“Или мои пули… В бедро и в шею. Ну козлы же… Жирные, самодовольные козлы! Приперлись во Внуково – жопастые, уверенные… Прямо из-за стола. Торжество у них, ихнее гэбэшное торжество. Аж восемьдесят пять лет чеке. Юбилей.
   Празднуют юбилей чеки… Может, они и холокост празднуют?.. Рыцари, мать их, без страха и укропа…
   Отодвинули Садовникова – сами станем командовать, знаем, как… Накомандовали, мрази ”.
   Он еще представил, как Катя притворится, что не заметила протянутой ей руки, когда они пойдут к метро. Прежде
   Полетаев, не глядя, отводил руку, и Катина ладошка сразу оказывалась в его ладони.
   “Что на репетиции? ” – спросит Полетаев.
   А Катя возьмет да ответит: “Долго рассказывать ”.
   Хоть ты ее лупи после этого.
   Это она так ему однажды сказала: “Хоть ты меня лупи! ”
   А он ее шлепнул-то раза два за всю ее жизнь.
   А во Внукове он мог договориться. Еще не начал, но мог.
   Уже чувствовал, что тут можно договориться. Хотя опекаемые – они уже по-настоящему испугались – бились в истерике, то и дело начинали орать, по десятому разу обыскивать. Но они еще не тронули никого, только избили двух грузчиков и толстухе в коричневом пальто, которая стала выть и визжать, досталась затрещина. Но они не стреляли. Они уложили заложников на пол и орали на
   Полетаева. Старика в дождевике и молодого парня в джинсовой куртке они убили, когда начался штурм. А пока они столпились вокруг Полетаева. Они надеялись договорить ся – он же видел. Вдруг ему просигналили “ домой ”, и сразу же заработали стрелки – суматошно, часто…
   Раздражаться он не умел (Вера считала, что ленился). Да и нелепо было раздражаться, когда Катя отвечала: “Долго рассказывать… ” или “А тебе зачем?.. ”. Это ведь не дочка так говорила, а Вера. Вера на расстоянии тем же мистическим образом управляла Катиным языком, Катиной мимикой. А Полетаев, должно быть, и вправду был ленив.
   Может быть, даже именно на это его свойство Вера много лет назад и поймалась. Но она себе в этом отчета не отдавала, она вообще представить себе не могла, что могут существовать явления и свойства людей, ей непонятные.
   Тогда же, много лет назад, юный Полетаев любил говорить юному Садовникову: “Человечество любит тех, кто любит человечество! ”
   “Ого! Какой ты умный! ” – восхищенно отвечал Садовников.
   Садовников в ту пору словесной гимнастики чурался, он ее и после не очень-то жаловал. Он оканчивал училище погранвойск и ценил всякую минуту яркого незамысловатого бытия. В нечастые увольнения спешил успеть ВСЕ. Пойти в театр, переспать с женщиной – красивой, нежной, интеллигентной, верной (нужное подчеркнуть), выпить с душой под вкусную еду и сыграть в шахматы с Борей
   Полетаевым, человеком хорошим, хоть и штатским.
   Юный Полетаев добродушно посмеивался:
   Терпеть я штатских не могу и называю их шпаками.
   И даже бабушка моя их бьет по морде башмаками.
   Зато военных я люблю – они такие, право, хваты,
   Что даже бабушка моя пошла охотно бы в солдаты!
   “ Нет, ты все-таки мудришь… ” – благодушно отвечал
   Садовников и влек Полетаева к порокам.
   А у Полетаева было такое спасительное свойство – он не очень интересовался теми, кто не интересовался им.
