— А знает ли шкуринский господин, что ты в мой дом в караул вступил?
   — спросил он нетерпеливо.
   — Осмелюсь присовокупить— госпожа… а не господин, — деликатно напомнил Колышкин. — Пока не знают, но, думаю, сегодня им все будет известно, поскольку есть один трактир, где я с этим камердинером встречу буду иметь.
   — Подарки тебе сейчас дарить или опосля? — скривился Алексей Петрович, хотя и старался придать лицу ласковое выражение.
   — Уже подарено все. Шкуринская госпожа весьма щедры. Они тоже за справедливость, — Колышкин ласково улыбнулся, потом жестом фокусника открыл книгу на недочитанной странице и продолжил чтение: — «… верховной благоустрояющей причины, то сие понятие с истиною согласно и обыкновенно называется разумною или философскою судьбою». — Он поднял на Бестужева потрясенный взгляд.
   — И я тоже могу послать записку шкуринской госпоже?
   — А как же, ваше сиятельство! — Колышкин неожиданно подмигнул Алексею Петровичу и опять нырнул в книгу: — «Виды таковой судьбы суть следующие:
   раз, судьба слепая есть противоборное истине мнение, которое утверждает, что сей мир произошел из необходимости, без предшествующей или управляющей разумной причины. Второе, — он перевел дух, — судьба астрологическая, которая внешняя причина жизни, счастия и нравов человеческих поставляется в небесных светилах, и третья, — он выразительно поднял палец, — судьба магометанская…» note 27 Определение третьего вида судьбы Бестужев уже не слышал, он сочинял записку Екатерине. В первом варианте письмо выглядело так: «Послание мое к вам в тайнохранилище схвачено, что зело некстати. Теперь известные лица, кого именовать не хочу, требуют очищения совести и долга. Разговор идет касаемый манифеста и переписки с Цезарем поверженным».
   Алексей Петрович поставил точку и представил тучного испуганного Апраксина в парике барашком, с лежащим на коленях пузом. Он зачеркнул Цезаря, заменив его Квинтом Серторием. Последний был тоже достойным полководцем, но рядом с Гаем Юлием у него была труба пониже и дым пожиже. В третьем прочтении ему не понравилось слово «манифест». Не приведи Господь, и эта записка попадет в руки прокуроров, тогда не отвертишься, под розыск подведут. Пытки Алексей Петрович боялся. И не столько страшила его боль, сколько непредсказуемость собственного поведения. Чтобы он, старый человек, потерял себя и стал бы умолять о чем-то палачей! Сама мысль об этом была непереносимой. Слово «манифест» он заменил «мыслями о престолонаследии», переписал записку набело.
   Колышкин, видя старания Алексея Петровича, заметил как бы между прочим:
   — Писать следует убористо и на малом листе, поскольку эпистолу вашу я спрячу под пуговицы, — он показал на манжет.
   Алексей Петрович переписал в третий раз, сжег на свечке черновики. В окончательном варианте значилось: «Три известных лица спрашивают „о престолонаследии и переписке с Квинтом Серторием поверженным“.
   Колышкин засунул записку за манжет не отрываясь от чтения, и Бестужев усмотрел в этом почти машинальном жесте неуважение к тайне и к себе самому.
   — Может, вам подарить эту книгу? — ядовито спросил он, обращение на «вы» усугубляло его раздражение.
   — Зачем дарить, — буркнул Колышкин, — здесь и так все конфискуют, он окинул взглядом книжные полки.
   Бестужев обомлел. Может, этот нахал, этот поборник справедливости уже считает его библиотеку своей собственностью? Но ведь он прав! Что бы ему ни присудили, это будет в любом случае с конфискацией. А это значит, что все отнимут, кроме какой-либо жалкой деревеньки… А может, и ее не оставят?! Только сейчас он с полной уверенностью понял, что все эти привычные и родные вещи; стол, ковер, иконы в дорогих, серебряных окладах, эти голландского образца обитые кожей стулья с высокой спинкой, эта картина— станут принадлежать другому человеку. И он не сможет защитить эти милые его сердцу вещи!
