— Вот и решайте, — сказал Ван Брант. Он отряхнул кусочек груши, кинул его в рот и заговорил с полным ртом. — Я сказал вам, что будет дождь. Сказал вам, что река разольется, а теперь, когда вы застряли, я сказал вам, как выбраться. Может и вашу дерьмовую колымагу за вас повести?
— Не распоясывайтесь, — прикрикнул Хуан, — выбирайте выражения. Тут женщины.
Ван Брант запрокинул банку и допил сироп, задерживая груши зубами. Густой сироп потек по подбородку, и он утерся рукавом.
— Ну и поездка, тьфу! — сказал он. — С самого начала.
Хуан повернулся к остальным пассажирам.
— Что ж, вот так. В правилах сказано, что я должен ездить по шоссе. Старую дорогу я не знаю. Не знаю, проеду по ней или нет. Решайте сами, что делать. Если мы застрянем, я не хочу, чтоб всё валили на меня.
Мистер Причард сказал:
— Я люблю, когда дело делается. А мне, любезный, надо в Лос-Анджелес. У меня билеты на самолет до Мехико. Знаете, сколько они стоят? И рейс переменить нельзя. Нам надо пробиваться. Так что давайте действуйте. Вы думаете, мост опасен?
— Не думаю, а знаю, — ответил Хуан.
— Так, — сказал мистер Причард, — и говорите, что не знаете, можно ли проехать по старой дороге?
— Именно, — сказал Хуан.
— Значит, у нас два рискованных пути и один верный. И верный никуда нас не приводит. Х-мммм, — сказал мистер Причард.
— Как ты считаешь, милый? — сказала миссис Причард. — Надо что-то решать. Я три дня как следует не мылась. Милый, нам надо что-то решать.
Милдред сказала:
— Попробуем по старой дороге. Это может быть интересно. — Она взглянула на Хуана — как он отнесется к этому предложению, но он уже перевел взгляд с нее на Камиллу.
Что-то, оставшееся от недавней встречи с Милдред, заставило Камиллу сказать:
— Я за старую дорогу. Я уже так устала и такая грязная, что мне почти все безразлично.
Хуан отвел взгляд, посмотрел на Норму и прищурился. Это была совсем не та Норма. И она поняла, что он это заметил.
— Я тоже за старую, — сказала она, едва дыша.
Эрнест Хортон нашел себе стул — на нем обычно отдыхала миссис Брид во второй половине дня, когда у нее распухали ноги. Он наблюдал за подсчетом голосов.
— Мне, в общем, все равно, — сказал он. — Конечно, я хотел бы попасть в Лос-Анджелес, но это не так важно. Как скажут другие, так и я.
Ван Брант со стуком опустил банку на прилавок.
— Будет дождь, — сказал он. — Эта окольная дорога может сделаться ужасно скользкой. Неизвестно, удастся ли вам въехать на тот восточный холм. Он крутой и глинистый. Если увязнете там, я не знаю, как вы выберетесь.
— Но вы же сами это предложили, — сказала Милдред.
— Я просто перечисляю все доводы против, — сказал Ван Брант. — Перечисляю по порядку.
— За что вы голосуете? — спросил Хуан.
— А я не голосую. Ничего глупее в жизни не слышал. Я считаю, что решение должен принимать шофер, как капитан корабля.
Прыщ отошел к кондитерскому прилавку. Он выложил десять центов и взял две конфеты. Одну сунул в карман, чтобы дать Камилле, когда сможет остаться с ней наедине, а другую медленно развернул. Шальная, волнующая мысль вдруг стукнула ему в голову. Что, если они поедут по мосту, и прямо посередине он провалится и автобус упадет в реку? Прыща выбросит наружу, а блондинка будет заперта в автобусе. Прыщ нырял и нырял и, уже полумертвый, разбил наконец окно, вытащил бесчувственную Камиллу, поплыл с ней к берегу, положил ее на зеленую траву и стал тереть ей ноги, чтобы восстановить кровообращение. Или лучше — повернул ее на спину, положил руки ей на грудь и сделал искусственное дыхание.
А если они поедут по старой дороге и автобус застрянет? Тогда они останутся на всю ночь и, может быть, у костра будут вместе, сядут вместе к костру, и он будет освещать их лица, и, может быть, укроются одним одеялом. Прыщ сказал:
— По-моему, лучше попробовать по старой дороге.
Хуан посмотрел на него и ухмыльнулся.
— В тебе кровь настоящего Кита Карсона, а, Кит?
Прыщ понял, что это шутка, но шутка не издевательская.
— Так, кажется, все, кроме одного, за, а один не голосует. Почему? Чтобы можно было подать на меня в суд?
Ван Брант обернулся к остальным.
— Вы с ума посходили, — сказал он. — Вы понимаете, что он делает? Он хочет выкрутиться. Если что-нибудь случится, он будет ни при чем, скажет, что сделал так, как вы ему велели. Нет, мне он голову не заморочит.
Мистер Причард протер очки белым льняным платком.
— Интересная мысль, — сказал он. — В таком разрезе я об этом не подумал. Мы в самом деле отказываемся от своих прав.
В глазах у Хуана зажглась злость. Рот сжался в ниточку.
— Садитесь в автобус, — сказал он. — Я везу вас обратно в Сан-Исидро и высаживаю. Я хотел вас доставить на место, а вы ведете себя так, как будто я вас хочу убить. А ну, садитесь в автобус. Я сыт по горло. Со вчерашнего дня я верчусь, как мартышка, чтобы вас ублажить, и я сыт этим по горло. Так что занимайте места. Едем обратно.
Мистер Причард подошел к нему.
— Нет, вы меня не так поняли, — сказал он. — Я благодарен вам за ваши труды. Мы все благодарны. Я просто хотел рассмотреть вопрос всесторонне. В делах я всегда так поступаю. Семь раз отмерь, один раз отрежь.
— Я сыт по горло, — повторил Хуан. — Я уступил вам свою постель. Я хочу от вас избавиться.
Ван Брант сказал:
— Между прочим, сломался-то ваш автобус. Вина не наша.
Хуан ответил ровным голосом:
— А больше всего, кажется, я хочу избавиться от вас.
— Не забывайтесь, — ответил Ван Брант. — Учтите, что вы водитель общественного транспорта и вам выданы права. После этого происшествия не так трудно будет их отобрать.
У Хуана вдруг пропала злость. Он захохотал.
— Вот обрадовали так обрадовали. Навсегда избавлюсь от таких, как вы, и уж тогда я найду, куда засунуть эти права, свернувши в трубочку и обвязавши колючей проволокой.
Камилла громко рассмеялась, а Эрнест Хортон радостно хихикнул.
— Это надо запомнить, — сказал он, — ей-богу. Послушайте, мистер Чикой. Эти двое желают разговаривать. Остальные хотят ехать. Мы рискнем. Проведите-ка вы черту, и кто перейдет за нее — едет, прочие остаются здесь. Так будет вернее.