   Свойство уберегло его от нервических любовей. Влюблялся, это было, но стоило барышне выказать пренебрежение -
   Полетаев терял интерес. Бывало, расстраивался, мрачнел, бывало – чуть ли не неделю… Но вскоре жизнелюбиво возвращался к бытию – к коньячку и “ философии ” с Геной
   Сергеевым, к коньячку и Галичу с Сеней Пряжниковым, к водочке и шахматам с Садовниковым, к барышне попокладистее… Капризницы удивлялись, отдельные оборачивались через плечико, обиженно звали, иные сами бежали трусцой…
   Когда он впервые увидел Веру, в его жизни еще ничего не было. Ни Института, ни Управления. Но был уже Темка
   Белов, щенок, трепло, филфаковская звезда. Был уже этакий
   “Арзамас ” – Вовка Никоненко и Сеня Пряжников (Господа
   Почти Доктора), был Мишка Дорохов, инженер-химик, он еще не написал свою “Памяти Савла ”, но уже написал много стихов, была Мишкина комната на Полянке, где Генка пел
   Мишкины песенки…
   Мишкина комната была отделена от всей остальной коммуналки тем, что в нее вела дверь с черной лестницы. Так что Мишка был как бы сам по себе.
   А Веру – Веру вообще тогда привел к Мишке Тема. Тема уже
   ДВЕ НЕДЕЛИ клеил эту стройную, холодную шатенку – сроки для тогдашнего Темы абсолютно недопустимые. И был готов на все – на дуэль, на богословский диспут, спасать детей из пожара, плясать вприсядку, вышивать гладью. Он тогда наобещал Вере ареопаг интеллектуалов, чтение серебряновекцев, виолончель и сухое вино.
   Какое там сухое вино…
   Сенька принес восемь бутылок “Варцихе ”. Сам Мишка городил одну скабрезность на другую. Едва Пашка Фельдмаршал возник со своей виолончелью – на него рыкнули и погнали чистить картошку. А пока он чистил, Никон, дуралей, подпив, написал на Пашкином инструменте (слава тебе, Господи, не маркером, а Галкиной помадой): “Гварнери дель Джезу
   Инкорпорейтед. Please! No Stairway To Heaven! ”
   И никаких стихов Вере в тот вечер не обломилось, а получила она куплетики: “Мы ехали в трамвае, сосали эскимо и палочки бросали в открытое окно… ” Еще была вкусная беспонтовая закуска (картофель с укропом, Сенькин шпиг, дорогущие малосольные огурцы с Черемушкинского рынка, селедка с луком кружочками) и еще вот это Мишкино особенное:
   … Пройдем досмотры и отчалим
   К иным местам и временам,
   Напишем письма, отскучаем,
   Привыкнем к запахам и снам,
   Мы сможем, выдержим, сумеем -
   Усердно, постоянно, днесь…
   И лишь тогда уразумеем:
   Здесь все останется, как есть.
   Здесь будут вьюги, будут мчаться
   Такси, как призраки карет,
   Здесь будет осенью качаться
   Лес на Николиной Горе.
   Здесь все продолжится, продлится -
   Зимою, осенью, весной.
   Все те же ливни будут литься
   На Пироговку и Страстной…
   Потом были чай с мармеладом и палящее танго – такое, после которого все присутствовавшие юноши должны были, как порядочные люди, не медля жениться на присутствовавших барышнях… Это Галка Пасечникова принесла свои пластинки.
   Ее “ папуля ” резидентствовал в Аргентине, и Галка кормила компанию “ латино ” – и кухней, и музыкой, и наукой жарко любить в по-стели.
   Но, как бы то ни было, едва Вера вошла в Мишкину комнату
   (Тема галантно и несколько беспокойно поддерживал ее за локоть), студиозусы стали ухаживать наперебой, стали приглашать на танец. Ей это нравилось. Ей все тогда понравилось. Картошка с укропом, коньяк, которого она прежде не пила.
   Нинка Зильберман даже заобижалась: как же, она прима, а тут – вот-те нате, хрен в томате…
   Ярче всех витийствовал Тема. А Полетаев в тот вечер сидел тихонько в Мишкином кресле, стеснялся.
