Оставим беглянку на ее трудной дороге и вернемся на мызу, куда в самом хорошем расположении духа подъезжал верхами Аким Анатольевич. Но как только он спешился, сразу понял — что-то не так. Из полуоткрытой двери доносились причитания и плач. Он толкнул дверь ногой.
   Фаина была полуодета, вся измученная и раскисшая. Она била себя в колышущийся бюст и повторяла:
   — Родителями покойными клянусь, я не знала. Вот ее шуба, вот сапоги. Клянусь матерью покойной, она обвела нас вокруг пальцев, как сусликов каких! Ведь голой убежала, в одном платье!
   Аким Анатольевич ударил себя по лбу:
   — Я ведь ее видел! И вовсе не в платье, а в тулупе. Глянь, на месте тулупчик-то? Не могло мне в голову прийти, что эта фигура — фрейлина Мелитриса. На вид девка дворовая спешит по делам… Она по льду топала, а я по верхней тропке. Ах, кабы знать! Но и сейчас не поздно. Устин, закладывай возок! И нижней дорогой к тракту Петергофскому. А я верхами. Вперед, суслики!
   Фаина заметалась по дому, Устин поспешил к конюшне, а Аким вскочил в седло и исчез. Он вовсе не выглядел смущенным или огорченным, он словно предвидел этот побег и теперь с энтузиазмом бросился догонять беглянку.
   С мызы до Петергофа напрямик семь верст, а заливом, если повторять очертания берега, то все пятнадцать будут. Только бы не вздумала она сокращать расстояние и бежать по заливу, лед стал весьма ненадежен. Видно, он и у берега играет, иначе она не полезла бы в сугробы. А долговязая крестьяночка получилась, легкая! И не скажешь, что идет из последних сил. Все равно он ее нагонит. Ей бы лошадь взять, вот тогда ищи-свищи… Но, видимо, побоялась. Может, не любит она лошадей-то, а может, просто не измыслила эту мысль…
   Так думал Аким Анатольевич, а сам гнал лошадь по верхней тропке и зорко оглядывал залив, который со всеми его бухточками и прибрежными камнями был как на ладони. Деревья, конечно, мешают обзору. Это ведь только сверху кажется, что идти по заливу легко. Лед ходуном ходит, а на берег не свернешь
   — скалы. Камни эти проклятые снежком припорошит, наледью обледенит — и неприступны они ни для пешего, ни для конного. Господи, только бы найти ее, а то ведь ноги переломает и будет валяться, пока не замерзнет. Здесь и людейто не бывает. Вот она!
   Темную фигурку Мелитрисы он увидел сразу после поворота. Она уже не бежала вдоль кромки берега, а улепетывала куда-то в глубь белой, безбрежной, невыразимо яркой, слепящей равнины. Вначале Аким решил, что она каким-то чудом увидела его раньше, чем он ее. Но потом он понял, что это невозможно.
   Видимо, девица решила по льду срезать путь. «Да она же слепая, — сообразил Аким Анатольевич. — Она в этом белом царстве не видит ни черта!»
   — Стой! Туда нельзя! — крикнул он что есть мочи, конечно, она его не услышала.
   Подчиняясь его руке, конь послушно свернул с тропинки и тут же по грудь провалился в снежную яму. С трудом вырвавшись из снежного плена, всадник с величайшими предосторожностями стал спускаться вниз — Когда он достиг кромки залива, то понял, что не рискнет продолжить преследование по льду на лошади.
   — Ты погуляй тут, — бросил он умному животному и бросился вслед за Мелитрисой. — Стой! Куда! — уже на бегу он выхватил пистолет и выстрелил в воздух, стараясь любым способом привлечь внимание девушки; Вот теперь она его увидела, вернее, услышала, оглянулась через плечо, а потом припустила что есть силы. Только сил у нее, видно, было мало. Ноги ее заплетались, разъезжались по льду, руки были нелепо расставлены.
   — Стой! Все равно догоню! Провалишься! — кричал Аким Анатольевич, расстояние между ними быстро сокращалось. Вот он уже перешел на «вы», крича «стойте!». Как бы ни был он зол, не мог не уважать эту отчаянную девицу. Вот ведь дряни какие!