   А может быть, сможет? Какое счастье, что при покупке дворца на Каменном острове он оформил все на имя жены. Государыне ничего не стоит взять под арест его супругу, как случилось с юной Марией Лесток, урожденной Мегден. И » крепости со своим лекарем сидела, и в ссылку за ним пошла. Но здесь другой случай. Елизавета Петровна из милости, а может по забывчивости, не подвергла супругу Анну Ивановну аресту. Значит, есть малая надежда, что каменноостровский особняк с парком и службами останется за ней… А это еще то значит, что можно перевести из этого дома на Каменный и серебро, и гобелены, и картины, и фарфор— все ценное… не говоря уж о платье. Перевозить следует, конечно, тайно, по ночам, если Колышкин со всем отрядом закроет на это глаза. Если гвардейский сержант увидит в этих ночных вояжах намек на справедливость, то за небольшую мзду… нет, здесь книгами не отделаешься, нужны полноценные подарки.
   Колышкин все понял с полуслова и с радостью во взоре согласился во всем помогать арестованному, только посоветовал делать это немедля, пока лед на Неве и на заливе крепок.
   — Завтра какое число-то? — он начал по-хозяйски загибать пальцы. — В неделю надо уложиться. Если весна будет ранняя — ведь март на дворе, то лед скоро станет ноздреват, следом ледокол… А там уж жди, пока понтон наведут. Если следствие споро пойдет, то вам могут уже к этому сроку… — он запнулся, придумывая помягче наказание, и Алексей Петрович сам добавил с истеричным смешком:
   —… голову рубанут.
   — Отнюдь! Мы с вами не верим в судьбу слепую, а верим в справедливость и разумное просвещение.
   — В Бога надо веровать и в милость его, — сурово сказал экс-канцлер
   — Зови супругу мою.
   Опухшая от слез и головной боли, Анна Ивановна не сразу поняла, что от нее хотят, но когда сообразила, что к чему, то как-то сразу и приободрилась. В ту же ночь от дома, что близ Исаакия Долматского, отправился груженый возок, в глубине его пряталась перепуганная и озабоченная Бестужева, на козлах рядом с кучером сидел второй человек в отряде, младший чин Буев, как человек неприхотливый, он предпочитал подаркам деньги. Шустрый Колышкин меж тем встретился со Шкуриным.
   Давно уже у Алексея Петровича не было так спокойно на душе. Как только груженный серебром и картинами возок отъехал от дома, Бестужев сел работать. Да, да, взял перо в руки и придвинул чистый лист бумаги. Для кого? — спросите вы. Не наивно ли трудить мозги свои ради призрачной надежды быть услышанным? Он трудился ради России— прекрасной и вечной… и ради себя самого, ведь и по сию пору говорим мы, что лучшим лекарством от беды является работа.
   Алексею Петровичу хотелось сделать достоянием бумаги возникшие мысли, о том, что нельзя арестовывать и тем паче конфисковывать имущество без предварительного, учиненного по правилам приговора. Голова была ясной, перо летело птицей. Жаль только, что не пришли ему эти мысли в голову ранее. А ведь мог подумать об этом, когда Лестока конфисковывали! Не глуп человек, в России живешь! Но… знать, где падать, соломки бы постелил. «Дворяне должны быть изъяты из юриспруденции суда государственного, только сословный суд может судить их с помощью поверенного, а именно advokat'а. Должность поверенного может быть доверена только дворянину! А ежели суд докажет участие дворянина в преступлениях криминальных, то и в том случае не следует конфисковывать у виновного имущество, понеже они и так понесут публичное бесчестие, ссылку или мучительную смерть».
   Свечи догорели, в углу на принесенном из гостиной канапе, положив под голову книгу и укрывшись камзолом, спал Колышкин. Видно, хорошие сны показывали этому с чистой совестью человеку, розовые губы его приятно улыбались.
   Перед тем, как впасть в сон, Колышкин со всеми подробностями рассказал о встрече со Шкуриным и о том, как пили в трактире гданьскую водку и какие там готовят потрошки — ум отъешь!
   — Записку вашего сиятельства Шкурин взял, а вам в свою очередь передал, что госпожа шкуринская все бумаги изволили предать огню. Это чтоб, значит, никому беспокойства не было, — отрапортовал и тут же свалился набоковую.
   «Счастливый человек, — подумал Бестужев с неожиданным раздражением, в такие минуты видеть чужое довольство и безмятежность особенно противно. — А мое счастье, видно… магометанское… Где он это чудо вычитал? Что это за магометанская судьба такая…»
   Он осторожно вытянул из-под розовой щеки книгу, открыл страницу на закладке.
   — Ага… нашел… «судьба магометанская или fatum turcicum, когда все в жизни человеческой внешними причинами так определяется, что никакими советами, никаким благоразумием или предосторожностью того избежать и отвратить не можно!»
   Ему хотелось запустить книгой в форточку.