   У Темы с Верой вполне мог завязаться роман, но Вера случайно уличила Тему в какой-то мимолетной сугубо плотской связи и по причине старомодной взыскательности резко отставила. А Полетаев все стеснялся. Достеснялся до того, что Вера сочла его высокомерным и обратила, принцесса, внимание. И разглядела как следует. Она влюбилась. А уж он-то был готов…
   Вера рассмотрела, что Полетаев умен, добр и немелочен,
   Полетаев радостно узнал, что принцесса заботлива и домовита… Они, черт побери, поженились.
   Возле Рождественского бульвара Полетаев остановил такси.
   “Подловил ”,- как говорила Катя.
   Когда он бывал с Катей, то такси старался не останавливать. Объяснял, что такси – изредка допустимое излишество. Если Катю встречал после студии Полетаев, то они ехали домой на метро. Когда встречала Вера – на машине. Вера почти всегда брала машину – она раньше уходила.
   Итак, папа – метро. Мама – машина.
   Папа зимой носил серое пальто реглан. Летом, осенью и весной – летную кожаную куртку. Пятью сантиметрами выше правого кармана куртка была грубо и прочно заштопана.
   (Туда однажды угодили две пули, пээмовский калибр. Это
   Эдик-Покер, разгильдяй, со своей форс-группой чистил
   Нижнюю Масловку. Пастор лежал в госпитале с пневмонией, и вместо Пастора Городецкий отдал Эдику Полетаева. Эдик шел, говорил в рацию, закомандовался, увлекся, а из-за угла сберкассы вышел армейский рейд с “Кедрами ” на изготовку.
   Полетаев успел повалить Эдика за обугленный остов “
   Москвича ”, но в него попали, и от страшного, ломающего удара в подреберье он больше минуты не мог дышать… Под кожанкой был кевлар, Эдик перед выходом Полетаева проверил, как рядового необученного, и велел поддеть жилетку…)
   Мама выглядела хорошо. Мм-да… Сдержанно. Чего уж там – дорого. Джинсы мама не носила. Носила брючные костюмы.
   Когда приходила пора показать человечеству ноги – Вера надевала юбки, и человечество говорило: “ Ах! ”
   Папа покуривал и похмыкивал. Мама тонко улыбалась, вполголоса иронизировала. Папа был непонятно кто, занимался словесным, неосязаемым. Мама была популярный и дорогой стоматолог.
   Катя не очень понимала, что такое “ стоматолог ”, но уже хорошо понимала, что такое август в Ницце, льстивые улыбки солидных дядь, маленькая школа с оранжереей и бассейном и
   Новый год в Цермате.
   Папа мог до полудня курить в своем кабинете, ему не дарили бордовых роз.
   “Ты устал, Боря…” – говорил Садовников и был официально участлив.
   “ Уже столько лет ничего хорошего… ” – сокрушенно говорила мама.
   Возле Дворца молодежи Полетаев вышел из машины и купил в киоске сигарет. До окончания Катиной репетиции оставалось почти полчаса. Полетаев было собрался походить по садику
   Мандельштама, но заморосило. Он стал оглядываться, увидел белое пластиковое кафе без названия – только надписи “
   Кока-Кола ” и “ Кафе ”. Поднялся по ступенькам, покрытым пористой резиной, и вошел. Тут славно пахло – жареными сосисками, поп-корном и кофе. Уютно пахло. Полетаеву сразу захотелось тут побыть, съесть жареную сосиску с горчицей и чили, выпить коньяку, тут наверняка наливали коньяк.
   – Что закажете? – “men behind the counter” спросил так, будто ждал, что Полетаев от двери пожелает “Дом Периньон ” пятьдесят шестого года и цыган.
   – Коньяк, пожалуйста, – сказал Полетаев. – Двойной, пожалуйста…
   Катя, конечно, учует. Ну и ладно.
   “А когда-то я радостно просыпался… Теперь тяжело засыпаю и раздраженно просыпаюсь. В августе вот только все было по-другому… А может, это все московская погода? Так ленинградская еще хуже… Нет, погода как погода. Почти сорок лет прожил при этой погоде. Интересно, что бы Тема сказал о моем сумеречном состоянии… У Темы всегда наготове формулировочка ”.
   Полетаев присел к стойке, закурил и стал вдруг вспоминать своего старинного друга Тему Белова.