   Пущенный рукой Мелитрисы кусок льда попал ему прямо в лоб, рассек кожу. По носу тонкой струйкой потекла кровь. Метнув ледяную пращу, Мелитриса израсходовала все свои физические и нравственные силы. Набухший водой валенок зацепился за снежный торос, и она, раскинув руки, упала на лед. Вот и все… Если бы у нее были силы, она вцепилась бы Акиму в горло, исцарапала бы лицо, искусала руки, но у нее не было сил даже на рыданье. Слезы сами текли из глаз, протаивая во льду крохотные ямки.
   Он рывком поставил Мелитрису на ноги.
   — Допрыгались? Так идиотничать могут только идиотки! Вы куда бежали-то? Объясните мне нормальными объяснениями! По мне, гуляйте хоть на все шесть сторон! Мы вас здесь от Тайной канцелярии прячем, а вы такие безобразия устраиваете! — По мере его крика Мелитриса как бы вытекала из его рук и с последним словом упала на лед. Руки ее были в ссадинах и синяках, лицо в крови, шапку она давно потеряла, и длинные растрепавшиеся волосы льнули теперь к потному лбу и мокрым щекам.
   Нести ее, скажу вам, это занятие. Ведь, кажется, худая девица, это вам не Фаину переть, а поди ж ты! Может, это тулуп с валенками столько весит? Как бы мы вдвоем дружненько под воду не загремели! Так размышлял честный Аким Анатольевич, пробираясь по шаткому льду к берегу. Счастье сопутствовало ему во всех предприятиях этого утра. Как только он добрался до прибрежных камней, то увидел бегущих навстречу Устина и Фаину. Оказывается, его конь, когда ему наскучило дожидаться хозяина, потрусил к конюшне и был на тропе перехвачен Устином.
   — Кровищи-то, Аким Анатольевич! Неужели она вас подстрелила? Бедный вы, бедный! — причитала Фаина, однако, / увидев бесчувственное тело Мелитрисы, тут же сменила песню. — Так это вы в нее стреляли? Несчастная девочка! Зачем же вы так, Аким Анатольевич?
   — Никто ни в кого не стрелял, Фаина Петровна. Я еле на ногах стою, а вы тут всякие мерзкие реплики кудахчете!
   Бесчувственную Мелитрису погрузили в возок, глаза ее были закрыты, на этот раз и ресницы не трепетали. Фаина опять поднесла к ее носу нашатырь, но девушка так боднула головой, что флакон выпал из рук, надолго отравив в возке воздух.
   — Видите, что творит? — в голосе Акима слышалась законная гордость, вот ведь подследственная досталась!
   На мызе Фаина растерла Мелитрисе озябшие ноги спиртом, уложила в постель, принесла чаю с молоком и медом. Чай Мелитриса выпила, а от еды отказалась наотрез, заявив, что погибнет на этой проклятой мызе с голоду, но не позволит над собой издеваться. Фаина боялась горячки, простуды и воспаления легких, но, по счастью, все эти беды обошли Мелитрису стороной. Видно, активный ангел-хранитель был у этой девицы, он отогнал от нее все злые силы, но уж поплакать дал вдосталь.
   А к мызе подступила весна. Апрель был теплым, снега начали таять дружно, всюду побежали ручьи. Сколько вокруг было голубизны!
   «Возлюбленный! Молюсь, чтобы ты здравствовал и преуспевал во всем, как преуспевает душа твоя…»
   Мелитриса жила затворницей, проводя все дни за чтением Евангелия. На прогулки ее не пускали, спускаться вниз она отказывалась сама. Фаина приносила ей еду на большом подносе и, горестно подперев щеку рукой, смотрела, как она ест. В глазах Фаины читалась готовность ответить на любой вопрос, поддержать в разговоре любую тему. Но Мелитриса молчала.
