Страница:
И вот однажды, в конце июня, Ванька, Гаривас, Полетаев и
Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в
“Неве ”.
Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут
Пашка завел свою бодягу: “ Ехать – не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны – кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все – на то, чтобы
Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся.
“Вот что, Бравик, – сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). – Вот что, брат… Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное – чешуя”.
И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался.
Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался.
“Мне бы знак какой… – думал Полетаев. – Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам – твердо и спокойно ”.
Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку.
Хотя Катя все равно учует коньяк.
Полетаев скривился.
“Вообще это перебор… Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру – пьяненький… Это перебор ”.
И еще он подумал: “У меня свои привычки – так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке – ее полупрезрение-полуирония. Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это… Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды… Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к
Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала… Наша с ней жизнь – какая-то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”.
Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе.
“Дела я запустил – дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже
– тем лучше… ”
И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева – он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты – они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу.
Сначала по “Глазами клоуна ”, потом по “ Хлебу ранних лет
”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих,
Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было.
Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.
Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.
“Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ”
В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил
Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать.
У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет…
Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он
– сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.
“ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института.
Там мне уже не место… ”
Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник
Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир
”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”.
Кто куда. И это правильно…
“ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”…
Пора, Борис ”.
И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал
Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и
Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.
И вот, после того как Полетаев согласился на предложение
Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там
– чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта
” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ”
Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В
Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник.
“ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову
Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую…
Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает
– все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…”
“А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. -
Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай,
Борис ”.
Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет.
Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.
“Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться.
“Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”.
Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться.
Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили
”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а
“Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае
– быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.
Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.
Однажды Садовников негромко и недовольно спросил
Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “
Нехорошо, Боря… Мужики косятся…”
“ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”.
Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал.
Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело-красные ленты “danger!”, ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей.
Господин экстремальный аналитик.
Герой.
Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно.
Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал:
“Что не так? Докладную! Четко излагай – что не так? ”
“А то не так, – резко отвечал Полетаев, – что все плохо! ”
“В смысле?! ”
“ Пожалуйста… Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику – уже что-то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что-то, как посмотреть, что сказать в первую минуту… Это в доступных тебе образах… Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки – я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе – это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне… И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ”
И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг-стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох… Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили:
“Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ”
Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии.
“ Господи, – зло и горько говорил Полетаев Садовникову, – ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?.. Только не к дармоедам, не к телефонистам твоим, а ко мне. Под мое непосредственное начало. Чтобы они быстро думали, пока я стану тереть с охеревшими… И еще несколько человек из других мест. Я сам тебе скажу – кого… Диму Демченко надо сюда, он декан на психфаке… Кошкину надо, она долбанутая на всю голову, но у нее есть фантазия… Твою мать,
Слава! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? ”
Да что там Садовников, что там барбосы… Если даже майор
Обручев, Андрюха, игнорировал Полетаева в его, полетаевском, профессиональном качестве. Вне отдела – пожалуйста. Вне отдела Андрюха чудесно к нему относился.
Выпивал с ним, пулю расписывал, учил играть на ударной установке. Хороший парень Борька Полетаев, но штатский.
Андрюха три года назад простажировался на базе “ Сайерет
Маткал ”, в хорошо всем известной пустыне Негев. Из той пустыни, помимо прочего полезного, он вывез эпидермофитию стоп и яростную уверенность в том, что штурм должен возглавлять старшой, а все остальное от лукавого. В отношении опекаемых Андрюха имел мнение частное, четкое и лаконичное, как штык: “Рвать в куски! ” Тамошние люди, их трудовая биография, история взаимоотношений страны с соседями – все это произвело на цельного Андрюху сильное впечатление.
“Рвать! – убежденно говорил Андрюха. – И чтоб впереди – старшой… ”
Но то была специфическая, так сказать, национальная позиция, Андрюха лишь озвучил ее в родных пенатах.
Руководство Управления придерживалось иной позиции.
“У аидов своя кухня и свой геморрой, – вразумляло Андрюху руководство. – У нас свой… ”
В ТОЙ “Берте ”, может быть, хромала дисциплина, зато там хорошо и быстро соображали.