Милдред сказала:
— Мистер Чикой, я хочу ехать.
— Ладно, — сказал Хуан. — Вот большая щель в полу. Кто не хочет, чтобы я ехал по старой дороге, перейдите на ту сторону, к овощам.
Никто не двинулся. Хуан внимательно взглянул каждому в лицо.
— Это незаконно, — сказал Ван Брант. — Суд этого не примет.
— Чего не примет?
— Того, что вы делаете.
— До суда пока не дошло.
— Может дойти, — сказал Ван Брант.
— А вас если и захотите не возьму, — сказал Хуан.
— Только попробуйте не взять. У меня билет, у меня право ехать на автобусе. Только попробуйте не взять, я на вас подам, вы оглянуться не успеете.
Хуан сгорбился.
— Это точно, — сказал он. — Ладно, поехали. — Он обернулся к Бриду. — Можете одолжить мне инструменты? Верну на обратной дороге.
— Какие инструменты?
— Да кирку и лопату.
— А-а, конечно. На случай, если застрянете?
— Ага, а талей у вас нет?
— Не очень хорошие. Блоки-то ничего, а трос старый, двенадцать миллиметров. Не знаю, сколько он выдержит. Автобус-то у вас тяжеловатый.
— Ну хоть такие, лучше, чем ничего, — ответил Хуан. — А новый трос у вас нельзя купить?
— С начала войны у нас ни кусочка не было манильского троса, — сказал Брид. — А что есть — к вашим услугам. Пойдемте. Берите, что приглянется.
Хуан сказал:
— Пошли, Кит, поможешь мне.
Все трое вышли из магазина и обогнули дом.
Эрнест сказал Камилле:
— Такое упустить? Да ни за какие деньги.
— Если бы еще я не так устала, — ответила она. — Шестой день еду на автобусах. Хочется скинуть с себя все и денька два по-человечески поспать.
— Почему вы не поехали на поезде? Вы ведь из Чикаго?
— Из Чикаго.
— Так вы могли сесть на «Старшего вождя» и спать себе всю дорогу до Лос-Анджелеса. Это хороший поезд.
— Выгадываю центы, — ответила Камилла. — Накопила немного деньжат и хочу поваляться недельку-другую до того, как поступлю на работу. А это как-то лучше на двухспальной кровати, чем на вагонной полке.
— Я правильно улавливаю? — спросил он.
— Неправильно, — ответила Камилла.
— Хорошо, как скажете.
— Знаете, кончим эти игры, — сказала Камилла. — Я устала до чертовой матери, и мне неохота играть с вами в шарады.
— Хорошо, красавица, хорошо. Согласен играть во что хотите.
— Тогда давайте посидим тихо. Идет?
— А знаете? Вы мне нравитесь, — сказал Эрнест. — Я бы вас с удовольствием куда-нибудь сводил, когда вы отдохнете.
— Ну, посмотрим, как получится, — сказала она.
Эрнест ей понравился. С ним можно иметь дело. Он кое-что повидал, поэтому с ним просто.
Норма наблюдала за ними, прислушивалась. Она восхищалась Камиллой. Ей хотелось научиться, как это делается. Она вдруг сообразила, что глаза у нее широко раскрыты, как у кролика, — и сразу опустила веки.
Миссис Причард сказала:
— Надеюсь, у меня не разболится голова. Элиот, посмотри, нет ли у них аспирина, хорошо?
Миссис Брид оторвала целлофановый пакетик от большой выставочной картонки.
— Возьмете пакет? Пять центов.
— Возьмем, пожалуй, полдюжины, — сказал мистер Причард.
— Это будет, с налогом, двадцать шесть центов.
— Зачем так много, Элиот? — сказала миссис Причард. — У меня в чемодане флакон, пятьсот штук.
— Всегда лучше иметь запас, — ответил он. Он знал, каковы ее мигрени: они были ужасны. Они искажали ее лицо и превращали ее в потный, студенистый, пыхтящий, оскаленный комок боли. Они заполняли комнату и дом. Они действовали на всех окружающих. Мистер Причард ощущал ее мигрень сквозь стены. Он ощущал ее всем телом, и врач говорил, что помочь тут ничем нельзя. Ей вливали хлористый кальций и давали успокаивающее. Мигрени случались обыкновенно, когда она нервничала и когда дела — не по ее вине — шли плохо.
Муж хотел бы избавить ее от страданий. Они казались корыстными — ее головные боли, — и, однако, это было не так. Боль была настоящая. Невозможно симулировать такую мучительную боль. Мистер Причард страшился их больше всего на свете. От хорошего приступа кидало в дрожь весь дом. И они были немного похожи на совесть. Как ни убеждал себя мистер Причард, он не мог отделаться от чувства, что отчасти он в них виноват. Не то чтобы миссис Причард когда-нибудь это говорила или давала понять. Наоборот, она вела себя очень мужественно. Она старалась заглушить свои крики подушкой.
Мистер Причард нечасто беспокоил ее в постели — вернее сказать, очень редко. Но странным образом он связывал свою нечастую похоть и потерю самообладания с ее головными болями. Это глубоко внедрилось в его ум, и каким путем внедрилось — он сам не знал. Но это висело на его совести. Его низменность, его похоть, недостаток самообладания — они были причиной. Избавиться от этого чувства он не мог. Иногда он ловил себя на том, что искренне ненавидит жену за свои огорчения. Когда у нее болела голова, он оставался после работы в кабинете и, случалось, часами сидел за столом, просто глядя на коричневую обивку стен, и боль жены колотилась в его теле.
Бывало, в разгаре самого жестокого приступа она предлагала ему развеяться. «Сходи в кино, — стонала она. Пойди к Чарли Джонсону. Выпей виски. Напейся. Не сиди здесь. Сходи в кино». Но это было невозможно. Он не мог.
Он засунул шесть прозрачных пакетиков в карман пиджака.
— Может быть, примешь сейчас две таблетки, на всякий случай? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Я думаю, ничего не случится. — Она улыбнулась, как всегда, мужественно и нежно.
Милдред, услышав слово «аспирин», отошла в бакалейный отдел и стала изучать на стене ценник, утвержденный федеральным управлением. Она стиснула губы, горло у нее сдавило. «О, господи боже мой, — пробормотала она вполголоса. — О, господи, неужели опять начинает?» Милдред не совсем верила этим головным болям. У самой у нее голова никогда сильно не болела, только побаливала при периодических недомоганиях да несколько раз с похмелья в школе. Материнские приступы она объясняла психозом, называла психосоматическими и страшилась их больше, чем отец. В детстве она убегала от них, пряталась в подвале или за шкафом. Но обычно ее вытаскивали и отводили к маме, потому что, когда у мамы болела голова, она нуждалась в любви и ласке. Милдред считала эти головные боли проклятием. Она их ненавидела. И ненавидела мать, когда они начинались.