Принц Карл


   Екатерина Ивановна Бирон, она же принцесса Ядвига-Елизавета Курляндская, разговаривала с князем Оленевым очень раздражительно и невежливо не потому, что не хотела, вернее, не могла рассказать тайну исчезновения Мелитрисы. В этот момент, как сказали бы сейчас, у нее были неприятности личного характера, да что там неприятности— драма, бедствие, крушение всех надежд.
   Горе свалилось на принцессу Курляндскую в лице белокурого, анемичного юноши с тягучим голосом и торчащими розовыми ушами, которые выпрастывались на свободу из-под любого парика, делая его обладателя похожим на какого-то зверька лесного, впрочем, вполне безобидного. Юношу звали Карл Саксонский, он был сыном теперешнего короля Польши Августа III. Беда состояла в том, что оный Карл, вернее его отец, вознамерился отнять у принцессы и ее опальной семьи не только титул — Курляндская, но и саму землю того же названия.
   Сам Бирон, бывший Курляндский герцог, все еще находился в ярославской ссылке, что не мешало ему надеяться вернуть свои права на Курляндию. И ведь все шло к тому! Бирон был страшный человек, погубитель народа, но в далекие дни юности Елизаветы, когда та бедной и всеми забытой жила в особняке при Смольном дворе, Бирон не раз защищал ее от гнева царствующей Анны Иоанновны, грозной своей любовницы. Елизавета никогда не забывала добро, и Бирон знал об этом. Потому и надеялся.
   Но интересы государства и политики не считаются с человеческими чувствами. В Европе вдруг вспомнили, что Курляндия формально зависит от Польши. Да мало ли кто от кого зависит? Для Елизаветы эти соображения были не указ, она всегда смотрела на Курляндию, как на свою собственность, но здесь согласилась с общественным мнением. Сами собой возникли домыслы и объяснения, как-де выгодно для России сделать юного Карла герцогом Курляндским.
   И вот он приехал. Свой приезд он упредил письмом, где сообщил, что «предает себя совсем в матернее призрение ее императорского величества и от высочайшей ее щедроты ожидает основания будущего своего благополучия». У принца была куча самых разнообразных мелких талантов, например, он очень недурно играл на флейте, вполне прилично ездил верхом, во всяком случае с лошади не падал, был неимоверно любопытен или любознателен, как хотите.
   Великий князь возненавидел его сразу — Саксония была враждебна его кумиру — Фридриху Прусскому, и этого было достаточно. Великую княгиню против Августа III и его сына настроил Понятовский. Таким образом, принцесса Курляндская обрела вдруг союзников в их лице и жаловалась на ненавистного Карла не только старому другу своему великому князю Петру Федоровичу, но и его супруге, если та удостаивала ее своим обществом. После ареста Бестужева Екатерина никого не принимала.
   По просьбе Елизаветы Карла со всем его обширным двором принял на жительство Иван Иванович Шувалов в тот самый новый дворец, который Екатерина окрестила «алансонскими кружевами». Принцу отвели весь второй этаж. Для держания караула был послан батальон гвардейцев, придворные повара и официанты являлись ежедневно, чтобы сервировать стол на пятьдесят, а то и более кувертов. Сама государыня была скромнее!
   Приезд принца и произведенный им «обвал» в доме фаворита как раз совпал с крайней нуждой Никиты поговорить с Иваном Ивановичем. Только через него и брата Александра он мог узнать, верна ли версия Гаврилы.
   Но застать Шувалова-младшего в доме было совершенно невозможно, он пропадал во дворце, а просить аудиенции у фаворита там не менее сложно, чем у самой государыни. Есть такое выражение «стать на уши». Не знаю, бытовало ли оно в XVIII веке, но именно это сделал Никита перед тем, как сесть в уютное кресло в гостиной зимнего императорского дворца в апартаментах Ивана Ивановича.
   Хозяин покоев был грустен и как всегда мил.
   — Друг мой, как вы бледны! У вас измученный вид, — в словах фаворита звучало искреннее сочувствие.
   Никита сдержанно изложил свою просьбу, здесь не до сантиментов, надо быть очень конкретным. По мере продолжения рассказа голос князя Оленева набирал высоту и страстность. Иван Иванович заулыбался, показав крепкие, белые зубы, и все равно улыбка его была бледна, как трава, выросшая в темных глубинах колодезного сруба.
   — Эта горбатая принцесса говорит, что девица сбежала с мужчиной?.. А ты ревнуешь… Влюблен, Никитушка…
   Оленев сморщился, как от кислого.