   Темка – живчик, невысокий, худощавый брюнет, в юности отчаянный мастер подраться, в “Берте ” был “ безопасником
   ”. Та еще должность, между прочим… К “ безопасникам ” в батальонах часто относились, как когда-то к особистам, и на боевые они редко ходили. А по совести сказать – нельзя, в общем, было им ходить на боевые. Если брали, то тяжко им приходилось. Но Тема ходил со всеми наравне. И сидел потом со всеми наравне. Кто-то из батальонных то время вспоминал, как юность огневую. Только не Тема.
   “Купились мы на это дерьмо, – мрачно сказал Полетаеву Тема лет через пять. – Не надо нам было… Без толку. Опять убили лучших. И кругом все та же мерзость ”.
   Еще он говорил, когда напивался: “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне… ”
   Но это он зря так говорил.
   А иногда Полетаеву казалось, что Тема больше других горюет по уби тым – по Пастору, по Славке Городецкому, по Перцу, по всем.
   “… А где мы шли, там град свинца, и смерть, и дело дрянь… ”
   Полетаев сделал глоток и подумал: а с чего это ушлый, тертый Тема так легко ушел из Института? Да, на него жали.
   Концепция его сектора, мягко говоря, не совпадала с позицией Управления (кстати сказать, когда Тема уходил, в
   Управлении и директорате вообще не приветствовались
   КОНЦЕПЦИИ – “…умные нам не надобны, надобны верные…
   ”). И что? Да плевать Тема на это хотел. Клал он на них всех с прибором. Как-то это не по-Теминому получи лось – тихо уволиться. Вот если бы с ожесточенной подковерной борьбой, со звенящим скандалом в финале – тогда по-Теминому. Несколько месяцев они с Мартой прожили в Ленинграде, на Галерной, в квартире Теминого старшего брата Додика. Тема написал работу с названием “Обыватель второго поколения ”. По всей видимости, это была хорошая работа. Сережа Радлов помог опубликовать ее в Германии.
   Под “Обывателя” же Тема получил стипендию в штутгартском университете, год они с Мартой жили в Штутгарте. Потом
   Марта стала директором корпункта “ Время и мир ”, Тема стал работать под ее началом (что тоже совершенно не по-Теминому). Потом у Темы был тур вальса с Управлением.
   Тема об этом периоде в своей жизни распространяться не любит, но друзья догадывались, что Управление почему-то вывело его из резерва и отправило работать “ в поле ”.
   Впрочем, на Управление Тема работал недолго. Теперь он негромко трудится в небольшой квартире на улице кардинала
   Лемуана. По утрам отводит дочку в детский сад, во второй половине дня забирает, вечерами читает ей “Евгения Онегина
   ”, Корчака и “ Винни-Пуха ”. И он определенно не “ постарел-помягчал-растолстел ”, нет, тут что-то другое.
   Тема, чертяка, не скис, идеалы юности (ах, как они просятся в кавычки, эти ИДЕАЛЫ ЮНОСТИ!) не растерял.
   Счастлив, по всему видно, что счастлив. Но отмалчивается, ни с кем секретом не делится.
   “Вы тут в отчизне помешались на смысле бытия, идиоты! ” – объявил Конрой.
   Они с Валькой прилетели из Милуоки на похороны Валькиного отчима.
   Конрой рассказал, что полгода назад жил в Париже две недели, часто и подолгу проводил время с Темой и Мартой.
   Во второй день симпозиума Конрой прочитал свой доклад, а чужие доклады слушать не стал: “ Они дураки все, тундра…
   Чего их слушать? Только время терять… Читал я весь фуфел, что они насочиняли… ”
   Еще Конрой рассказал, как они – Конрой, Тема, Марта,
   Марта-малень кая – уехали в Нант, после в Рошфор-сюр-Мер и утонули там в божоле. Через пять дней, впрочем, Марта железной рукой вернула Тему к “ ноутбуку ” на улице кардинала Лемуана.