   Третье соборное послание Святого Апостола Иоанна Богослова: «… Много имел я писать, но не хочу писать к тебе чернилами и тростью, а надеюсь скоро увидеть тебя и поговорить устами к устам. Мир тебе…»
   В оживший сад прилетели дикие голуби. Мелитриса думала, что они хотят полакомиться почками яблонь и слив, но голубей интересовали только сосновые шишки. Удивительно, как они их расклевывали! Голуби были очень красивы, темно-сизый окрас спинки переходил в бледно-голубой, а грудка отливала розовым. Они клонили головки набок и непугливо рассматривали пленницу круглыми желтыми глазами, а потом взлетали шумно, с треском, словно кто-то хлопал в ладоши. «Гули, гули… — шептала Мелитриса, и опять: — Возлюбленный! Молюсь, чтобы ты здравствовал…»
   Аким Анатольевич появился через неделю. Фаина поднялась наверх и сказала церемонно:
   — Аким Анатольевич спрашивают, не угодно ли вам с ним объясниться? Ввиду вашей слабости, они интересуются, спуститесь ли вы к нему в гостиную или они поднимутся к вам в светелку?
   Присутствие Акима в этой комнате было совершенно невозможным. Зарешеченная светелка была полна ее мечтами, голубиным воркованием, чистым, не омраченным подлостью, светом.
   — Помогите мне причесаться. Я спущусь вниз. Как только Мелитриса появилась в гостиной, Аким Анатольевич пододвинул кресло к печи, усадил в него Мелитрису. Был он непохож на себя: несуетлив, спокоен, доброжелателен.
   — Я хочу спросить вас еще раз — согласны ли вы посетить поля и города Пруссии?
   Мелитриса промолчала, только головой повела. Ответ был и так ясен.
   Аким Анатольевич достал папку, долго в ней рылся и, наконец, достал лист исписанной почтовой бумаги — из дорогих, с золотой каемочкой.
   — Вам знаком этот почерк?
   У нее нет очков, а без очков она ничего не видит. А где же, мамзель, черт побери, ваши очки? Ведь не хотел ругаться, но с вами сам черт глотку сорвет! Не извольте орать, сударь! Она вовсе не обязана никому говорить, что ее очки лежат наверху возле Евангелия. А поминать врага рода человеческого
   — тоже умеет, но полагает, что ей это не с руки. Кто черта поминает, сам враг и есть!
   — Фаина! Очки!
   Как только Мелитриса прочитала первые строчки письма, руки ее против воли задрожали, очки запотели… а может, это глаза затуманило слезами. Письмо было, как сказал бы Аким, писано собственноручно рукой князя Никиты. Наверное, послание его было пространным, но Мелитрисе показали только конец, а именно — третью страницу.
   «Я совершаю этот вояж не потому, что, как вы изволили выразиться, „жизни не мыслю без этой девицы“. Награжденный помимо воли моей опекунством, я несу ответственность за нее не только перед людьми, но и перед самим Богом. Мне говорят, она сбежала с мужчиной, она сама выбрала свой путь. Может быть! Но пусть она мне в лицо эти слова повторит, и отпущу ее с благословением на все четыре стороны.
   Когда вернусь, не знаю. Путешествие мое по Пруссии может затянуться. Хоть Мелитриса не иголка в стогу сена, согласитесь, отыскать ее будет мудрено. Из Кенигсберга напишу.
   Остаюсь глубоко почитающий вас князь Оленев».
   — Я поеду в Кенигсберг, — сказала Мелитриса, поднимая глаза от письма.
   — Ну вот и славненько…
   — Велите закладывать лошадей…
   «Утешение христианина в несчастье…»
   За шпионскими интригами мы совсем упустили из виду главное лицо нашего повествования, досточтимого экс-канцлера Алексея Петровича Бестужева, что попрежнему живет в своей библиотеке под крепким караулом. Чтобы окончить эту историю, обратимся еще раз к опросным листам. Вот они, лежат передо мнойжелтые, с выцветшими словами, с легким, невыразительным почерком, тогда ведь было совсем другое написание букв, словно детская рука водила по этим страницам. Вот бумаги от 30 марта 1758 года. Как явствует из слов писаря, утро было ясным, солнечным — понедельник. Бестужев был привезен во дворец под караулом в шесть человек и сразу предстал перед высокой комиссией. Вопросы задавал Яковлев. Посмотрим по этим вопросам и ответам, каким мастером был экс-канцлер перепираться и доводить судей до кипения. Вопрос:
   — Ее Величеству известно стало, что Понятовский вновь оставлен в Петербурге не по благоразумию короля Польского, а единожды по твоим проискам. Для чего ты искал Понятовского здесь удержать?
