Никогда бы они не сошлись так близко в России. Венеция — особый город, да и город ли? Этот плавающий в Адриатике остров с каналами, дворцами и храмами казался не созданием рук человеческих, но самого Творца, его капризом, его счастливой и доброжелательной улыбкой.
   Венеция в ту пору была второй столицей Европы, только Париж мог разделить с ней свою славу. Но Париж был городом просвещения, энциклопедий и ученых разговоров, а Венеция— вечным карнавалом, театральными подмостками, на которые не зрителями, а лицедеями стекались лучшие люди Европы, богачи, авантюристы, женолюбы, шулеры, чародеи и ценители прекрасного. Вооружившись масками, Никита и его новый друг ходили в театры, слушали в женских монастырях, преобразованных в музыкальные школы— консерватории, несравненное пение на музыку Скарлатти, Гассе и Галуппи, по вечерам их гондола бороздила Большой канал, в казино Ридотто они заправски метали банк, а потом пили в уличном кафе белое вино и шербет. И не было собора, которого бы они не посетили; любовь к Тициану и Карпаччо внесла в их дружбу особый, яркий мазок. За границей сословные различия у русских стушевываются, они словно подняты над местным обществом тем, что являются представителями великой державы. Где бы за границей ни был русский, он, хоть и ругает дома отечество самыми черными словами, здесь становится спесив необычайно. Об этом тоже было говорено под низким звездным венецианским небом.
   Однако время, отпущенное фавориту для заграничного вояжа, кончилось. Были заказаны мурманские зеркала, отобраны и сторгованы картины для галереи Ее Величества. Никита принадлежал себе, а не государству, но Иван Иванович уговорил его поехать домой, увлекая мечтой о создании в отечестве Академии художеств.
   По мере приближения к границе отношения между новоиспеченными приятелями менялись. Нельзя сказать, чтобы они стали прохладнее. Иван Иванович был по-прежнему мил и прост в обращении с Никитой, но оба чувствовали, что словно бы разъезжаются в разные координаты по вертикали. Иван Иванович поднимался в то высоко, куда занесла его судьба. А Никита шаг за шагом спускался к тому скромному положению, которое занимал он по своей охоте и воде. Происходило это как бы само собой, но если здесь уместно произнести слово «инициатива», то она шла от Никиты. Он ни в чем не заискивал перед Иваном Ивановичем. Боже избавь, он не стад называть приятеля «ваше сиятельство», он без усилий и намека на обиду спустил простоту их отношений до какой-то новой, видимой ему планки, да там и остался.
   Иван Иванович этого словно бы и не заметил, хочешь так— пожалуйста, значит, тебе так удобнее. Сословие они были равны. Никита хоть и князь, но незаконнорожденный, усыновленный, конечно, при гербах, наследник, но… онто знал: как недоношенные дети, будь они потом хоть богатырского сложения и недюжинного ума, не могут увериться, что провели в утробе матери положенный срок, так и незаконный… Шувалов был из местнопоместных, захудалых. Став фаворитом, он мог получить любой чин, нацепить на грудь любой орден, но он предпочел остаться всего лишь камергером и кавалером двух орденов: Александра Невского и польского Белого Орла, который попал к нему случайно.
   Эти отношения сохранились у них и в Россия. Никита, хоть Шувалов был моложе его на два года, относился к фавориту как к старшему. Да и как же иначе? В свои тридцать Иван Иванович был не только фаворитом и меценатом, но куратором и основателем Московского университета, Ломоносов, слава о котором гремела, был его другом, драматург Сумароков— частым гостем. Шувалов относился к Никите бережно, и беседы у них были весьма откровенные, хотя они не могли часто видеться.
   Последний раз Никита видел Шувалова месяц назад, да и то мельком. Иван Иванович находился почти неотлучно при особе государыни, а та любила проводить лето за городом— в Царском или Петергофе. По дороге к Шувалову Никита решил, что оставит графу записку с просьбой о неотлагательной встрече. Однако Иван Иванович был дома и принял его незамедлительно.
   Встреча произошла в том самом резном кабинете, о котором злословили фрейлины Екатерины. В комнате был полумрак, граф сидел у горящего камина и выглядел очень по-домашнему.
   — Здравствуй, друг мой! Извини за вид.. Я болен. Лекарь говорит — простуда и добавляет еще кучу терминов, а я думаю — ипохондрия и на меня напала, — рука его поднялась с подлокотника кресла и тут же безжизненно упала.