   “Вы тут все психуете, бараны, все неуловимого Джо ловите… Ах, нерв бытия… Ватными прослыть боитесь, в бюргеры угодить боитесь! – ругался Конрой. – А Темка не боится. Он жизнь похавал, дерево посадил, дочка у него растет, милая и умная. А вам, баранам (имелись в виду
   Полетаев, Вацек и Гаривас), пора уразуметь, что если у человека совесть есть, если семью любит и кормит, интеллектуальный ценз держит, то не станет он бюргером!
   Хоть ты режь его! А у себя воровать нельзя, аскеты гребаные! У себя воровать – это у детей своих воровать…
   Русский интеллигент любит человечество и прекрасное будущее… А надо любить свою семью и свои понедельник, вторник, среду и так далее! Ясно вам? Так вот Темка эту фишку просек. А помалкивает оттого, что боится воду расплескать, оттого что время наверстывает! ”
   Потом Конрой выпил еще немного и стал откровенно грубить.
   “Вы тут охерели от сверхзадач (говоря по совести, упрекать присутствовавших – людей не первой молодости, со вкусом выпивавших и любивших приключения тела, – в чрезмерной сосредоточенности на сверхзадачах было просто несправедливо), согоршочники! Вы охерели от своей нескончаемой ностальгии!.. Ах, ну как же: “Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик ”! А с чего вы все взяли, что надо постоянно оглядываться назад на эти мифы, на руины?
   Кто вам сказал, что надо подтверждать свою состоятельность грустными констатациями прожитого? ”
   Тут, конечно, Конроя укротили, накидали ему по чавке, он перекурил и остыл.
   Вся эта грубость на Полетаева, Гариваса и Вацека особого впечатления не производила. Был Конрой хороший парень, и был он щенок. Попросту говоря, он был моложе и толком о них ничего не знал, даже о своем закадычном друге Вацеке.
   Конрой глубоко уважал Тему, но и о нем тоже ничего не знал
   – Конрой был из другого возрастного эшелона. Так что вольно ему было хамить.
   А что до “ нескончаемой ностальгии ” – да, было и осталось. Наверное, чаще нужного вспоминали Гурзуф осенью семьдесят восьмого, Темины пылкие статьи в девяностых, похороны Сени Пряжникова, Чегет и Чимбулак, “ пятницы ” у
   Мишки Дорохова на Полянке. Но в отчизне, где от века так мало незыблемого, где так мало привычного, уютного, где сегодня – стихочтения в Политехническом, древняя дача в
   Удельной, физфаковские стройотряды, ура! хорошо!! правильно!!! А завтра – неправильно! сто тысяч лет без права упоминания! Где пятиэтажки от Кушки до Воркуты, хоть ты умри от тоски по вековым кленам на бульваре, – в данной отчизне иначе не получалось! Потому и захлебывались, как колодезной водой, потому и боготворили -
   … В ярко-красном кашне и в плаще, в подворотнях, парадных
   Ты стоишь на виду, на мосту, возле лет безвозвратных,
   Прижимая к лицу недопитый стакан лимонада.
   И ревет позади дорогая труба комбината…
   Штурмовой отдел Управления назвали “Берта ”. Как тот батальон. Кишкюнас говорил, что собирались назвать “Бета ” , но вставили “ р ”. Сам Кишкюнас, поди, и вставил. Что ж, правильно. После того как Кишкюнас стал замдиректора по оперработе, он пригласил Полетаева на загадочную должность
   “ экстремального аналитика ” или “ внештатного конфликтолога ” – Полетаев в отчетах фигурировал то так, то этак.
   Сережа Кишкюнас, “ наш человек в Гаване ”, был на связи у
   Темы всю войну. Тема во время фильтрации не отдал ни одного из своих “ доброжелателей ”. В Управлении было много тех, кто сочувствовал муниципальным батальонам.
   Отчасти поэтому после фильтрации и амнистии не обижали “ батальонных ” и не шерстили “ управленцев ”.