По окончании СЛУЖБЫ Полетаев возвращался к “ чередованию согласных у Рабиндраната Тагора ”. В Институте прессы
Полетаев начальствовал над сектором “Берн ”, изучал влияние германской классической беллетристики на швейцарскую публицистику. Почтенное занятие…
Как полагается приличному журналисту, он писал книги.
Закончив одну, начинал другую – всего было готово три.
Сборник рассказов, пространная повесть и шесть эссе, объединенных условным названием “ Лекции на набережной
Трудов и Дней ”. Когда-то он объявил себя продолжателем дела Миши Дорохова. Теперь-то Мишку забыли, а восемь лет назад он был в моде, когда вышла его “Памяти Савла ”.
Мишка проинтерпретировал раннехристианские коллизии как игру разведки Рима и контрразведки Иудеи. Полетаев в том же ключе стал разрабатывать деяния апостолов – получалось очень складно. Покойный Сорокин, а позже Кишкюнас предлагали Полетаеву публикации через фонды Управления.
Но Полетаев отказывался – застенчиво и гордо. Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института.
Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим-то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения. Но и конца этому видно не было.
“Ну ладно. А у меня-то что не слава Богу? ”
Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец – сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету.
“ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь – не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра… Но ведь нет этого знамения! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения!..”
Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур… Вот я солдатиков видел – у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали… Язвы на ногах… Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия. А то у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь… ”
“За эти годы я был определенно счастлив трижды… Первый раз – когда Верка меня полюбила и это показала… ”
Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю
Веру – как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что-то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок – там клубились желтые и розовые волны…
“Второй раз – пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в
Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире.
Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле
”, в Монтрё. А я написал “Обаяние книжной Европы ” – ах, как написал!
И все там было на месте, и цитатки – одна к одной.
Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что?
Нормально… Я вообще люблю все профессиональное… ”
С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное.
СУШИЛ. После полудня – “Арбатское полусухое ” или
“Мукузани ” – наводил блеск и глянец.
Третий раз – когда обошлось во Внукове… ”
“Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” – спросил Полетаев.
“Одна пуля, кажется, наша, – виновато сказал Садовников. -
В четверг – разбор полетов. Приходи ”.
“Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти!
– вскипел Полетаев. – Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ”
По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился – ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело.
Слава Садовников медленно крутил пуговицу накрахмаленного белого халата.
“Боря, это эксцесс. Ты сам это понимаешь. Не заставляй меня оправдываться”.
“Все было нормально. Все было, как всегда. Почему стали штурмовать? Я понимаю, что эксцесс… Но я был внутри, а вы начали. Что случилось? Что за дерьмо? Откуда взялось это дерьмо? ”
“ Из муниципалитета ”,- злорадно сказал Садовников.
“Что? ”
“ Команду штурмовать дал Каретников. Через мою голову. Я в это время разводил стрелков ”.
“Что за чушь? Он же знал, что твой сотрудник в терминале!
Или не знал? ”
“Знал… А ты знаешь, как Управление гнется сейчас перед муниципалитетом? Газеты читаешь? ”
“Слава, при чем тут газеты?.. ”
“ Позавчера в Москве закончился саммит европейских городских муниципалитетов, – скучным голосом сказал
Садовников. – О захвате во Внукове стало известно во время заключительного заседания. Каретникову позвонили и сказали, что вся Европа будет внимательно наблюдать за тем, как в Москве умеют управляться с террором. И еще ему велели показательно не оставить в живых никого. И начинать сию минуту. Он был датый, его вытащили из-за стола… Что за праздник был – ты знаешь. Он приехал с Кобуловым и
Радько. Велел штурмовать. Ты был в терминале, я разводил стрелков… ”
“ А Самвел? ”
“Самвел был на капэ. Со вчерашнего дня Самвел переведен в резерв. По приказу того же Каретникова ”.