   Иван Иванович и впрямь выглядел неважно, камзол мят, кружева, с которых сполз крахмал, не стояли торчком, а словно льнули к запястью. Правда, болезненный румянец на щеках хозяина можно было приписать камину, в комнате стояла тропическая жара. Обделенные климатическим теплом, русские от своей широкости отапливают свои жилища как никто в мире.
   Никита еще раньше разгадал слабость Ивана Ивановича — он любил болеть. А болезнь сразу ввергала его в черную меланхолию. Но Никита подозревал, что все его простуды, сухие колики, флюсы и прочая гадость начинались у него как раз с меланхолии, а по-русски говоря — с тоски. Иной затоскует — пить начнет, смотришь — и полегчало, ну а если у тебя организм алкоголя не приемлет, то перебарывай ипохондрию побочной хворью. Что-то в Венеции он не был подвержен заболеваниям с подобным диагнозом.
   Из-за шкафа выбежал, бряцая по паркету коготками, маленький белый пудель, на шее у него был замысловато повязанный бант из шелка салатового цвета, такой же бантик, только поменьше, украшал кончик хвоста. Пуделек подбежал к Никите и радостно тявкнул.
   — Ах, какая милая собачка, — вежливо произнес Никита.
   — Я бы не сказал. Разве это собака? Бутоньерка. Подарок великой княгини. Кто-то из ее английского семейства ощенился.
   — И как его зовут? Шувалов рассмеялся.
   — Разве ты не знаешь, что всех белых пуделей зовут Иванами Ивановичами? Левушка Нарышкин говорит, что этот, — он указал на
   собачку, -может стоять на задних лапках, ходит, как человек, и любит банты светлых тонов.
   — Так это Нарышкин принес собаку?
   — Он… Только что ушел.
   Лев Нарышкин пользовался особой славой при дворе. В царствование Анны Иоанновны ему непременно присвоили бы звание дворцового шута, при этом он бы получил и фавор и оклад. Мягкие времена Елизаветы наградили его только кличкой Арлекин. Он был очень неглуп, знал все дворцовые сплетни и обладал истинно комическим талантом, мог рассмешить любого, если имел такое намерение. Рассказывая о каком-то событии, он болтал без умолку, словно получая удовольствие от самого процесса говорения, слог его был красочен, с метафорой, с ссылкой на древних, которых он цитировал без всякой натуги, при этом у слушателя сама собой возникала мысль — а не дурачат ли его?
   Анекдот с английским пуделем, которого подарил Екатерине муж, тоже был красочно пересказан Левушкой Нарышкиным. Просто за пудельком ухаживал ее истопник Иван Ушаков, и все стали по имени этого Ушакова так звать собачку. Пуделек был превеселый, несколько нервный, общий баловень. Ему сшили одежду светлых тонов. Светлые тона любила государыня и ее фаворит. Что ж, еще не такое бывает — просто совпадение, но скоро о пудельке по кличке Иван Иванович стал говорить весь Петербург. Статс-дамы и фрейлины Екатерины поспешили тоже обзавестись белыми пудельками — и все Иваны Ивановичи. Слух о новой моде дошел до государыни и страшно ее разозлил. Она дала взбучку во дворце и назвала этот поступок дерзким. Дело с трудом замяли, но сейчас, видно, оно стало работать по другому кругу. Уж на что Никита был далек от двора, но и он понял, что подарок Екатерины неспроста, или она хочет отомстить за что-то Шувалову, или объявить ему открытую войну. Уж не это ли причина неожиданной меланхолии?
   — Ну что смотришь? Глаза, как пуговицы, — обратился Шувалов к пуделъку, тот нерешительно тявкнул. — Вид у тебя не из умных, но дареному Иван Ивановичу в зубы не смотрят!
   Никита с радостью подумал, что чувство юмора у хозяина дома по-прежнему присутствует. Оленева давно поразило наблюдение — при дворе начисто отсутствует именно чувство юмора. И мужчины, и женщины при обсуждении сплетен, дел политических, интриг и истинно добрых поступков, ведь и такое случается, всегда предельно серьезны. Каждое мельчайшее событие — как была одета на балу государыня, куда мушку прилепила, сколько бокалов шампанского изволила вкусить — обсуждалось с почти библейской значимостью и серьезностью. В моде были подозрительность, ревность, показная набожность и такая же показная любовь к государыне. Шувалов был в этом породистом стаде приятным исключением.