Одно время Милдред считала их чистым притворством и даже теперь, когда узнала из книг, что боль неподдельная, все равно видела в этих приступах оружие, которым мать пользуется с предельным коварством и предельной жестокостью. Они были мучением для матери, это правда, но также вожжами и кнутом для семьи. Они держали семью в повиновении. В некоторых вопросах нежелание матери было законом, потому что за ним маячила мигрень. А когда Милдред жила у родителей, она сознавала, что боится прийти домой позже часу ночи потому, что опоздание почти неизбежно вызовет у матери мигрень.
Между приступами забывалось, до чего они сокрушительны. Милдред полагала, что матери нужен психиатр. И Бернис шла на всё. Она на всё соглашалась. На дыбы тут встал мистер Причард. Он не верит в психиатров, сказал он. Но на самом деле он верил в них — настолько, что боялся их. Ибо мистер Причард постепенно впал в зависимость от головных болей. В каком-то смысле они были ему оправданием. Они были ему карой и указывали ему на грехи, которые надо искупить. Мистер Причард нуждался в грехах. Их не было в его деловой жизни, потому что жестокости там были заданы и предусмотрены уставом как необходимость и ответственность перед акционерами. А мистер Причард нуждался в личных грехах и в личном искуплении. Идею насчет психиатра он с негодованием отверг.
Милдред заставила себя повернуться и подойти к матери.
— Ты здорова, дорогая?
— Да, — бодро ответила Бернис.
— Голова не болит?
Бернис ответила извиняющимся тоном:
— Нет, просто сжало, и я испугалась. Никогда себе не прощу, если со мной случится этот ужас и я испорчу папе путешествие.
Милдред с легкой дрожью думала о женщине, которая была ее матерью, — о ее власти и ее жестокости. Это, наверно, бессознательное. Иначе что же? Милдред видела и слышала, как стряпалось это путешествие в Мексику. Отец ехать не хотел. Он с удовольствием провел бы отпуск дома, просто не работая: это значило, что он все равно ходил бы на работу каждый день; но, приходя туда когда вздумается и уходя не в урочное время, а когда захочется, наслаждался бы ощущением праздности и отдыха.
Однако идея путешествия в Мексику была внедрена. Как и когда? Милдред не знала, и отец не знал. Но постепенно он уверился не только в том, что это его идея, но и в том, что семью он с собой тащит. А от этого возникало чудесное чувство, что он в своем доме хозяин. Он проходил дверь за дверью в лабиринте, и они за ним закрывались. Это было похоже на гнездо-ловушку. Курица видит дыру, заглядывает, видит кучку зерна, заходит через дверцу — дверца закрывается. Ага, гнездо. Темно и тихо. Почему бы не снести яичко? Славную сыграем шутку над тем, кто оставил открытую дверцу.
Отец почти забыл, что не хотел ехать в Мексику. И мистер и миссис Причард пошли на это ради дочери. Конечно, так оно было вернее. Она учит в университете испанский — и язык она знает плохо, точно так же, как ее учителя. Мексика — где же еще попрактиковаться? Мать сказала, что нет лучшего способа изучить язык, чем разговаривать на нем.
Глядя на нежное и спокойное лицо матери, Милдред просто не могла поверить, что эта женщина способна затеять дело и тут же сорвать его. Чего ради? А ведь с нее станется. Идею подсунула она. И голова у нее заболит как пить дать. Но она подождет, покуда не окажется вдали от врачей, покуда ее головная боль не сможет произвести наибольшее впечатление. В это трудно было поверить. Милдред не думала, что мать делает это сознательно. Но в груди у Милдред словно застрял ком теста и давил ей на желудок. Мигрень приближалась. Милдред знала это.
Она позавидовала Камилле. Камилла шлюха, думала Милдред. А насколько проще живется шлюхе. Ни укоров совести, ни потерь — ничего, кроме чудесного, ленивого, как у кошки на солнышке, самобытия. Можно переспать с кем хочешь, никогда больше его не увидеть и не испытывать от этого чувства утраты или непрочности. Так, думала Милдред, обстоит у Камиллы. И ей хотелось бы жить так же, но она знала, что это невозможно. Невозможно из-за матери. И, непрошеная, явилась мысль: если бы мать умерла, ей жилось бы куда проще. Завела бы себе где-нибудь укромную квартирку. Она почти с яростью отбросила эту мысль. «Какая гадость — так думать», — назидательно сказала она себе. Но мечта эта посещала ее часто.
Она посмотрела в фасадное окно. Прыщ помог втащить тали в автобус, а трос был в смазке и оставил след на шоколадных брюках Прыща. Он оттирал их носовым платком. «Бедный мальчик, — подумала Милдред, — костюм-то, наверно, единственный». Она хотела сказать ему, чтобы он не трогал пятно, но в это время он подошел к бензоколонке, смочил бензином платок и умело принялся за чистку.
А Хуан уже звал: «Поехали, граждане»...
— Не распоясывайтесь, — прикрикнул Хуан, — выбирайте выражения. Тут женщины.
Ван Брант запрокинул банку и допил сироп, задерживая груши зубами. Густой сироп потек по подбородку, и он утерся рукавом.
— Ну и поездка, тьфу! — сказал он. — С самого начала.
Хуан повернулся к остальным пассажирам.
— Что ж, вот так. В правилах сказано, что я должен ездить по шоссе. Старую дорогу я не знаю. Не знаю, проеду по ней или нет. Решайте сами, что делать. Если мы застрянем, я не хочу, чтоб всё валили на меня.
Мистер Причард сказал:
— Я люблю, когда дело делается. А мне, любезный, надо в Лос-Анджелес. У меня билеты на самолет до Мехико. Знаете, сколько они стоят? И рейс переменить нельзя. Нам надо пробиваться. Так что давайте действуйте. Вы думаете, мост опасен?
— Не думаю, а знаю, — ответил Хуан.
— Так, — сказал мистер Причард, — и говорите, что не знаете, можно ли проехать по старой дороге?
— Именно, — сказал Хуан.
— Значит, у нас два рискованных пути и один верный. И верный никуда нас не приводит. Х-мммм, — сказал мистер Причард.
— Как ты считаешь, милый? — сказала миссис Причард. — Надо что-то решать. Я три дня как следует не мылась. Милый, нам надо что-то решать.
Милдред сказала:
— Попробуем по старой дороге. Это может быть интересно. — Она взглянула на Хуана — как он отнесется к этому предложению, но он уже перевел взгляд с нее на Камиллу.
Что-то, оставшееся от недавней встречи с Милдред, заставило Камиллу сказать:
— Я за старую дорогу. Я уже так устала и такая грязная, что мне почти все безразлично.
Хуан отвел взгляд, посмотрел на Норму и прищурился. Это была совсем не та Норма. И она поняла, что он это заметил.
— Я тоже за старую, — сказала она, едва дыша.