   — Да вроде бы не по возрасту, ваше сиятельство, за каждой-то юбкой…
   — Она не каждая, она сирота, ты перед людьми за нее в ответе. Тебе никто не говорил, милый князь, что у тебя чрезвычайно обострено чувство порядочности? Правду сказать, всякий одаренный разумом человек этому чувству подвержен, но не так, как ты… не так. У тебя прямо свербит!
   — Вы хотите сказать, что я зря волнуюсь за девицу?
   — Волнуешься ты, может быть, и не зря, но неправильно волнуешься. Скажи, при чем здесь Тайная канцелярия? Если ее какой-нибудь красавецкавалергард в треуголке с пером умыкнул, то не через полицию же ее искать! И тем более не через моего братца. Случай скандальный, но поверь… такое бывает во дворце. А насчет порядочности твоей скажу, что у таких, как ты, чувство сострадания, необходимость постоянной заботы, память о чести как-то напрямую связаны с любовью. Право слово, если найдешь свою Мелитрису и окажется, что она несчастна, прости ей побег… все прости и женись на ней. А я буду у вас посаженным отцом.
   — Спасибо, что все свели к шутке, ваше сиятельство. Но рискну повторить: переговорите с братом графом Александром Ивановичем. Мне ведь только узнать, не под арестом ли она…
   — Сегодня во дворце бал в честь нашего славного гостя, вот там и спрошу. Если удастся хоть на миг оставить принца Карла. Он не терпит одиночества даже в толпе, а государыня очень его жалует.
   — Говорят, этот принц полное ничтожество, — машинально заметил Никита.
   — Ну зачем же так, — видно было, что Иван Иванович ни в коей мере не обиделся за Карла. — Он добр… совершенно безобиден. Вчера государыня подарила ему 200 000 рублей, чтобы он отослал их в разоренную страну свою.
   — Не пошлет, — проворчал Никита.
   Саксонию разорил Фридрих II. Все, что ни делала Елизавета доброго, для Августа и его сына, все было в пику Пруссии. Кроме того. Карл был похож на ребенка, он возбуждал в Елизавете болезненное чувство нежности, которое испытываешь к голодным котятам и обиженным щенкам.
   Накануне своих именин принц обнаружил на столике в своей спальне обитую бархатом шкатулку, сверху она была украшена золотыми обручами. Карл открыл ее и был приятно поражен блеском золотых монет, 2500 золотых империалов подарила ему императрица с премилой запиской, мол, принц, в нашем холодном климате не растут цветы, поэтому, ваше королевское величество, примите этот скромный подарок. Карл, конечно, раззвонил эту историю по всему Петербургу, и надо было слышать, с какой неимоверной слащавостью пересказывали этот анекдот французский и австрийский послы. По столице пополз шепоток — уж не новый ли фаворит объявился? О нет, нет… Елизавета просто жалела испуганного и ограбленного Фридрихом мальчишку. Кроме того, было приятно позлить вечно надутых племянников — Петрушу и Екатерину— уже поделом вам, будьте умнее, добрее и почтительнее.
   Двор веселился. О Бестужеве словно забыли. Уже назначен был новый канцлер. О великой княгине помнили очень хорошо, но тоже делали вид, что забыли. Занятый светской жизнью Иван Иванович не сразу увидел брата, опять у Никиты неделя улетела впустую. Наконец, он получил записку от фаворита. «Я счастлив сообщить, что Мелитриса Репнинская по ведомству Ал. Ив. Шувалова не проходила. Пропажа фрейлины Репнинской известна во дворце, но говорят о ней шепотом, дабы не расстраивать государыню. Предполагают какую-то романтическую историю. Говорили даже, что она убежала со своим опекуном». Далее тон записки был серьезный. Иван Иванович сообщил, что известил полицию. Если появятся какие-либо заслуживающие внимания сведения, Иван Иванович обещал немедленно написать об этом Оленеву.
   У Никиты было такое чувство, словно после долгого бега он вдруг уткнулся в стену лбом. Видя волнение барина, Гаврила ненавязчиво, но настойчиво вытащил из него все. Письмо Ивана Ивановича произвело на него гораздо меньше впечатления, чем на Никиту.
   Не верьте ни одному слову. Я помню, когда вас разыскивал… все врали, блазнителиnote 28 окаянные! На то она и Тайная канцелярия. Да ваш досточудный и достохвальный Александр Иванович, так, что ли, старшего Шувалова зовут, может и не знать, что в его дому-то делается! Они могут девочку в такое логово упрятать, что ни одна живая душа не найдет.