   — Да, забыл сказать. Спасибо за картину, — продолжал Шувалов. — Я выбрал море. Там замечательно выписан берег и мужская фигура, хоть ее почти и не видно, полна такой грусти… У нее такая беззащитная спина— А воду никто не умеет писать… Море на картинах, если оно волнуется, то эдакий барашек… если спокойно, то мрамор…
   Никита закивал головой. Шувалов давал ему возможность перейти к задуманному разговору.
   — А ведь я к вам с просьбой, ваше сиятельство…
   — Не надо «сиятельства», давай, брат, как в Венеции, — он заговорщицки улыбнулся.
   — Иван Иванович, я пришел вас просить за безвинно пострадавшего человека. Он имеет отношение к художнику, продавшему вам картину.
   — И кто же сей человек? — Шувалов сразу стал серьезен.
   — Это женщина, иностранка. Она простого звания, но судьба ее, поверьте, ужасна.
   — При чем здесь звание? Наш долг заботиться о каждом христианине, — он болезненно улыбнулся, — да и не только о христианине.
   Никита с готовностью кивнул.
   — Месяц или около того, я точно не знаю, молодая особа Анна Фросс нанялась в служанки к художнику Мюллеру. А теперь — донос. Ее забрали в Калинкинский дом.
   Иван Иванович коротко взглянул на Никиту и тут же отвел глаза, он понял щекотливость просьбы. Вздохнул, постучал пальцами по столу.
   — Спрашивать тебя о том, есть ли основания для подобного доноса, я не буду. Ты, как говорится, свечи не держал. Но вообще, это ужасно! — воскликнул он с сердцем. — Мы, русские, всегда бросаемся из одной крайности в другую. Я слышал рассказы об этих несчастных. Их посылают после проверки, которая оскорбительна и всегда не в их пользу, в шпалерные мастерские или в ткацкие. И заметьте, мужчин если и привлекают к ответственности, то никогда не наказывают. Дело для них кончается назидательными разговорами. Этот Мюллер молод?
   — Старик. Он хочет бежать из России.
   — Мы несправедливы к иностранцам. Сами зовем их в Россию, а потом либо забываем о них, либо наказываем варварски. Напишите мне вот здесь фамилию девицы. Я сегодня же подумаю, что с этим делать…
   — Такие случаи решает сама государыня, — деликатно напомнил Никита.
   — Ах, только не сейчас… Не будем беспокоить их величество подобными мелочами. Я обращусь к брату Александру Ивановичу.
   Никита внутренне передернулся. Как он забыл о всемогущем брате — главе Тайной канцелярии? Никита привык думать, что от этого государственного органа нельзя ждать ничего хорошего, однако другого выхода не было.
   Помолчали…
   — Я вынужден беспокоить вас еще одной просьбой, — с трудом сознался Никита. — Она, правда, совсем другого свойства. Речь идет о дочери полковника Репнинского. Как мне стало известно, государыня соблаговолила назначить ее своей фрейлиной. Девица в некотором смысле моя дальняя родственница. Меня просят содействовать… нет, вернее, приютить ее у себя, покуда ее примут во дворце. Так могу ли я сразу по приезде оной девицы уведомить вас…
   Шувалов весело расхохотался, видно, от разговора с Никитой ему здорово полегчало.
   — Экий вы князь влюбчивый. Вокруг тебя так и порхают женщины. Я помню твой визит в Венеции к некой даме. Она тоже была в некотором смысле… нет, не родственница, соотечественница. После этого визита на тебе лица не было.
   — Лицо-то как раз было, — хмуро сказал Никита, — а. облик потерял.
   — Теперь ты просишь сразу за двух девиц. Я, конечно, сделаю все, что могу, но боюсь, что участие в этих особах тебе даром не пройдет. Две девицы хуже двух зайцев, потому что не ты за ними будешь гнаться, а они за тобой.
   — Я понимаю… я, должно быть, смешон, но как же быть? Коли просят…
   — Характер надо менять, чтоб меньше просили, — подытожил Шувалов, — А теперь пошли, перекусим, что ли…


Калинкннский дом


   Просьба Ивана Ивановича двоюродному брату Александру Ивановичу была скромной: «смягчить участь несчастной» — не более. Кажется, что для главы Тайной канцелярии подобная просьба звучала как сущий пустяк, пальцем пошевели, все само собой исполнится. Но это было не так. Будь подследственная воровкой или убийцей, присужденная к жестокому наказанию, здесь можно было придумать много способов, как облегчить участь, — дело Божье. Но если особа безнравственна, уличена в зазорной связи, если потеряла она женский или девичий стыд и если за столь позорное поведение присудят ей не четвертование, не виселицу и не огонь, а всего лишь прядильню или шпалерную фабрику, то как можно помышлять об еще меньшем наказании? Куда уж тут смягчать?