Эрнест Хортон нашел себе стул — на нем обычно отдыхала миссис Брид во второй половине дня, когда у нее распухали ноги. Он наблюдал за подсчетом голосов.
— Мне, в общем, все равно, — сказал он. — Конечно, я хотел бы попасть в Лос-Анджелес, но это не так важно. Как скажут другие, так и я.
Ван Брант со стуком опустил банку на прилавок.
— Будет дождь, — сказал он. — Эта окольная дорога может сделаться ужасно скользкой. Неизвестно, удастся ли вам въехать на тот восточный холм. Он крутой и глинистый. Если увязнете там, я не знаю, как вы выберетесь.
— Но вы же сами это предложили, — сказала Милдред.
— Я просто перечисляю все доводы против, — сказал Ван Брант. — Перечисляю по порядку.
— За что вы голосуете? — спросил Хуан.
— А я не голосую. Ничего глупее в жизни не слышал. Я считаю, что решение должен принимать шофер, как капитан корабля.
Прыщ отошел к кондитерскому прилавку. Он выложил десять центов и взял две конфеты. Одну сунул в карман, чтобы дать Камилле, когда сможет остаться с ней наедине, а другую медленно развернул. Шальная, волнующая мысль вдруг стукнула ему в голову. Что, если они поедут по мосту, и прямо посередине он провалится и автобус упадет в реку? Прыща выбросит наружу, а блондинка будет заперта в автобусе. Прыщ нырял и нырял и, уже полумертвый, разбил наконец окно, вытащил бесчувственную Камиллу, поплыл с ней к берегу, положил ее на зеленую траву и стал тереть ей ноги, чтобы восстановить кровообращение. Или лучше — повернул ее на спину, положил руки ей на грудь и сделал искусственное дыхание.
А если они поедут по старой дороге и автобус застрянет? Тогда они останутся на всю ночь и, может быть, у костра будут вместе, сядут вместе к костру, и он будет освещать их лица, и, может быть, укроются одним одеялом. Прыщ сказал:
— По-моему, лучше попробовать по старой дороге.
Хуан посмотрел на него и ухмыльнулся.
— В тебе кровь настоящего Кита Карсона, а, Кит?
Прыщ понял, что это шутка, но шутка не издевательская.
— Так, кажется, все, кроме одного, за, а один не голосует. Почему? Чтобы можно было подать на меня в суд?
Ван Брант обернулся к остальным.
— Вы с ума посходили, — сказал он. — Вы понимаете, что он делает? Он хочет выкрутиться. Если что-нибудь случится, он будет ни при чем, скажет, что сделал так, как вы ему велели. Нет, мне он голову не заморочит.
Мистер Причард протер очки белым льняным платком.
— Интересная мысль, — сказал он. — В таком разрезе я об этом не подумал. Мы в самом деле отказываемся от своих прав.
В глазах у Хуана зажглась злость. Рот сжался в ниточку.
— Садитесь в автобус, — сказал он. — Я везу вас обратно в Сан-Исидро и высаживаю. Я хотел вас доставить на место, а вы ведете себя так, как будто я вас хочу убить. А ну, садитесь в автобус. Я сыт по горло. Со вчерашнего дня я верчусь, как мартышка, чтобы вас ублажить, и я сыт этим по горло. Так что занимайте места. Едем обратно.
Мистер Причард подошел к нему.
— Нет, вы меня не так поняли, — сказал он. — Я благодарен вам за ваши труды. Мы все благодарны. Я просто хотел рассмотреть вопрос всесторонне. В делах я всегда так поступаю. Семь раз отмерь, один раз отрежь.
— Я сыт по горло, — повторил Хуан. — Я уступил вам свою постель. Я хочу от вас избавиться.
Ван Брант сказал:
— Между прочим, сломался-то ваш автобус. Вина не наша.
Хуан ответил ровным голосом:
— А больше всего, кажется, я хочу избавиться от вас.
— Не забывайтесь, — ответил Ван Брант. — Учтите, что вы водитель общественного транспорта и вам выданы права. После этого происшествия не так трудно будет их отобрать.
У Хуана вдруг пропала злость. Он захохотал.
— Вот обрадовали так обрадовали. Навсегда избавлюсь от таких, как вы, и уж тогда я найду, куда засунуть эти права, свернувши в трубочку и обвязавши колючей проволокой.
Камилла громко рассмеялась, а Эрнест Хортон радостно хихикнул.
— Это надо запомнить, — сказал он, — ей-богу. Послушайте, мистер Чикой. Эти двое желают разговаривать. Остальные хотят ехать. Мы рискнем. Проведите-ка вы черту, и кто перейдет за нее — едет, прочие остаются здесь. Так будет вернее.
Милдред сказала:
— Мистер Чикой, я хочу ехать.
— Ладно, — сказал Хуан. — Вот большая щель в полу. Кто не хочет, чтобы я ехал по старой дороге, перейдите на ту сторону, к овощам.
Никто не двинулся. Хуан внимательно взглянул каждому в лицо.
— Это незаконно, — сказал Ван Брант. — Суд этого не примет.
— Чего не примет?
— Того, что вы делаете.
— До суда пока не дошло.
— Может дойти, — сказал Ван Брант.
— А вас если и захотите не возьму, — сказал Хуан.
— Только попробуйте не взять. У меня билет, у меня право ехать на автобусе. Только попробуйте не взять, я на вас подам, вы оглянуться не успеете.
Хуан сгорбился.
— Это точно, — сказал он. — Ладно, поехали. — Он обернулся к Бриду. — Можете одолжить мне инструменты? Верну на обратной дороге.
— Какие инструменты?
— Да кирку и лопату.
— А-а, конечно. На случай, если застрянете?
— Ага, а талей у вас нет?
— Не очень хорошие. Блоки-то ничего, а трос старый, двенадцать миллиметров. Не знаю, сколько он выдержит. Автобус-то у вас тяжеловатый.
— Ну хоть такие, лучше, чем ничего, — ответил Хуан. — А новый трос у вас нельзя купить?
— С начала войны у нас ни кусочка не было манильского троса, — сказал Брид. — А что есть — к вашим услугам. Пойдемте. Берите, что приглянется.
Хуан сказал:
— Пошли, Кит, поможешь мне.
Все трое вышли из магазина и обогнули дом.
Эрнест сказал Камилле:
— Такое упустить? Да ни за какие деньги.
— Если бы еще я не так устала, — ответила она. — Шестой день еду на автобусах. Хочется скинуть с себя все и денька два по-человечески поспать.
— Почему вы не поехали на поезде? Вы ведь из Чикаго?
— Из Чикаго.
— Так вы могли сесть на «Старшего вождя» и спать себе всю дорогу до Лос-Анджелеса. Это хороший поезд.
— Выгадываю центы, — ответила Камилла. — Накопила немного деньжат и хочу поваляться недельку-другую до того, как поступлю на работу. А это как-то лучше на двухспальной кровати, чем на вагонной полке.
— Я правильно улавливаю? — спросил он.