   — Но зачем? Ведь это абсурд.
   — Кто их знает. Абсурдус, как всякая нелепа, вещь полезная. Это по их уму-разумению. Оболгали девочку али донос наклепали. И ведь как странно все в жизни повторяется. А, Никита Григорьевич? Вас арестовали из-за абсурдуса, теперь вот Мелитрису точно так же. В тот раз она вас освободила, теперь вы ее освободите.
   — Гаврила, ты заговариваешься!
   — Это я к слову Марию венецианскую вспомнил. Золотая была девица. Будь добр, кольми паче с добрымnote 29… Я думаю, знал бы старый князь, какова она, не был бы так строг.
   — Что же ты тогда так радел за старого князя? — с негодованием воскликнул Никита.
   — Не мне поступки их сиятельства обсуждать, — с достоинством ответил старый камердинер и тут же перешел на прежний тон. — Но ведь как милостива к вам судьба. Одну взяла, другую дала! Не сразу, правда. Десять лет годила. Дала вам ума набраться.
   — Гаврила!
   — Ну не буду, что глотку-то рвать? Искать ее надо, Никита Григорьевич. Сами-то они людей из темницы только в ссылку отпускают.
   Никита опять пошел к принцессе Курляндской, что-то она знает, но молчит. Конечно, он ее не застал. У принцессы теперь была одна забота — всеми силами отвратить государыню от ненавистного Карла. А для этого надо всегда быть на виду. Сегодня потащилась на ужин к графу Разумовскому, хоть туда ее особенно и не приглашали.
   Но фрейлины были в своих покоях. Прождав обер-гофмейстерину около часа, Никита пошел к Шмидтше, чтобы испросить позволения увидеть Верочку Олсуфьеву. Время было вечернее, поэтому свидание требовало не столько увещеваний и слов, сколько звонкой монеты.
   Никита был щедр. Уважаемая матрона сама отвела князя в комнату фрейлины, шепнув фамильярно на ухо:
   — Только не за полночь, — и исчезла.
   — Мадемуазель, — начал Никита торжественно, — Верочка, голубушка, нет ли сведений о Мелитрисе?
   Верочка отрицательно затрясла головой, дернула за шнур занавески, оттащила Никиту от зашторенного окна и даже зажженную свечу отнесла в глубь комнаты. После этого она нагнулась к самому уху Никиты и прошептала: «Есть».
   — Боже мой, неужели! Не томите меня, рассказывайте, — голос Никиты пресекся.
   Она мерила платье — Мелитрисино, лиловое с блондами. Платье на ней, то есть Верочке, замечательно сидит, поверьте, князь, замечательно, как влитое, но лиф тугой, а в талии просто не застегивается. Вы знаете, Мелитрису, образно говоря, можно протащить через игольное ушко— так худа… Естественно, Верочка решила его слегка расставить… подпорола немного здесь и здесь… А под пластинами из китового уса вложено вот это… она сейчас даст!
   И Верочка, встав на колени, погрузилась по уши в содержимое своего сундука.
   — Расскажите толком, Верочка, я не понял ничего! — взывал Никита. — Что там вложено?
   — == Сейчас…
   Борьба с содержимым сундука увенчалась успехом.
   — Вот! — воровато оглянувшись, Верочка протянула Никите два плотно сложенных письма— на них ни подписи, ни адреса. — Я их читала, но ничего не поняла, — на большеротом лице Верочки появилось заговорщицкое выражение. — Я очень испугалась, хотела сжечь. А потом вспомнила про вас. Ведь Мелитриса тоже могла их сжечь, а она их спрятала. Я думаю— для вас. Вдруг эти письма помогут найти Мелитрису.
   Никита пододвинул свечу, открыл первое письмо. Написано убористым, красивым ровным почерком. Неужели? Сколько лет прошло, а он отлично помнит, как писала она букву «f» и очень характерное «d». Второе письмо, очевидно, ответ, было написано по-русски: «Ваше высочество! Извините великодушно нескладность сего излияния, писано в великом тороплении перед битвою…»
   Никита поднял глаза на притихшую Верочку. Видно, что-то страшное увидела она в этих глазах, потому что затараторила почти не таясь, в полный голос. Так кричат от ужаса.
   — Только я ничего не видела и не слышала. Так и знайте! Будете на меня ссылаться, я ото всего отопрусь!