“Он что… возражал? ”
“То есть он так возражал, что, говорят, каретниковская личка выбрасывала его с капэ ”.
“Вот скотство… ”
Садовников осторожно положил на диванчик рядом с
Полетаевым полиэтиленовый пакет с мандаринами и сказал:
“ Единственное, что нас извиняет… отчасти… Шли не столько тех валить – сколько тебя вынимать ”.
Полетаев одобрительно хмыкнул и с удовольствием вспомнил, как Петя Черников с раскатистым грохотом выбил алюминиевую фрамугу, два раза выстрелил в голову тому гаду, который затягивал на шее Полетаева металлический тросик, и, усыпанный мелким стеклом, метнулся к Полетаеву. Сверху по фалам скользнули трое, среди них – Обручев, его лицо под “ сферой ” было перекошено, он что-то кричал… Повалил дым, защипало глаза, по ушам ударили трескучие выстрелы…
Затем были “ хлопушка ” и две “ слепилки ” – Полетаев перестал видеть и слышать. Он почувствовал сильный толчок в бедро, потом обожгло шею. Петя повалил Полетаева на пол и лежал на нем те секунды, что “Берта ” добивала опекаемых.
“Все равно скотство… ” – угрюмо сказал Полетаев.
“… Я-то уже думал, что все, каюк. И доволен потом был до крайности, что жить остался. Это теперь я такой остроумный. А там самое время было менять подштанники экстремальному аналитику.
А почему, собственно, “ трижды ”? Четырежды… Четырежды, господа хорошие. В четвертый раз – этим летом, на Итаке ”.
Приближался отпуск – и у Веры приближался, и Полетаеву
Садовников сказал: “Короче, или ты идешь в отпуск, или наша санчасть оформит тебе инвалидность – я позабочусь… ”
Что в отпуск уходить пора, Полетаев понял после того, как пришел на работу, бегло провел в секторе планерку, присел за свой стол, закурил, потом сунул сигарету за ухо и стал просматривать “ Внутренний бюллетень ”. За ухом потом долго саднило, напоминая о том, что в отпуск надо уходить вовремя.
Верка за месяц стала говорить про Минорку. Это Казаряны хвалили Минорку. Одного того, что хвалили Казаряны, было достаточно, чтобы Полетаев никогда не ступил на берег
Минорки, острова живописного и дорогого. Полетаев на дух не переносил бойкую мажорную чету Казарянов. И тут Гаривас сказал ему: “Боря, я два года подряд бывал на Итаке.
Боря, там хорошо, покойно, там бессонница, Гомер, тугие паруса, не ломай голову. Хочешь островной Греции, хочешь мира в душе и неба над головой – вот тебе Итака… ”
Полетаев объявил:
“Итака – то, что надо, так сказал Гаривас, мы проведем отпуск на Итаке. Я по крайней мере. Извини, милая. Решено ”.
“И моя обожаемая сучка поджала губы… Но глядела неравнодушно – как же: папа показал характер… Даже давала с душой две ночи. И не то постанывала, не то поскуливала… Странное дело – ни моя терпимость, ни моя отходчивость у Верки удовольствия не вызывают. А мои редкие “ топ ногой ” нравятся! Вижу, что нравятся!”
В середине августа они улетели на Итаку. За неделю до этого Полетаев стал рассказывать Кате про Одиссея,
Телемака, Пенелопу, Агамемнона и всю компанию. Он принес книжку “Легенды и мифы Древней Греции ”. Когда он сам был ребенком, такая книжка встречалась в каждом интеллигентном доме. Как синий двенадцатитомник Марка Твена, восьмитомник
Джека Лондона и оранжевый шеститомник Майн Рида.
Теперь, кроме как на Итаку, мадемуазель никуда не желала
(одноклассник нахваливал Майами, но если разобраться – а мадемуазель умела разбираться,- то что такое Майами? Та же Минорка, говорят по-английски, и все дороже).