   — Признаюсь, подлинно старался, — кивнул канцлер.
   Дальше идет длинная речь, смысл ее таков: должен же я иметь рядом хоть одного приличного посла, который «помог бы мне с Лопиталями и Эстергазами дипломатическую баталию вести»? И далее: каюсь, виноват, простите.
   Яковлев сочинил замечательный вопрос:
   «В Царском Селе 8 сентября прошлого года с ее императорским величеством случился известный припадок болезни. А памятно ли тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение укрепить сие место гарнизоном солдат, а потом вдруг 14-15 августа намерение сие бросил и с большим поспешанием оставил это место. Никаким приказом для сего действия он упрежден не был. А потому — имеешь ли ты показать, что не ты ли его сам о сим уведомил? А если не ты, то не ведаешь ли, кто это сделал?»
   Вопрос убийственный. Он был записан, но не задан. Комиссия вычеркнула его из опросных листов. Почему — знает один Бог! Мы можем предположить, что в комиссии были доброжелатели Бестужева, все тот же Иван Иванович, который всегда хотел мира и которого Бестужев окрестил «особливым приятелем».
   Но более вероятно, что вопрос побоялись показать государыне, поскольку совершенно не знали, как она будет на него реагировать. Елизавета не могла выносить самой мысли о смерти! Боязнь смерти заставляла императрицу делать глупейшие поступки. Например, при дворе было запрещено носить траур. По дороге в Екатерингоф, куда она любила ездить, находились два кладбища — по ее личному приказу их перенесли. Похоронные процессии в городе шли только по специальным улицам— подальше от дворца. Родственница императрицы Чоглакова, представленная ранее следить за великой княгиней, была уволена от должности так же по траурной причине. После похорон любимого мужа она имела неосторожность попасть Елизавете на глаза в черном платье — Зная все это, кто из комиссии осмелился бы показать. подобный вопрос государыне?
   Но следствие надо вести, материалы копить, о главном не спрашивать, а посему важный и неприступный Бестужев сидит перед Яковлевым и жует мякину, отвечая на ничего не значащие вопросы.
   — При отправлении в Гамбург посла Солтыкова ты наказал ему оставить у тебя все алмазные вещи, мол, по дороге его арестуют и все отнимут. Так ли?
   Бестужев обращал к окну лицо, счастливо морщился под солнечными лучами, вздыхал:
   — Ничего подобного у меня с послом Солтыковым говорено не было: ни перед его посылкой в Швецию, ни перед отправлением в Гамбург.
   Яковлев продолжал игру на той же ноте:
   — При отправлении Солтыкова в Гамбург ты купил у него дом и двор. И каково при этом было твое намерение?
   — Купил за 12 тысяч. Договорились сумму выплатить в десять лет: из шести процентов за все то, что уплачено будет, Яковлев чувствует какой-то подвох, какую-то откровенную выгоду подследственного то ли за счет государства, то ли за солтыковский, но не понимает, не может этого доказать.
   От Бестужева требуют клятв:
   — На сие имеешь ты объявить сущую правду, так как тебе пред Всемогущим Богом на страшном и праведном суде стоять и приобщиться Святого Таинства тела Его и крови?
   Экс-канцлер с готовностью соглашается:
   — Я показал сущую правду и ни в чем не утаил, в чем утверждаюсь присягою и Святым Таинством тела Его и крови.
   Следователи жаловались государыне устно и письменно, де, истощили увещевания и угрозы, а арестованный злодей рассыпается в страшных клятвах, что, мол, не понимает, о чем его спрашивают. Услышав неоспоримую улику, он ссылается на слабую память или прикидывается глухим. Учинили повторный обыск в надежде найти неоспоримую улику, вспомнили Апраксина, которого перевели из Нарвы в местечко «Три руки» и содержали под стражей, как злодея. Собрались было устроить очную ставку, но 19 апреля начиналась Страстная неделя, и поездку отложили.