   Александр Иванович не был ханжой. Он просто знал, что Калинкинский двор курирует через духовника своего Федора Дубянского сама государыня.
   Протоиерей Дубянский, муж святой и разумнейший, в свое время все сделал, чтобы осиное гнездо разврата — дом Дрезденши — было разорено. По настоянию все того же Дубянского учинили комиссию, дабы разыскивать гулящих девиц, а также «потворенных баб», кои молодых жен «с чужими мужьями сваживают». Александр Иванович двумя руками голосовал за нравственность, а то, что с разгромом дома Дрезденши он потерял лучших своих осведомительниц, так об этом знает только он сам и пара чиновников из Тайной канцелярии.
   Сейчас Дубянский редко появлялся в Калинкинской деревне, и недосуг ему, и не по чину разбираться со всякой мелюзгой, но своих людей и в охране, и в комиссии имел множество. Словом, обо всех делах был осведомлен. Государыня любила иногда послушать из чистых уст подробный рассказ о том, как именно согрешила некая «А» или «Б» и как порок был наказан.
   Что там ни говори, а просьбу Ивана Ивановича нельзя оставить безответной. «Ты мне— я тебе», — этот девиз на Руси был всегда непременным правилом и соблюдался свято.
   «Тьфу ты, незадача, — подумал Александр Иванович с раздражением, — хоть бы устно… нет, запиской известил. Написал, а потом, небось, забыл вовремя переслать. И валялась сия бумажонка на столе, чтоб кто-нибудь из грамотеев ненароком глаза туда и запустил. Тьфу на тебя! Как зовут прелестницу-то? Ага… Анна… арестована по доносу…»
   Александр Иванович вздохнул. Он уже понял, что потащится в Калинкину деревню сам. Если возникнет вдруг необходимость объясниться с государыней, то он всегда может отговориться, что искал-де свидетеля или снимал допрос по побочному делу.
   Путь в Калинкинский двор был не близкий. Александр Иванович велел заложить экипаж и отправился в дорогу в самом дурном расположении духа.
   — Приведите арестованную Анну Фросс.
   Служитель с поклоном удалился. Шувалов отметил про себя, что тот, не переспрашивая, сразу понял, кого надо привести. Народу в Калинкинском дворе было обычно немало, и прежде, чем найти нужную персону, приходилось долго объяснять, кто да зачем. Видно, здесь знали Анну Фросс, и уж, конечно, не без помощи любезного Ивана Ивановича.
   Следственная комната, лекарская, палаты для девиц, которые по примеру тюрем назывались темницами, хоть света в них было предостаточно, все это размещалось в бывшем помещичьем доме некоего Калинкина. Усадьба отошла в казну в счет долгов, была она шибко неказиста, но подвернулась весьма кстати. Дом был обставлен на скорую руку, как бы временно, но с твердой уверенностью, что сейчас они примут первых «пропащих девиц», совершат медицинский досмотр и праведный суд, отправят осужденных, куда след, а там и обустроятся, приведут все в надлежащий порядок. Но всякий знает, ничего нет на свете более постоянного, чем временные неурядицы. Мебелишка как была дрянной, такой и осталась, полы еще более защелявили, окна за год не удосужились помыть, вот только портретом государыни обзавелись, так и сияет на радость подданным.
   Парадный портрет императрицы во всех регалиях и короне занимал всю стену над шатким столом. Одного взгляда на портрет было достаточно, чтобы — понять — художник полная бездарность. Каждый камешек на ордене, каждый волосок и фестончик на платье были выписаны очень прилежно, и от этой прилежности особенно раздражительно было видеть непохожесть копии на оригинал.
   В те времена Елизавету Петровну писали много и часто. Портрет государыни должен висеть в Сенате, Синоде, в коллегиях, а так же на почтах, полицейских управлениях и прочая, прочая всего государства Российского. Писать портреты приглашали из-за границы известных художников. Особое место занимал француз Каравак. Еще в сорок третьем, в начале царствования Елизаветы, он получил большой заказ: написать двенадцать парадных портретов для русских посольств в иностранных государствах. Каравак был посредственный художник. Он растиражировал по России и Европе несколько слащавый, мало похожий на себя не обаятельный образ государыни, зато скипетр, держава, муаровая лента через плечо и орден Св. Екатерины были выписаны ярко, смело и с полным изяществом.