Они прилетели на Керкиру рано утром, казалось, что “ Боинг
” садится прямо в воду – взлетно-посадочная полоса лежала посреди озера. В аэропорту Полетаев взял такси до порта, они проехали через маленький серо-зеленый Корфу-таун, и через час Полетаев с Верой стояли на палубе, Катя спала в шезлонге.
Старый форт Керкиры медленно отдалялся в голубом дизельном выхлопе катера. По палубе сновали чернявые стюарды, гомонили немцы. Немцев было много. Их везде было много.
“Слушай, чего их так много везде? – спросила Вера, ухмыляясь. – Ты ничего не слышал, может, они все-таки выиграли вторую мировую? ”
Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в
“Неве ”.
Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут
Пашка завел свою бодягу: “ Ехать – не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны – кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все – на то, чтобы
Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся.
“Вот что, Бравик, – сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). – Вот что, брат… Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное – чешуя”.
И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался.
Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался.
“Мне бы знак какой… – думал Полетаев. – Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам – твердо и спокойно ”.
Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку.
Хотя Катя все равно учует коньяк.
Полетаев скривился.
“Вообще это перебор… Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру – пьяненький… Это перебор ”.
И еще он подумал: “У меня свои привычки – так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке – ее полупрезрение-полуирония. Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это… Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды… Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к
Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала… Наша с ней жизнь – какая-то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”.
Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе.
“Дела я запустил – дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже
– тем лучше… ”
И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева – он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты – они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу.
Сначала по “Глазами клоуна ”, потом по “ Хлебу ранних лет
”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих,
Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было.
Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.
Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.
“Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ”
В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил
Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать.
У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет…
Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он
– сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.
“ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института.
Там мне уже не место… ”
Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник
Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир
”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”.
Кто куда. И это правильно…
“ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”…
Пора, Борис ”.
И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал
Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и
Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.
И вот, после того как Полетаев согласился на предложение
Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там
– чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта
” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ”
Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В
Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник.
“ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову
Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую…
Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает
– все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…”
“А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. -
Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай,
Борис ”.
Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет.
Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.
“Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться.
“Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”.
Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться.
Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили
”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а
“Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае
– быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.
Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.
Однажды Садовников негромко и недовольно спросил
Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “
Нехорошо, Боря… Мужики косятся…”
“ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”.
Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал.
Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело-красные ленты “danger!”, ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей.
Господин экстремальный аналитик.
Герой.
Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно.
Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал:
“Что не так? Докладную! Четко излагай – что не так? ”
“А то не так, – резко отвечал Полетаев, – что все плохо! ”
“В смысле?! ”
“ Пожалуйста… Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику – уже что-то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что-то, как посмотреть, что сказать в первую минуту… Это в доступных тебе образах… Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки – я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе – это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне… И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ”
И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг-стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох… Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили:
“Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ”
Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии.
“ Господи, – зло и горько говорил Полетаев Садовникову, – ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?.. Только не к дармоедам, не к телефонистам твоим, а ко мне. Под мое непосредственное начало. Чтобы они быстро думали, пока я стану тереть с охеревшими… И еще несколько человек из других мест. Я сам тебе скажу – кого… Диму Демченко надо сюда, он декан на психфаке… Кошкину надо, она долбанутая на всю голову, но у нее есть фантазия… Твою мать,
Слава! Какое, милые, у нас тысячелетие на дворе? ”
Да что там Садовников, что там барбосы… Если даже майор
Обручев, Андрюха, игнорировал Полетаева в его, полетаевском, профессиональном качестве. Вне отдела – пожалуйста. Вне отдела Андрюха чудесно к нему относился.
Выпивал с ним, пулю расписывал, учил играть на ударной установке. Хороший парень Борька Полетаев, но штатский.
Андрюха три года назад простажировался на базе “ Сайерет
Маткал ”, в хорошо всем известной пустыне Негев. Из той пустыни, помимо прочего полезного, он вывез эпидермофитию стоп и яростную уверенность в том, что штурм должен возглавлять старшой, а все остальное от лукавого. В отношении опекаемых Андрюха имел мнение частное, четкое и лаконичное, как штык: “Рвать в куски! ” Тамошние люди, их трудовая биография, история взаимоотношений страны с соседями – все это произвело на цельного Андрюху сильное впечатление.