   — Тише…
   — … от всего, — испуганным шепотом повторила Верочка и всхлипнула.
   — Мое имя вообще не упоминайте, пожалуйста. А платье это лиловое она мне еще раньше подарила.
   — Конечно, платье останется у вас. А письма я заберу.
   — Еще бы! Страсти какие!
   Приехав домой, Никита закрылся в библиотеке и принялся за изучение писем. Как они попали к Мелитрисе? И какую роль играют в этом запутанном деле? Час спустя он мог ответить на второй из этих вопросов, Первое письмо было писано великой княгиней Екатериной Алексеевной: вежливое, но уверенное, если не сказать — категоричное, все, что она хотела сказать, она сказала без всяких иносказаний и шифра. С точки зрения нынешнего правления письмо могло называться только одним словом— измена. Второе письмо было ответом, мол, все понял, сделаю, как велено. Судя по осенним событиям, это письмо было от фельдмаршала Апраксина.
   Теперь стало совершенно ясным, что Бернарди искал в вещах Мелитрисы. Конечно, эти письма. Искал и не нашел…
   Но он-то хорош! Идиот! Опекун… Да ему нельзя доверить в опеку мышь под полом, корову на лугу! Бедная, перепуганная девочка… Если искали эти письма, то почему не нашли? — пробежала кромкой сознания мысль, но он тут же прогнал ее. Сейчас он не хотел размышлять, выдвигать предположения и сочинять гипотезы. Сейчас он хотел угрызаться совестью, сыпать соль на раны, и ругать себя площадными словами. Она ведь все ему написала. Она ждала его приезда, чтобы все рассказать, посоветоваться.
   Да пропади она пропадом — Академия со всеми ее художествами! Когда Господь хочет наказать, он отнимает разум. Бернарди не мог похитить Мелитрису, потому что сам арестован. Арестован по делу Бестужева… и великая княгиня в их клане или в кружке… не знаю, как сказать, но это неважно, она с ними. Она написала это письмо Апраксину и не получила ответа. Кому позарез нужны эти письма? Неужели она опять встала на его пути, чтобы нести беду, всегда беду… И если не ему самому, то самому близкому человеку… бедная девочка!


Пастырь духовный — протоиерей Дубянский


   Сразу же после поездки в русскую комедию Екатерина опять спряталась в своих комнатах, благо начался пост. Великая княгиня не упускала случая показать всем приверженность греческой вере, надо было говеть. Рядом остались только самые верные люди. Душой этого домашнего кружка была попрежнему камер-юнгфера Владиславова.
   Вечером в среду малый двор, как называла близких ей женщин Екатерина, собрался на постную трапезу. Анна Фросс на этом сборище выглядела встревоженной. Эту умную и милую головку томили предчувствия. Прошли те времена, когда она пугливо писала записочки на память, а потом теряла их всюду. Теперь она все держала в голове и играла роль барометра при малом дворе. По каким-то ей одной видимым признакам она угадывала грядущие неприятности. И все понимали, что это не пустые догадки и не знания добытые обманным путем, а именно подсказанное внутренним чувством.
   — Быть беде, поверьте…
   — Какая ж беда? — взволновалась Владиславова. — Али с ее высочеством?
   — Беда не с ее высочеством. Но ее высочеству будет все равно неприятно… очень!
   Ночь прошла как обычно, а утром в апартаментах великой княгини появился Шувалов и за какой-то мелкой надобностью позвал Владиславову. Почему-то сей вызов очень взволновал Екатерину. Она просто извела Анну вопросами: когда же, наконец, вернется ее камер-юнгфера?
   Перед обедом явился Шувалов — серьезный, даже торжественный, стылый. Екатерина отослала Анну, но та из-за ширмы могла слышать весь разговор.
   — Я уполномочен заявить, что Их Императорское Величество нашли нужным удалить от вас Владиславову Прасковью Никитишну… — он выдержал паузу, — как женщину вздорную и сеющую раздор между вами и великим князем.
   Екатерина обмерла, но вида не показала, только голову вскинула независимо.
   — Вы отлично знаете, что Владиславова не вздорная и никакие раздоры она не сеет, просто она предана мне. Государыне вольно забирать у меня и назначать ко мне кого угодно, но мне тяжело… — она почувствовала вдруг, как заломило глаза, и поняла, что вот-вот расплачется, — мне тяжело, что все близкие мне люди становятся жертвами немилости Ее Императорского Величества, — нет, плакать она не будет, слишком много чести!