   Ясное дело, Калинкинские палаты украшала очередная подделка под Каравака. Елизавета на полотне была тучна, роскошна, лицом туповата, груди, прости Господи, как спелые яблоки, готовы были выкатиться из платья. Эдакой дебелой не страной править, а на подушках с любовником возлежать! Да и возлежит! — пискнул внутренний, чрезвычайно трезвый пакостный голосишко. Подумалось, хоть дом этот и есть судилище, все равно он по сути своей бордель, поскольку ни судьи, ни стража не делают в нем погоду, а собранные вместе прелестницы даже дыханием своим испускают в воздух особые бесстыдные миазмы. Где-то далеко, за многими стенами, вдруг весело запел женский голос, и в этот же момент Александру Ивановичу показалось, что Елизавета Петровна игриво подмигнула ему подробно нарисованным глазом, словно и ее, царственную, притащили в эти палаты на суд по эротическому делу.
   Шувалов отвернулся, по щеке его пробежал нервный тик. Внутренний голос был призван к порядку и уполз в необозримые дали, явно пристыженный. И не может быть человеческое лицо такого, как на картине, цвета. «Ложь!»— заверил себя Александр Иванович, пытаясь вернуть душевное настроение.
   Скрипнула дверь. Пыльный, бьющий из окна солнечный луч скрестился с тем, что проник через дверь из залитого светом коридора, и в перекрестье лучей возникла девушка. Лица ее он не увидел, только контур — очень стройная шея, волосы, убранные под чепец, с трудом в нем умещались, одна вьющаяся прядь зависла над ухом. Девушка сделала шаг вперед, дверь закрылась, и Александр Иванович увидел, что прядь совершенно золотая, попросту говоря, рыжая, а лицо — во-она как бывает! — имеет тот же самый молочно-розовый цвет, что на портрете государыни. Сейчас он понял, что это была нежнейшая розовость, какая бывает по ранней весне у цветущего миндаля где-нибудь в горах Италии.
   «Ах Ванька, ах негодник! — с грустью подумал Шувалов. — У тебя, братец, дело есть— фавор! Ты за этим делом перед всей семьей в ответе. Ты государыню обожать должен, а не слюни перед красавицей распускать!» Александру Ивановичу было невдомек, что Иван Шувалов никогда не видел Анну фросс и вообще к такого рода прелестям был равнодушен. Он любил в Елизавете власть, могущество, ум и доброту, а ножка и бюст — дело десятое.
   — Ты знаешь, кто я? — строго спросил Шувалов девицу.
   — О, мой господин, я не говорю по-русски, я приехала из Гамбурга, — быстро, извиняющимся тоном сказала Анна и сделала книксен.
   Александр Иванович повторил свой вопрос по-немецки. На этом благозвучном и благородном языке и протекала их дальнейшая беседа. Девица смотрела в глаза собеседника без страха и смущения, видно, ее никак не пугал шрам, безобразивший щеку Шувалова.
   — В сей стране меня называют великим инквизитором, — важно сказал Шувалов, однако взгляд его потеплел.
   Анна всплеснула ресницами, судорожно прижала руки к груди и, как подрубленная, упала на колени. На нежной, склоненной шейке золотился пушок, ленты на чепце были фиолетовые.
   Взять бы ее в дом на должность полуночницы. Легкая, как эльф, как эфир, будет пробегать она по загородному дому, что на островах, и менять свечи в тяжелых шандалах. И чепец пусть снимет, и волосы— золотой водопад, пусть струятся по спине, по груди… А супружница на острова чтоб ни ногой! Склоненная головка дрогнула, видно, она ждала какой-то реакции на свой искренний, смиренный жест.
   — Встань, милая, — в голосе Александра Ивановича прозвучали ласковые нотки. — Поведай мне, зачем ты приехала в Россию и какие такие дела и
   помыслы привели тебя в этот дом. Будь откровенна, — и погрозил пальцем. — Любую ложь мне легко проверить.
   — Извольте, ваше высокопревосходительство, — Анна вскочила с колен. — Мне легко говорить с вами, потому что я чиста, — она подняла глаза к небу и перекрестилась, не истово, не фанатично, а жестом полным изящества и потому весьма убедительным.