“Рвать! – убежденно говорил Андрюха. – И чтоб впереди – старшой… ”
Но то была специфическая, так сказать, национальная позиция, Андрюха лишь озвучил ее в родных пенатах.
Руководство Управления придерживалось иной позиции.
“У аидов своя кухня и свой геморрой, – вразумляло Андрюху руководство. – У нас свой… ”
В ТОЙ “Берте ”, может быть, хромала дисциплина, зато там хорошо и быстро соображали.
По окончании СЛУЖБЫ Полетаев возвращался к “ чередованию согласных у Рабиндраната Тагора ”. В Институте прессы
Полетаев начальствовал над сектором “Берн ”, изучал влияние германской классической беллетристики на швейцарскую публицистику. Почтенное занятие…
Как полагается приличному журналисту, он писал книги.
Закончив одну, начинал другую – всего было готово три.
Сборник рассказов, пространная повесть и шесть эссе, объединенных условным названием “ Лекции на набережной
Трудов и Дней ”. Когда-то он объявил себя продолжателем дела Миши Дорохова. Теперь-то Мишку забыли, а восемь лет назад он был в моде, когда вышла его “Памяти Савла ”.
Мишка проинтерпретировал раннехристианские коллизии как игру разведки Рима и контрразведки Иудеи. Полетаев в том же ключе стал разрабатывать деяния апостолов – получалось очень складно. Покойный Сорокин, а позже Кишкюнас предлагали Полетаеву публикации через фонды Управления.
Но Полетаев отказывался – застенчиво и гордо. Он вяло проталкивал те же публикации через директорат Института.
Директорат плевать хотел на полетаевские апокрифы, он самим-то Полетаевым был сыт по самые уши. Впрочем, это только шло на пользу трудам Полетаева. Он шлифовал, оттачивал, находил все новые исторические и геополитические подтверждения. Но и конца этому видно не было.
“Ну ладно. А у меня-то что не слава Богу? ”
Полетаев вернулся в стекляшку возле “Фрунзенской ”. Он вздрогнул и недоуменно поглядел на обожженный палец – сигарета дотлела. Полетаев тихо ругнулся, лизнул маленький красный ожог и глотнул коньяка. Потом он посмотрел на часы: пора было идти. Но никуда не пошел, а еще раз глотнул и закурил новую сигарету.
“ А то у меня не слава Богу, что именно теперь, этой скучной осенью, мне нужен знак. Знамение. Одобрительное похлопывание по плечу: ты хорош, есть связь времен, дочь подрастет и поумнеет, твоя любовь – не мимо, трудись, преумножай меру вселенского добра… Но ведь нет этого знамения! Нет, черт побери! А я мнительный, вялый, я хочу знамения!..”
Обручев говорил ему: “Ты, Борька, мудришь. Книжный ты, братан, чересчур… Вот я солдатиков видел – у них гимнастерки от вшей шевелились. Они голодали… Язвы на ногах… Командиры их по морде били. А они бы за командиров сдохли. Потому, что командиры их в смерть просто так не гнали. Думали головой командиры, как правильно воевать. Ты давай иди в народ, Борька. Поучись у тех солдатиков простоте бытия. А то у одних суп жидкий, у других – жемчуг мелкий. Ты при мне не рефлексируй, а то я шибко раздражаюсь… ”
“За эти годы я был определенно счастлив трижды… Первый раз – когда Верка меня полюбила и это показала… ”
Он еще раз глотнул, поморщился, потер уголки глаз и с тоской, с давней нудной болью представил себе тогдашнюю
Веру – как она, сдержанная, изысканная принцесса, задыхаясь от нетерпения, расстегивала на нем рубашку, как тонкими прохладными пальцами гладила его по щекам, как что-то сбивчиво говорила и плакала ему в шею, а он, потрясенный, лежал на просторной тахте, в Мишкиной комнате, обнимал Веркины ломкие голые плечи и ошеломленно глядел в потолок – там клубились желтые и розовые волны…
“Второй раз – пять лет назад, когда Верка увезла Катюшу в
Данию, а я делал ремонт. То есть ремонт делали спецы, я изредка инспектировал, а сам жил в Темкиной квартире.