   И что удивительно, надежды комиссии на несметные богатства арестованного, которые им предстояло конфисковать, тоже странным образом провалились. Никита Юрьевич Трубецкой, просматривая опись имущества и деловые бумаги графа Бестужева, воскликнул в сердцах:
   — Мы хотели найти многие миллионы, а он. и одного не накопил.
   — Или ловко спрятал, — проворчал умный Бутурлин.
   Конечно, все бы решила пытка. Здесь бы и неоспоримые улики нашлись, и дело с Апраксиным и некой персоной, как условно называли Екатерину, вскрылось, и богаче бы стал граф втрое, вдесятеро, покаявшись, но… Государыня не смогла отдать на дыбу человека, который 18 лет был ее премьерминистром. Кабы Шуваловы были покрепче, поуверенней и знали точно, что им надо, как знал Бестужев, когда добился у Елизаветы отправки Лестока на дыбу…
   Судьи сейчас не те, да и времена другие. Что греха таить? Фридрих II пытки отменил, а мы что — дикари, нехристи? Мы тоже в гуманности и милосердии понимаем толк!
   В конце концов Яковлев составил сентенцию, в которой перечислил все вины экс-канцлера Бестужева. В первых графах не без негодования (может, не без юмора) сообщалось, что «как ни старалась комиссия, преступлений против здравия и благополучия государыни не нашли». Однако прочие его вины оценили как «весьма тяжкие и крайнего наказания достойные». Последнее замечание не более чем следственный завиток, вины канцлера были несерьезны, это всяк понимал. Например, Бестужева обвинили в распечатке и недозволенном прочтении партикулярных и посольских писем. Все 18 лет это был главный козырь в руках Бестужева, и государыня об этом козыре не только знала, но и сама охотно им пользовалась. Писали в сентенции, что Бестужев рвался к власти любыми средствами (а сами-то вы что делаете, господа?), что их высочествам внушал неудовольствие против императрицы, а великую княгиню вмешал в непозволительную переписку с Апраксиным.
   При этом государыне дали понять, что Бестужев до невозможности гадок и гнусен, но «поскольку мы не хотим утруждать непорочную душу Вашего Величества», то и перечислять его гнусности не будем». На самом деле комиссия этих гнусностей не только найти не смогла, но и выдумать не посмела. Бездари! Однако отсутствие улик не помешало следствию осудить бывшего канцлера на смертную казнь!
   Какая там — смертная! Семечки — ваши постановления! Все знали, не казнит государыня Бестужева, даже кнутом не накажет.
   Так и случилось. Через год бывший канцлер был сослан в Можайский уезд в деревушку Горетово. По повелению государыни все недвижимое имущество осталось за ним. Забегая вперед, скажем, что Екатерина II вернула ему прежние почести, и смерть его была достойной.
   В деревне Горетово тяготы ссыльной жизни делила с ним жена. Бестужев упивался своим горем, оно стало смыслом его жизни. Во-первых, он сочинил книгу под названием «Утешение христианина в несчастии, или Стихи, избранные из Священного писания». Этот труд впоследствии был напечатан в СанктПетербурге с предисловием, написанным академиком Гавриилом Петровым,. и оправдывающим Бестужева манифестом Екатерины. Тот же Петров перевел книгу на латынь, «Утешения христианина…» были изданы также в Гамбурге на немецком, в Стокгольме на шведском, потом их перевели и на французский язык.
   В Горетове экс-канцлер занимался также медальерным искусством. В память своей славы и беды он отчеканил медаль с портретом и подобающей надписью полатыни: канцлер России Бестужев. На обороте медали были изображены две скалы в бушующем море, над одной из скал сияло солнце, другая была громима грозой. Надписи как бы усиливали сюжет. Вверху «Semper idem»— «всегда тот же», внизу «immobilis im mobili», то есть: в этом изменяющемся мире всегда постоянен.
   Канцлер Бестужев тихо выплыл из нашего сюжета, а мы пойдем дальше. Но я рада, что пока этот мудрый, некрасивый, великий и лукавый человек еще жив, он по-прежнему сидит в своей библиотеке в обществе сержанта Колышкина, гадает, сошлют ли его к осени или не сошлют совсем, а потом берет книгу в золоченом переплете и предается неторопливому чтению. Мир дому его…