   Разговор их был долгим и, прямо скажем, не для чужих ушей. «Честна, вне
   всяких сомнений, честна, — отмечал про себя Александр Иванович, — благонравна, скромна… И того у нее не отнимешь, что умом изрядна…» Временами главе Тайной канцелярии казалось, что в Калинкинском доме стены имеют уши, а потому он переходил на шепот. Анна смотрела на него серьезно и
   кивала в подобающих местах. «Мы тебя спрячем, — думал Александр Иванович. — Мы тебя так спрячем, что не только братец Иван — никто к тебе не сможет подступиться».
   — Будь готова, милая… Сегодня же к вечеру за тобой придут. Смело иди за оным господином. Служителей здешних я предупрежу.
   Ну вот, съездил, и не без пользы. На обратной дороге Александр Иванович опять подумал, что хорошо бы иметь Анну в качестве разливательницы чаю. В конце концов на супругу Екатерину Ивановну можно и цыкнуть. Но что дочь скажет? И опять же — зять… У этой Анны дощечка на лбу, а на той дощечке записано, что не для разливания чаю, а для любования и рукосуйства держат при себе немолодые мужи.
   Екатерина Ивановна (в девичестве Костюрина, рода незнатного) была мала ростом, худа, застенчива, но, в отличие от многих, совершенно не боялась собственного мужа. Она имела странное обыкновение — на балах, во время прогулок вдруг впадать в глубокую задумчивость, замирая при этом и телом, и взглядом. За эту ее особенность другая Екатерина, их высочество великая княгиня, прозвала госпожу Шувалову Соляной столб. Кличка прижилась. Вот так всегда, хотят отомстить мужу, а отыгрываются на ней. Александру Ивановичу доносили, что с подачи все той же Екатерины при дворе злословили, мол, мадам Тайная канцелярия бережлива не в меру, проще сказать — жадна, нижние юбки носит слишком узки, на целое полотнице уже, чем полагается, на манжеты экономит кружева, а головные ее уборы похожи на прошлогодние гнезда.
   Он совсем было забыл о прелестной Анне, а затужил о напрасно обиженной супруге. Потом мысли его опять соскользнули на великую княгиню. Тяжела его служба. Иногда против воли, ведь совсем не любопытен и не сплетник, должен он узнавать тайны людей. Чужие тайны давят… Ну скажите на милость, зачем ему знать о тесной дружбе между Екатериной и английским послом Вильямсом? Ответ прост. У великой княгини любовь с Понятовским, а юный полк состоял на службе у англичан. Но это было летом пятьдесят пятого… Сейчас Понятовский сам посол, а с Англией мы вот-вот порвем дипломатические отношения. Зачем великой княгине в этой ситуации продолжать дружить с Вильямсом?
   И вот ведь какая незадача. Ходят упорные слухи (сам, правда, за руку никого не поймал), что оный Вильямс ссудил великую княгиню деньгами. Иначе как бы она расплатилась с портнихой, ювелиром, да и лошади были дороги, а главное, и это точно известно, Екатерина выплатила последние долги за маменьку свою, беспутную Иоганну, которую без малого десять лет как выслали из России.
   Однако он строг к великой княгине. Она умна, весела, иногда очаровательна. А что взятки берет (Вильямсу, конечно, сказала, что в долг), так кто их не берет? Этому приятному занятию она в России выучилась. Плохо, конечно, что взятки дает воюющая с нами держава.
   Александр Иванович вздохнул… потом задремал, опершись головой о стеганую обивку кареты. Надо бы велеть сюда подушки положить. Где ж спать, как не в карете… Ночью все бессонница мучит, а здесь так сладко засыпаешь. И красавица Анна подает чай на расписном подносе…
   Как и было условлено, вечером в Калинкинский дом прибыл за Анной Фросс молоденький подпоручик и перепроводил ее в дом престарелой графини Гагариной. А еще через неделю графиня с ласковой улыбкой спросила:
   — Я слышала, ваш отец был аптекарем? Анна потупилась.
   — А мать акушеркой? Анна сделала книксен.
   — Возблагодарите Господа, душа моя. Судьба к вам сказочно благосклонна.
   Далее графиня возвела очи горе и сообщила, что Анна назначается помощницей акушерки к особе ее высочества великой княгини Екатерины Алексеевны, что завтра же ей надлежит вступить в должность, а именно неотступно наблюдать за беременной и жить вкупе с акушеркой при особе великой княгини неотлучно.