   А Полетаева Кишкюнас заметил тогда, в ноябре. Когда уже все заканчивалось. Война выдохлась. Штаб подписал соглашение с Минобороны, муниципальные батальоны разоружались, армейцы отходили за Кольцевую дорогу.
   Пустили метро, в дома стали давать газ. Но еще возникали истеричные перестрелки между батальонными и муниципальными героями (слово “ герой ” к тому времени стало повсеместно ругательным), армейцы взяли моду мочалить бэтээрами дорогие машины, а “ батальонные ” под шумок деловито расстреливали московских гангстеров.
   На Зубовской передовую группу “ Берты ” встретил плотный огонь. Тут они сами были виноваты – шли гуляючи. Последние дни было совсем спокойно, они подраспустились, чуть ли не стреляли сигареты у армейцев.
   Костя Бурый был легко ранен, а Пастор и Миля убиты. По всему их встретила полурота, расположились грамотно, на углу Пречистенки, в библиотеке мединститута и на верхних этажах пресс-центра МИДа.
   “Берта ” быстро “ рассыпалась ”, взводные стали по очереди докладываться. Эдик чертыхался, долго смотрел в бинокль, отмечал огневые точки. Они налетели на неугомонных – с косынками на лицах, в футболках, на предплечьях – татуировки… В “Берте ” осатанели после
   Очакова и гибели Городецкого, и битки не смущали никого.
   За последний год частых уличных боев в “ Берте ” всему научились. И битков уже накрошили достаточно – и с татуировками, и без татуировок.
   Бурый перевязался сам, отталкивая санинструктора, рыкнул – стрелки бросились по окрестным крышам. Люди Вацека растащили два миномета, Эдик-Покер с остренькими глазами и потным лбом что-то частил в рацию, это значило, что его форс-группы сейчас бегут дворами по трое-четверо. Полетаев сидел на бордюре за штабной машиной, курил и гонял вверх-вниз “ молнию ” на летной куртке.
   Тут с Темой (Тема заменял погибшего Городецкого) связались из Штаба.
   “Слышь!.. Слышь, ты! – орал Тема в “ Мотороллу ”.- Мне чо, целоваться с ними?! Пастору голову снесли! Я тут как на подносе! Все, короче, сейчас начну! И поддержку мне!.. ”
   Но на Тему тоже наорали, Теме, массаракш и массаракш, велели ни хрена не воевать, утрясти как угодно, потому, что сейчас в Кузьминках очень сложно. “Ты чо, Белов – герой? Потяни часок, их отзовут, часок только потяни! ”
   И Тема послал Полетаева договариваться. Дали вверх три очереди трассерами (“ поговорим? ”), и Полетаев пошел через Зубовскую. И только Кишкюнас знал (а он все на свете знал), что, когда Полетаев, напряженно сопя, подошел к перевернутому автобусу – встретили его майор и два сержанта. Они нехорошо глядели. По майору было видно, как он говорунов сионистов и смутьянов ненавидит. А уж у бойцов просто пропечатано было на лбах: “ этоестьнашпоследнийирешительныйбой ”. И тогда Полетаев принял озабоченный вид, шагнул вперед и спросил:
   “Мужики… Мужики, где тут у вас поссать?.. А? Сил нет… ”
   Это был гол. Уголки губ чуть дернулись вверх, стволы чуть качнулись вниз. Где-то на небеси ударил колокол, кто-то высший перевесил полетаевскую бирку на другой крючок.
   Полетаев показал свой талант.
   С майором они потом час лаялись, за грудки друг друга таскали, сержанты то брови сводили, то ржали, но зато весь этот час никто ни в кого не стрелял. А когда Тема, беспокоясь, уже на армейской волне стал спрашивать, как там его герой, Полетаев и майор, чугунно пьяные, сидя на асфальте, привалившись к колесу бэтээра, докурили и окончательно решили, что подразделение майора Андросова отойдет к Смоленке, получит подтверждение и выдвинется к
   Кольцу. А батальон “Берта ” соберет свою хурду-мурду, отзовет форс-группы, того дурака, что на четвертом этаже бликует, тоже отзовет и уйдет за Крымский мост.