— Неправильно, — ответила Камилла.
— Хорошо, как скажете.
— Знаете, кончим эти игры, — сказала Камилла. — Я устала до чертовой матери, и мне неохота играть с вами в шарады.
— Хорошо, красавица, хорошо. Согласен играть во что хотите.
— Тогда давайте посидим тихо. Идет?
— А знаете? Вы мне нравитесь, — сказал Эрнест. — Я бы вас с удовольствием куда-нибудь сводил, когда вы отдохнете.
— Ну, посмотрим, как получится, — сказала она.
Эрнест ей понравился. С ним можно иметь дело. Он кое-что повидал, поэтому с ним просто.
Норма наблюдала за ними, прислушивалась. Она восхищалась Камиллой. Ей хотелось научиться, как это делается. Она вдруг сообразила, что глаза у нее широко раскрыты, как у кролика, — и сразу опустила веки.
Миссис Причард сказала:
— Надеюсь, у меня не разболится голова. Элиот, посмотри, нет ли у них аспирина, хорошо?
Миссис Брид оторвала целлофановый пакетик от большой выставочной картонки.
— Возьмете пакет? Пять центов.
— Возьмем, пожалуй, полдюжины, — сказал мистер Причард.
— Это будет, с налогом, двадцать шесть центов.
— Зачем так много, Элиот? — сказала миссис Причард. — У меня в чемодане флакон, пятьсот штук.
— Всегда лучше иметь запас, — ответил он. Он знал, каковы ее мигрени: они были ужасны. Они искажали ее лицо и превращали ее в потный, студенистый, пыхтящий, оскаленный комок боли. Они заполняли комнату и дом. Они действовали на всех окружающих. Мистер Причард ощущал ее мигрень сквозь стены. Он ощущал ее всем телом, и врач говорил, что помочь тут ничем нельзя. Ей вливали хлористый кальций и давали успокаивающее. Мигрени случались обыкновенно, когда она нервничала и когда дела — не по ее вине — шли плохо.
Муж хотел бы избавить ее от страданий. Они казались корыстными — ее головные боли, — и, однако, это было не так. Боль была настоящая. Невозможно симулировать такую мучительную боль. Мистер Причард страшился их больше всего на свете. От хорошего приступа кидало в дрожь весь дом. И они были немного похожи на совесть. Как ни убеждал себя мистер Причард, он не мог отделаться от чувства, что отчасти он в них виноват. Не то чтобы миссис Причард когда-нибудь это говорила или давала понять. Наоборот, она вела себя очень мужественно. Она старалась заглушить свои крики подушкой.
Мистер Причард нечасто беспокоил ее в постели — вернее сказать, очень редко. Но странным образом он связывал свою нечастую похоть и потерю самообладания с ее головными болями. Это глубоко внедрилось в его ум, и каким путем внедрилось — он сам не знал. Но это висело на его совести. Его низменность, его похоть, недостаток самообладания — они были причиной. Избавиться от этого чувства он не мог. Иногда он ловил себя на том, что искренне ненавидит жену за свои огорчения. Когда у нее болела голова, он оставался после работы в кабинете и, случалось, часами сидел за столом, просто глядя на коричневую обивку стен, и боль жены колотилась в его теле.
Бывало, в разгаре самого жестокого приступа она предлагала ему развеяться. «Сходи в кино, — стонала она. Пойди к Чарли Джонсону. Выпей виски. Напейся. Не сиди здесь. Сходи в кино». Но это было невозможно. Он не мог.
Он засунул шесть прозрачных пакетиков в карман пиджака.
— Может быть, примешь сейчас две таблетки, на всякий случай? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Я думаю, ничего не случится. — Она улыбнулась, как всегда, мужественно и нежно.
Милдред, услышав слово «аспирин», отошла в бакалейный отдел и стала изучать на стене ценник, утвержденный федеральным управлением. Она стиснула губы, горло у нее сдавило. «О, господи боже мой, — пробормотала она вполголоса. — О, господи, неужели опять начинает?» Милдред не совсем верила этим головным болям. У самой у нее голова никогда сильно не болела, только побаливала при периодических недомоганиях да несколько раз с похмелья в школе. Материнские приступы она объясняла психозом, называла психосоматическими и страшилась их больше, чем отец. В детстве она убегала от них, пряталась в подвале или за шкафом. Но обычно ее вытаскивали и отводили к маме, потому что, когда у мамы болела голова, она нуждалась в любви и ласке. Милдред считала эти головные боли проклятием. Она их ненавидела. И ненавидела мать, когда они начинались.
Одно время Милдред считала их чистым притворством и даже теперь, когда узнала из книг, что боль неподдельная, все равно видела в этих приступах оружие, которым мать пользуется с предельным коварством и предельной жестокостью. Они были мучением для матери, это правда, но также вожжами и кнутом для семьи. Они держали семью в повиновении. В некоторых вопросах нежелание матери было законом, потому что за ним маячила мигрень. А когда Милдред жила у родителей, она сознавала, что боится прийти домой позже часу ночи потому, что опоздание почти неизбежно вызовет у матери мигрень.
Между приступами забывалось, до чего они сокрушительны. Милдред полагала, что матери нужен психиатр. И Бернис шла на всё. Она на всё соглашалась. На дыбы тут встал мистер Причард. Он не верит в психиатров, сказал он. Но на самом деле он верил в них — настолько, что боялся их. Ибо мистер Причард постепенно впал в зависимость от головных болей. В каком-то смысле они были ему оправданием. Они были ему карой и указывали ему на грехи, которые надо искупить. Мистер Причард нуждался в грехах. Их не было в его деловой жизни, потому что жестокости там были заданы и предусмотрены уставом как необходимость и ответственность перед акционерами. А мистер Причард нуждался в личных грехах и в личном искуплении. Идею насчет психиатра он с негодованием отверг.
Милдред заставила себя повернуться и подойти к матери.
— Ты здорова, дорогая?
— Да, — бодро ответила Бернис.
— Голова не болит?
Бернис ответила извиняющимся тоном:
— Нет, просто сжало, и я испугалась. Никогда себе не прощу, если со мной случится этот ужас и я испорчу папе путешествие.
Милдред с легкой дрожью думала о женщине, которая была ее матерью, — о ее власти и ее жестокости. Это, наверно, бессознательное. Иначе что же? Милдред видела и слышала, как стряпалось это путешествие в Мексику. Отец ехать не хотел. Он с удовольствием провел бы отпуск дома, просто не работая: это значило, что он все равно ходил бы на работу каждый день; но, приходя туда когда вздумается и уходя не в урочное время, а когда захочется, наслаждался бы ощущением праздности и отдыха.
