалась бледными, бескровными губами и клонила в разговоре голову набок, словно хотела уравновесить искривленность фигуры. Говорила она мало, слушала охотно.
— Мелитриса очаровательная девушка. Как женщина — она совсем ребенок, очень наивна, как человеческое существо — мудра. Я рада, что судьба послала ей такого достойного покровителя. Но, князь, за ней нужен глаз да глаз, она непредсказуема.
Понимай как знаешь. Никите не хотелось задавать лишних вопросов. Встреча произошла в удивительно романтическом месте. Мраморная (очень холодная!) скамья стояла в отцветающих розах — маленьких, розовых и очень колючих, в тех, что называются шпалерными. К розам примыкала юная, но необычайно богатая плодами рябина, в этом сочетании французского садового искусства и русского палисада было что-то болезненное. В довершение всего где-то рядом располагался грот с «неумолчным фонтаном». Ненатуральность, искусственность обстановки помешала Никите найти правильную ноту в начале разговора. Не удалось сказать Мелитрисе теплых, ободряющих, слов. Но, похоже, девушка их не ждала.
Она изменилась. То есть неузнаваемо изменилась! Сказать, что похорошела— ничего не сказать. Это был другой человек. Может, виной тому — отсутствие очков? Но он уже видел ее без этих окуляров, когда возил в Царское первый раз. Мелитриса сняла тогда очки, но не смогла убрать с лица выражение жалкого недоумения, все как-то щурилась по-дурацки. Или нет… она не щурилась, а, наоборот, таращилась, широко раскрыв глаза. Взгляд был неспокойным и все как-то рыскал. Теперь глаза ее были безмятежны и сини. И еще у нее появилась трогательная привычка, может, она и раньше была, осторожно постукивать пальчиком по нижней губе или теребить меховую оторочку шельмовки (кафтан без рукавов). На Мелитрисе было зеленое платье, а поверх парчовая шельмовка, отороченная соболем. Полной неожиданностью были волосысветло-русые, мягкие на вид, легкие такие прядки над ушами.
— Когда на вас был парик? Тогда или сейчас?
— Конечно, тогда, — она фыркнула по-кошачьи. — Ах, князь, какой вы смешной! Неужели не поняли? Лидия считала, что в трауре только черный цвет уместен.