   Прошло несколько лет, все вернулось на круги своя. Профи стали возвращаться – с дач, из посольств, из резерва.
   Кишкюнас приехал на черном лимузине в Институт, вежливо отстранил перепуганного Штюрмера и прошел в сектор к
   Полетаеву. Сначала, конечно, он завел разговор, полный околичностей и воспоминаний. Полетаев вежливо поднимал брови.
   Потом Кишкюнас разложил веером фотографии: Полетаев на заседании Штаба, Полетаев возле перевернутого автобуса на
   Зубовской, Полетаев с Городецким.
   Кишкюнас настойчиво втолковывал: “Я же не предлагаю вам,
   Борис, бегать по крышам с наганом, зажатым в потной руке!
   Много в вашей жизни было случаев, когда никто не может, а вы можете? Так вот это – тот самый случай ”.
   А накануне еще Вера, может быть, глянула на Полетаева “ особенно ”… Словом, Кишкюнас Полетаева уговорил.
   В кафе то и дело открывались двери, входили люди – выпить рюмку, что-нибудь съесть, укрыться от дождя. Двое мужиков порознь потягивали коньяк. Пятеро студентов громко разговаривали – раздражало! Полетаев взглянул на часы.
   “Еще пять минут, – подумал он. – Катя подождет. Да она и не выходит вовремя. Еще пять минут, и еще одна рюмка ”.
   Студенты громко засмеялись – Полетаев поморщился. Он не любил отроков и отроковиц, не любил любого вида буршей, не любил громкой речи и чужих детей.
   “А вот, к примеру, сунься я за советом к Гаривасу – что бы он сказал?
   Я бы ему: “Вовка, I am sad and tired, мне очень нужно, чтобы мироздание меня приободрило… Жена – хрен с ней, но, кажется, у меня дочка протекает между пальцами…
   Хреновые дела, Вовка… ” А Гаривас: “ В чем, собственно, дело? Почему надо с тобой нянькаться? Потому, что ты женат на стерве? А что, ты первый человек, женатый на стерве? Надевай кепку и уходи. И не хрен печально садить коньяк на фоне осеннего дождя…””
   Так сказал бы Гаривас.
   Гаривас – это Гаривас. Нужно денег, нужно дельного совета, нужно прикрыть короткими очередями – пожалуйста. А за сочувственными соплями – будьте любезны, в другую кассу…
   Тут Полетаев негромко рассмеялся – вспомнил, как восемь лет назад Гаривас подытожил сомнения младшего Бравермана.
   Старший, Гарик, в этой жизни не суетился, он был активный хирург, ему хватало страстей по месту службы. А Павлик, младшой, метался, как курица по проезжей части. Однажды
   Павлик получил письмо из американского посольства – сообщали, что он вошел в квоту. Может паковаться.
   А Пашка-то уже позабыл, как за год до этого, поддавшись тогдашнему психозу, заполнял анкеты. Они все тогда очень веселились, помогая Пашке их заполнять. Ну то, что у Пашки пятая группа инвалидности, то, что его семья подвергалась преследованиям в течение всей советской власти, – это понятно… Кстати, так и было – с преследованиями в семье был полный порядок… Для убедительности они приложили к комплекту документов полароидный снимок: Пашкина дверь, а на ней жирно намалевано: “ЖИДЫ – ВОН!” Эта же надпись для верности была продублирована на английском…
   За прошедший год между тем издательство “Московский рабочий ” издало и переиздало “ Прогулки с Баневым ”,
   Пашкино детище, любимое и лелеянное
   (а потом еще и “Книжный сад ” издал “ Прогулки ”). И дела у Пашки шли прекрасно. Но, получив письмо с Новинского бульвара, жизнерадостный Пашка впал в меланхолию. Он так накрутил себя за считанные недели, что дилемма “ ехать – не ехать ” встала по своей значимости для него самого и, по его разумению, для всей национальной культуры вровень со “ что делать? ” и “ кто виноват? ”.