Однако идея путешествия в Мексику была внедрена. Как и когда? Милдред не знала, и отец не знал. Но постепенно он уверился не только в том, что это его идея, но и в том, что семью он с собой тащит. А от этого возникало чудесное чувство, что он в своем доме хозяин. Он проходил дверь за дверью в лабиринте, и они за ним закрывались. Это было похоже на гнездо-ловушку. Курица видит дыру, заглядывает, видит кучку зерна, заходит через дверцу — дверца закрывается. Ага, гнездо. Темно и тихо. Почему бы не снести яичко? Славную сыграем шутку над тем, кто оставил открытую дверцу.
Отец почти забыл, что не хотел ехать в Мексику. И мистер и миссис Причард пошли на это ради дочери. Конечно, так оно было вернее. Она учит в университете испанский — и язык она знает плохо, точно так же, как ее учителя. Мексика — где же еще попрактиковаться? Мать сказала, что нет лучшего способа изучить язык, чем разговаривать на нем.
Глядя на нежное и спокойное лицо матери, Милдред просто не могла поверить, что эта женщина способна затеять дело и тут же сорвать его. Чего ради? А ведь с нее станется. Идею подсунула она. И голова у нее заболит как пить дать. Но она подождет, покуда не окажется вдали от врачей, покуда ее головная боль не сможет произвести наибольшее впечатление. В это трудно было поверить. Милдред не думала, что мать делает это сознательно. Но в груди у Милдред словно застрял ком теста и давил ей на желудок. Мигрень приближалась. Милдред знала это.
Она позавидовала Камилле. Камилла шлюха, думала Милдред. А насколько проще живется шлюхе. Ни укоров совести, ни потерь — ничего, кроме чудесного, ленивого, как у кошки на солнышке, самобытия. Можно переспать с кем хочешь, никогда больше его не увидеть и не испытывать от этого чувства утраты или непрочности. Так, думала Милдред, обстоит у Камиллы. И ей хотелось бы жить так же, но она знала, что это невозможно. Невозможно из-за матери. И, непрошеная, явилась мысль: если бы мать умерла, ей жилось бы куда проще. Завела бы себе где-нибудь укромную квартирку. Она почти с яростью отбросила эту мысль. «Какая гадость — так думать», — назидательно сказала она себе. Но мечта эта посещала ее часто.
Она посмотрела в фасадное окно. Прыщ помог втащить тали в автобус, а трос был в смазке и оставил след на шоколадных брюках Прыща. Он оттирал их носовым платком. «Бедный мальчик, — подумала Милдред, — костюм-то, наверно, единственный». Она хотела сказать ему, чтобы он не трогал пятно, но в это время он подошел к бензоколонке, смочил бензином платок и умело принялся за чистку.
А Хуан уже звал: «Поехали, граждане»...
ГЛАВА 14
Окольная дорога вдоль излучины реки Сан-Исидро была очень старая дорога, никто и не знал ее возраста. Это правда, что по ней ездили в дилижансах и верхом. В сухое время года по ней гнали скот к реке, где он мог полежать в жару под ивами и напиться из ям, отрытых в ложе реки. Старая дорога была просто полоской земли, только что не вспаханной, а убитой копытами да отмеченной колеями. Летом, когда проезжала телега, тяжелые тучи пыли подымались над ней, а зимой из-под конских копыт прыскала полужидкая грязь. Постепенно дорога углубилась, стала ниже, чем поля вокруг, и зимой превращалась в длинное озеро со стоячей водой, местами очень глубокой.
Тогда-то люди со стругами [струг — землеройная машина для срезания и перемещения грунта] и прорыли канавы по бокам, отсыпав грунт в сторону дороги. А потом землю стали возделывать, и скот стал такой ценностью, что владельцы придорожных участков поставили изгороди, чтобы своя скотина не уходила, а чужая не приходила.
Изгороди представляли собой обрезные столбы из секвойи, связанные на середине высоты досками 15x2,5 см. А поверху была пущена старинная колючая проволока-перекрученная полоска металла с заточенными зубцами. Изгороди жгло солнце и мочили дожди, красноватые доски и столбы сделались светло-серыми или серо-зелеными, дерево обросло лишайником, а на теневой стороне столбов лепился мох.
Прохожие люди, воспламененные истиной, писали свои послания на досках. «Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное…», «Грешник, приди к Богу», «Поздно…» «Что пользы человеку…», «Приди ко Христу». А другие люди писали другие послания по трафарету «Медикаменты у Джея…», «Сайрус Нобл — врачебное виски…», «Веломагазин Сан-Исидро». Теперь все надписи выцвели и потускнели.
По мере того как все меньше земли оставалось под выпасом и все больше шло под пшеницу, ячмень и овес, фермеры начали истреблять на полях сорняки — сурепку, дикую горчицу, маки, чертополох, молочай, — и эти беженцы нашли приют в канавах у дороги. Поздней весной горчица стояла в два метра ростом, и красноплечие желтушники вили гнезда под желтыми цветами. А в мокрых канавах росла жеруха — водяной кресс.
Придорожные канавы под высокими зарослями бурьяна стали жилищем для ласок и ярких водяных змей, а по вечерам — водопоем для птиц. Весной луговые жаворонки все утро сидели на старых изгородях и сыпали свои тирольские песни. А осенними вечерами на колючей проволоке плечом к плечу, километр за километром сидели траурные голуби, и перекличка их катилась на километры непрерывной нотой. По вечерам вдоль канав летали козодои, высматривая снедь, и в темноте разыскивали кроликов сипухи. А когда заболевала корова, на старой изгороди сидели, дожидаясь ее смерти, большие и уродливые черные грифы.
Дорога была почти заброшенной. Пользовались ею всего несколько семей, к чьим фермам не было никакого иного доступа. Когда-то здесь было много мелких владений, человек жил подле своей пашни, сзади дома была его ферма, а спереди, под окнами залы, — его грядки. Теперь же здесь расстилалась незаселенная земля, и домишки со старыми амбарами стояли без стекол, некрашеные, серые.
К полудню с юго-запада надвинулись тучи и встали грядой. Есть примета, что чем дольше собираются тучи, тем больше будет идти дождь. Но он еще не собрался. Еще виднелись клочки голубого неба, и то и дело слепящий луч солнца упирался в землю. А раз башнеподобное облако раскроило солнечный свет на длинные прямые ленты.
Хуану пришлось вернуться немного назад по шоссе — к повороту на старую дорогу. Прежде чем свернуть, он остановил автобус, вылез и прошел вперед. Он почувствовал под ногами жирную грязь. И ему стало радостно. Он чуть ли не силком тащил это поголовье к нужному месту, хотя ему-то дела нет до их нужд. Теперь он думал о них чуть ли не со злорадством. Они сами выбрали эту дорогу, и, может быть, им повезет. Он испытывал радость отпускника. Хотели — пусть получают. Интересно, что они станут делать, если застрянет автобус. Перед тем как повернуть назад, он ковырнул носком смесь гравия и грязи. Он подумал — а что сейчас делает Алиса? Да уж известно, что Алиса делает. А если он загробит автобус… ха, он может просто уйти от него, просто уйти и не вернуться. До чего же радостным было это чувство отпускника. Когда он влезал в автобус, его лицо сияло от удовольствия.