Белов уже ссучился, запродался Управлению, он был “ в поле
”, в Монтрё. А я написал “Обаяние книжной Европы ” – ах, как написал!
И все там было на месте, и цитатки – одна к одной.
Марта цокала языком. Гаривас говорил: “ Ну, что?
Нормально… Я вообще люблю все профессиональное… ”
С четырех я, поддатый, писал. После восьми, хорошо вдетый, украшал виньетками. К одиннадцати, пьянющий, выдумывал самое сочное и делал все грамматические и пунктуационные ошибки. Утром, светлый, отоспавшийся, убирал ненужное.
СУШИЛ. После полудня – “Арбатское полусухое ” или
“Мукузани ” – наводил блеск и глянец.
Третий раз – когда обошлось во Внукове… ”
“Ты по крайней мере можешь мне сказать, в чем дело? ” – спросил Полетаев.
“Одна пуля, кажется, наша, – виновато сказал Садовников. -
В четверг – разбор полетов. Приходи ”.
“Ты чего?.. Ты это!.. Ты не вздумай еще виноватого найти!
– вскипел Полетаев. – Одна пуля или не одна!.. Я тебя не об этом спрашиваю! ”
По холлу хирургического отделения, где они сидели на красной жесткой банкетке, похаживали сухонькие отставные полковники в байковых халатах, Полетаев вытянул ногу и морщился – ему только что сделали перевязку, под марлевой наклейкой на бедре ныло и зудело.
Слава Садовников медленно крутил пуговицу накрахмаленного белого халата.
“Боря, это эксцесс. Ты сам это понимаешь. Не заставляй меня оправдываться”.
“Все было нормально. Все было, как всегда. Почему стали штурмовать? Я понимаю, что эксцесс… Но я был внутри, а вы начали. Что случилось? Что за дерьмо? Откуда взялось это дерьмо? ”
“ Из муниципалитета ”,- злорадно сказал Садовников.
“Что? ”
“ Команду штурмовать дал Каретников. Через мою голову. Я в это время разводил стрелков ”.
“Что за чушь? Он же знал, что твой сотрудник в терминале!
Или не знал? ”
“Знал… А ты знаешь, как Управление гнется сейчас перед муниципалитетом? Газеты читаешь? ”
“Слава, при чем тут газеты?.. ”
“ Позавчера в Москве закончился саммит европейских городских муниципалитетов, – скучным голосом сказал
Садовников. – О захвате во Внукове стало известно во время заключительного заседания. Каретникову позвонили и сказали, что вся Европа будет внимательно наблюдать за тем, как в Москве умеют управляться с террором. И еще ему велели показательно не оставить в живых никого. И начинать сию минуту. Он был датый, его вытащили из-за стола… Что за праздник был – ты знаешь. Он приехал с Кобуловым и
Радько. Велел штурмовать. Ты был в терминале, я разводил стрелков… ”
“ А Самвел? ”
“Самвел был на капэ. Со вчерашнего дня Самвел переведен в резерв. По приказу того же Каретникова ”.
“Он что… возражал? ”
“То есть он так возражал, что, говорят, каретниковская личка выбрасывала его с капэ ”.
“Вот скотство… ”
Садовников осторожно положил на диванчик рядом с
Полетаевым полиэтиленовый пакет с мандаринами и сказал:
“ Единственное, что нас извиняет… отчасти… Шли не столько тех валить – сколько тебя вынимать ”.