— Прямо не знаю, проберемся ли, — весело сказал он. И пассажиров несколько встревожило его воодушевление.
Пассажиры собрались вместе, заняв самые передние места. Для каждого из них Хуан был единственной связью с нормальным миром, и, если бы они узнали, что у него на уме, они бы очень испугались. Хуана разбирало веселье. Он закрыл дверь автобуса и дважды газанул, прежде чем включить первую скорость и вывести автобус на топкий проселок.
Из туч вот-вот должно было хлынуть. Он знал это. Он видел, как посеклась одна туча на западе. Там уже начиналось, и сейчас понесется по долине еще один весенний ливень. Свет опять стал металлическим, застиранным и блеклым, как в подзорной трубе, и это могло означать лишь проливной дождь.
Ван Брант радостно сказал:
— Дождь собирается.
— Похоже, — согласился Хуан и повернул автобус на проселок. Рисунок на протекторах был глубокий, но, съехав с асфальта, Хуан почувствовал, как стала проскальзывать в жирной грязи резина и зад автобуса потащило в сторону. Все же под грязью было дно, и автобус полез по проселку. Хуан перевел на вторую скорость. Так на ней и придется ехать, чего доброго, всю дорогу.
Мистер Причард громко, чтобы перекрыть шум мотора, спросил:
— Этот объезд большой?
— Не знаю, — ответил Хуан. — Никогда здесь не ездил. Говорят, километров двадцать-двадцать пять, что-то около этого. — Он сгорбился над баранкой, и взгляд его перебежал с дороги на Деву Гвадалупы под ветровым стеклом.
Хуан не был истово верующим человеком. Он верил в силу Девы, как ребенок верит в силу своего дяди. Она была и куклой, и богиней, и амулетом, и родственницей. Мать его, ирландка, вышла замуж в семью Девы и приняла ее так же, как мать и бабку мужа. Дева Гвадалупы стала ее семьей и ее богиней.
С этой Девой в широких юбках, стоящей на лунном серпе прошло все детство Хуана. Она была при нем неотлучно: над его кроватью — наблюдала его сны, в кухне — присматривала за стряпней, в передней — впускала его в дом и выпускала и на двери Zaguan — слушала, как он играет на улице. Была в церкви — внутри своей собственный красивой часовенки; в классе и, словно этого вездесущия было мало, он еще носил ее на груди — золотую медальку на золотой цепочке. Он мог спрятаться от матери, от отца и братьев, но смуглая Дева была с ним всегда. Других родственников можно было провести, обмануть, перехитрить, одурачить, а она знала все. Он признавался ей в разных поступках — но только для порядка, потому что она и так о них знала. Это скорее был рассказ о побуждениях, толкнувших тебя на какой-то поступок, чем доклад о том, какой поступок ты совершил. Хотя и это было глупо, потому что побуждения она тоже знала. И тут у нее бывало особенное выражение лица, полуулыбка, словно она вот вот рассмеется. Она не только понимала, она и чуть-чуть забавлялась. И если эта полуулыбка вообще что-то означала, то ужасные детские преступления, как видно, не заслуживали ада.
Так что в детстве Хуан любил ее искренне, надеялся на нее, а отец говорил, что она особо выделена оберегать мексиканцев. Когда он видел на улице немецких или американских детей, он знал, что его Деве на них наплевать, потому что они не мексиканцы.
Если добавить к этому, что Хуан не верил в нее умом и верил каждым чувством, то вы уясните его отношение к Деве Марии Гвадалупской.
Автобус лез по грязной дороге очень медленно, оставляя за собой глубокие колеи. Хуан скосил глаза на Деву и сказал про себя: «Ты знаешь, что я не был счастлив и что из чувства долга, которое мне поперек натуры, я оставался в силках, раскинутых для меня. А сейчас я доверяю решать тебе. Сам я не могу взять на себя решение сбежать от жены и от маленького моего хозяйства. Когда я был моложе, я бы и сам смог, но теперь я размяк и слаб в решениях. Я передаю это в твои руки. Я на этом проселке не по своей воле. Меня затащила сюда воля этих людей, которым нет дела ни до меня, ни до моей целости и счастья, а только до своих надобностей. Я думаю, они меня даже не видят. Я — машина, чтобы везти их, куда им надо. Я предлагал им вернуться. Ты слышала. Так что я передаю это тебе, и я пойму твою волю. Если автобус застрянет так, что с обычными стараниями я его вытащу и смогу ехать, — я его вытащу. Если обычные предосторожности позволят удержать автобус на ходу — я от них не откажусь. Но если ты в своей мудрости захочешь дать мне знак и утопишь автобус в грязи по оси или стянешь его с дороги в кювет, где я ничего не смогу сделать, тогда я пойму, что ты одобряешь мое намерение. Тогда я уйду. Тогда эти люди пусть сами о себе заботятся. Я уйду и исчезну. Я никогда не вернусь к Алисе. Я скину с себя старую жизнь, как костюм или исподнее. Решай ты».
Тогда-то люди со стругами [струг — землеройная машина для срезания и перемещения грунта] и прорыли канавы по бокам, отсыпав грунт в сторону дороги. А потом землю стали возделывать, и скот стал такой ценностью, что владельцы придорожных участков поставили изгороди, чтобы своя скотина не уходила, а чужая не приходила.
Изгороди представляли собой обрезные столбы из секвойи, связанные на середине высоты досками 15x2,5 см. А поверху была пущена старинная колючая проволока-перекрученная полоска металла с заточенными зубцами. Изгороди жгло солнце и мочили дожди, красноватые доски и столбы сделались светло-серыми или серо-зелеными, дерево обросло лишайником, а на теневой стороне столбов лепился мох.
Прохожие люди, воспламененные истиной, писали свои послания на досках. «Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное…», «Грешник, приди к Богу», «Поздно…» «Что пользы человеку…», «Приди ко Христу». А другие люди писали другие послания по трафарету «Медикаменты у Джея…», «Сайрус Нобл — врачебное виски…», «Веломагазин Сан-Исидро». Теперь все надписи выцвели и потускнели.
По мере того как все меньше земли оставалось под выпасом и все больше шло под пшеницу, ячмень и овес, фермеры начали истреблять на полях сорняки — сурепку, дикую горчицу, маки, чертополох, молочай, — и эти беженцы нашли приют в канавах у дороги. Поздней весной горчица стояла в два метра ростом, и красноплечие желтушники вили гнезда под желтыми цветами. А в мокрых канавах росла жеруха — водяной кресс.