Полетаев одобрительно хмыкнул и с удовольствием вспомнил, как Петя Черников с раскатистым грохотом выбил алюминиевую фрамугу, два раза выстрелил в голову тому гаду, который затягивал на шее Полетаева металлический тросик, и, усыпанный мелким стеклом, метнулся к Полетаеву. Сверху по фалам скользнули трое, среди них – Обручев, его лицо под “ сферой ” было перекошено, он что-то кричал… Повалил дым, защипало глаза, по ушам ударили трескучие выстрелы…
Затем были “ хлопушка ” и две “ слепилки ” – Полетаев перестал видеть и слышать. Он почувствовал сильный толчок в бедро, потом обожгло шею. Петя повалил Полетаева на пол и лежал на нем те секунды, что “Берта ” добивала опекаемых.
“Все равно скотство… ” – угрюмо сказал Полетаев.
“… Я-то уже думал, что все, каюк. И доволен потом был до крайности, что жить остался. Это теперь я такой остроумный. А там самое время было менять подштанники экстремальному аналитику.
А почему, собственно, “ трижды ”? Четырежды… Четырежды, господа хорошие. В четвертый раз – этим летом, на Итаке ”.
Приближался отпуск – и у Веры приближался, и Полетаеву
Садовников сказал: “Короче, или ты идешь в отпуск, или наша санчасть оформит тебе инвалидность – я позабочусь… ”
Что в отпуск уходить пора, Полетаев понял после того, как пришел на работу, бегло провел в секторе планерку, присел за свой стол, закурил, потом сунул сигарету за ухо и стал просматривать “ Внутренний бюллетень ”. За ухом потом долго саднило, напоминая о том, что в отпуск надо уходить вовремя.
Верка за месяц стала говорить про Минорку. Это Казаряны хвалили Минорку. Одного того, что хвалили Казаряны, было достаточно, чтобы Полетаев никогда не ступил на берег
Минорки, острова живописного и дорогого. Полетаев на дух не переносил бойкую мажорную чету Казарянов. И тут Гаривас сказал ему: “Боря, я два года подряд бывал на Итаке.
Боря, там хорошо, покойно, там бессонница, Гомер, тугие паруса, не ломай голову. Хочешь островной Греции, хочешь мира в душе и неба над головой – вот тебе Итака… ”
Полетаев объявил:
“Итака – то, что надо, так сказал Гаривас, мы проведем отпуск на Итаке. Я по крайней мере. Извини, милая. Решено ”.
“И моя обожаемая сучка поджала губы… Но глядела неравнодушно – как же: папа показал характер… Даже давала с душой две ночи. И не то постанывала, не то поскуливала… Странное дело – ни моя терпимость, ни моя отходчивость у Верки удовольствия не вызывают. А мои редкие “ топ ногой ” нравятся! Вижу, что нравятся!”
В середине августа они улетели на Итаку. За неделю до этого Полетаев стал рассказывать Кате про Одиссея,
Телемака, Пенелопу, Агамемнона и всю компанию. Он принес книжку “Легенды и мифы Древней Греции ”. Когда он сам был ребенком, такая книжка встречалась в каждом интеллигентном доме. Как синий двенадцатитомник Марка Твена, восьмитомник
Джека Лондона и оранжевый шеститомник Майн Рида.
Теперь, кроме как на Итаку, мадемуазель никуда не желала
(одноклассник нахваливал Майами, но если разобраться – а мадемуазель умела разбираться,- то что такое Майами? Та же Минорка, говорят по-английски, и все дороже).
Они прилетели на Керкиру рано утром, казалось, что “ Боинг
” садится прямо в воду – взлетно-посадочная полоса лежала посреди озера. В аэропорту Полетаев взял такси до порта, они проехали через маленький серо-зеленый Корфу-таун, и через час Полетаев с Верой стояли на палубе, Катя спала в шезлонге.
Старый форт Керкиры медленно отдалялся в голубом дизельном выхлопе катера. По палубе сновали чернявые стюарды, гомонили немцы. Немцев было много. Их везде было много.
“Слушай, чего их так много везде? – спросила Вера, ухмыляясь. – Ты ничего не слышал, может, они все-таки выиграли вторую мировую? ”