Придорожные канавы под высокими зарослями бурьяна стали жилищем для ласок и ярких водяных змей, а по вечерам — водопоем для птиц. Весной луговые жаворонки все утро сидели на старых изгородях и сыпали свои тирольские песни. А осенними вечерами на колючей проволоке плечом к плечу, километр за километром сидели траурные голуби, и перекличка их катилась на километры непрерывной нотой. По вечерам вдоль канав летали козодои, высматривая снедь, и в темноте разыскивали кроликов сипухи. А когда заболевала корова, на старой изгороди сидели, дожидаясь ее смерти, большие и уродливые черные грифы.
Дорога была почти заброшенной. Пользовались ею всего несколько семей, к чьим фермам не было никакого иного доступа. Когда-то здесь было много мелких владений, человек жил подле своей пашни, сзади дома была его ферма, а спереди, под окнами залы, — его грядки. Теперь же здесь расстилалась незаселенная земля, и домишки со старыми амбарами стояли без стекол, некрашеные, серые.
К полудню с юго-запада надвинулись тучи и встали грядой. Есть примета, что чем дольше собираются тучи, тем больше будет идти дождь. Но он еще не собрался. Еще виднелись клочки голубого неба, и то и дело слепящий луч солнца упирался в землю. А раз башнеподобное облако раскроило солнечный свет на длинные прямые ленты.
Хуану пришлось вернуться немного назад по шоссе — к повороту на старую дорогу. Прежде чем свернуть, он остановил автобус, вылез и прошел вперед. Он почувствовал под ногами жирную грязь. И ему стало радостно. Он чуть ли не силком тащил это поголовье к нужному месту, хотя ему-то дела нет до их нужд. Теперь он думал о них чуть ли не со злорадством. Они сами выбрали эту дорогу, и, может быть, им повезет. Он испытывал радость отпускника. Хотели — пусть получают. Интересно, что они станут делать, если застрянет автобус. Перед тем как повернуть назад, он ковырнул носком смесь гравия и грязи. Он подумал — а что сейчас делает Алиса? Да уж известно, что Алиса делает. А если он загробит автобус… ха, он может просто уйти от него, просто уйти и не вернуться. До чего же радостным было это чувство отпускника. Когда он влезал в автобус, его лицо сияло от удовольствия.
— Прямо не знаю, проберемся ли, — весело сказал он. И пассажиров несколько встревожило его воодушевление.
Пассажиры собрались вместе, заняв самые передние места. Для каждого из них Хуан был единственной связью с нормальным миром, и, если бы они узнали, что у него на уме, они бы очень испугались. Хуана разбирало веселье. Он закрыл дверь автобуса и дважды газанул, прежде чем включить первую скорость и вывести автобус на топкий проселок.
Из туч вот-вот должно было хлынуть. Он знал это. Он видел, как посеклась одна туча на западе. Там уже начиналось, и сейчас понесется по долине еще один весенний ливень. Свет опять стал металлическим, застиранным и блеклым, как в подзорной трубе, и это могло означать лишь проливной дождь.
Ван Брант радостно сказал:
— Дождь собирается.
— Похоже, — согласился Хуан и повернул автобус на проселок. Рисунок на протекторах был глубокий, но, съехав с асфальта, Хуан почувствовал, как стала проскальзывать в жирной грязи резина и зад автобуса потащило в сторону. Все же под грязью было дно, и автобус полез по проселку. Хуан перевел на вторую скорость. Так на ней и придется ехать, чего доброго, всю дорогу.
Мистер Причард громко, чтобы перекрыть шум мотора, спросил:
— Этот объезд большой?
— Не знаю, — ответил Хуан. — Никогда здесь не ездил. Говорят, километров двадцать-двадцать пять, что-то около этого. — Он сгорбился над баранкой, и взгляд его перебежал с дороги на Деву Гвадалупы под ветровым стеклом.
Хуан не был истово верующим человеком. Он верил в силу Девы, как ребенок верит в силу своего дяди. Она была и куклой, и богиней, и амулетом, и родственницей. Мать его, ирландка, вышла замуж в семью Девы и приняла ее так же, как мать и бабку мужа. Дева Гвадалупы стала ее семьей и ее богиней.
С этой Девой в широких юбках, стоящей на лунном серпе прошло все детство Хуана. Она была при нем неотлучно: над его кроватью — наблюдала его сны, в кухне — присматривала за стряпней, в передней — впускала его в дом и выпускала и на двери Zaguan — слушала, как он играет на улице. Была в церкви — внутри своей собственный красивой часовенки; в классе и, словно этого вездесущия было мало, он еще носил ее на груди — золотую медальку на золотой цепочке. Он мог спрятаться от матери, от отца и братьев, но смуглая Дева была с ним всегда. Других родственников можно было провести, обмануть, перехитрить, одурачить, а она знала все. Он признавался ей в разных поступках — но только для порядка, потому что она и так о них знала. Это скорее был рассказ о побуждениях, толкнувших тебя на какой-то поступок, чем доклад о том, какой поступок ты совершил. Хотя и это было глупо, потому что побуждения она тоже знала. И тут у нее бывало особенное выражение лица, полуулыбка, словно она вот вот рассмеется. Она не только понимала, она и чуть-чуть забавлялась. И если эта полуулыбка вообще что-то означала, то ужасные детские преступления, как видно, не заслуживали ада.
Так что в детстве Хуан любил ее искренне, надеялся на нее, а отец говорил, что она особо выделена оберегать мексиканцев. Когда он видел на улице немецких или американских детей, он знал, что его Деве на них наплевать, потому что они не мексиканцы.
Если добавить к этому, что Хуан не верил в нее умом и верил каждым чувством, то вы уясните его отношение к Деве Марии Гвадалупской.
Автобус лез по грязной дороге очень медленно, оставляя за собой глубокие колеи. Хуан скосил глаза на Деву и сказал про себя: «Ты знаешь, что я не был счастлив и что из чувства долга, которое мне поперек натуры, я оставался в силках, раскинутых для меня. А сейчас я доверяю решать тебе. Сам я не могу взять на себя решение сбежать от жены и от маленького моего хозяйства. Когда я был моложе, я бы и сам смог, но теперь я размяк и слаб в решениях. Я передаю это в твои руки. Я на этом проселке не по своей воле. Меня затащила сюда воля этих людей, которым нет дела ни до меня, ни до моей целости и счастья, а только до своих надобностей. Я думаю, они меня даже не видят. Я — машина, чтобы везти их, куда им надо. Я предлагал им вернуться. Ты слышала. Так что я передаю это тебе, и я пойму твою волю. Если автобус застрянет так, что с обычными стараниями я его вытащу и смогу ехать, — я его вытащу. Если обычные предосторожности позволят удержать автобус на ходу — я от них не откажусь. Но если ты в своей мудрости захочешь дать мне знак и утопишь автобус в грязи по оси или стянешь его с дороги в кювет, где я ничего не смогу сделать, тогда я пойму, что ты одобряешь мое намерение. Тогда я уйду. Тогда эти люди пусть сами о себе заботятся. Я уйду и исчезну. Я никогда не вернусь к Алисе. Я скину с себя старую жизнь, как костюм или исподнее. Решай ты».