Страница:
– Все в порядке, товарищ Головко, – отвечал Изя. – Вот знаете, какое дело…
Когда все закончим – всем рабочим обязательно бы премию… Это можно? Все хорошо работают…
Смены работали по двенадцать часов.
– Все будет учтено, Браверман, – говорил Головко. – Инструментальщики не подводят?.. Хорошо… Тридцать восемь домкратов смонтировали. Давайте, Израиль Борисович! Давайте, дорогой…
Изя с симпатией относился к Головко.
Однажды Изе было поручено выступить на партсобрании. Сначала секретарь парткома сказал про банду Тито – Ранковича, а потом Изя делал сообщение про школы рабочей молодежи. Изя сказал все положенные казенные слова, а потом еще добавил от себя.
– Наша молодежь, товарищи, руководствуясь идеями Ленина – Сталина, – сказал Изя, – чутко прислушивается ко всем новым указаниям партии. Молодежь – она как барометр новых веяний… Молодежь – и наша заводская молодежь в том числе – молодежь не подведет, товарищи!
После собрания Головко остановил Изю в коридоре, крепко взял за локоть и отвел к окну.
– Слушайте, молодой человек… – тихо сказал Головко. – Вы толковый парень, Браверман… Что ж вы не соображаете, что говорите?
– А что я такого сказал, Константин Андреевич? – удивился Изя.
Головко посмотрел по сторонам, притянул Изю к себе за локоть и, дыша Изе в лицо, зло сказал:
– Вы беспечны, как мальчишка, Браверман! Вы глазом моргнуть не успеете, как вам оторвут голову! Следите за языком, Браверман! "Молодежь – она как барометр" А вы знаете, кто в свое время сказал: "Молодежь – барометр партии"? Знаете?
– Нет, – пожал плечами Изя.
– Это сказал Троцкий! – Головко отпустил Изин локоть. – Следите за языком, Браверман!
Четырнадцатого числа Изя понял, что они успеют. Он зашел в фюзеляжный цех – черные, лоснящиеся домкраты стояли на шести стапелях.
– Успеваю… – подумал Изя. – Я кое-что значу… Я кое-что умею… Грош мне цена, если не поступлю в аспирантуру. Но я поступлю.
– Успеваете, Браверман, – сказал незаметно подошедший Елиневич. – Я слышал, что вы подали документы в НИИАТ. У вас будет самая лучшая характеристика.
Изя позвонил домой. Трубку взяла Вера Андреевна, соседка.
– Вера Андреевна, маму позовите, – попросил Изя.
– Ты почему дома не показываешься, стахановец? – насмешливо спросила соседка и закричала: – Люба! Люба! Иди к телефону! Изя звонит…
– Изинька, как у тебя там? – тревожно спросила мама.
– Мама, все хорошо… Работаем. Еще пару дней – и все. Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо… Вчера поднялось давление… А сегодня хорошо. Изя, у тебя послезавтра день рождения…
– Ах ты, черт… Забыл, мама… – виновато сказал Изя.
– Ну что же ты – не вырвешься?
– В воскресенье отпразднуем, мама. Мне премию дадут. Дрова привезли?
– Привезли! Боречка привез. Сам сложил в сарае… Изя, я немного дров Вере отдала. Ты не возражаешь? Скоро холода, им в техникуме дрова не выделили…
– Правильно, – сказал Изя. – Я еще постараюсь получить. Мама, из Москвы не было ответа? Насчет аспирантуры?
– Нет, Изя. Как ты кушаешь? Вам дают горячее?
– Мама, я тебе сколько раз говорил – дают талоны… Питание хорошее… Целую, мама.
В четверг Григоров сказал Изе:
– Ты, может, домой пойдешь? Четыре штуки осталось. Я прослежу.
– Все закончим, и пойду домой, – сказал Изя. – Иван Степанович, у Амалии никаких претензий не было по последней партии?
– Ух, Амалия дает шороху! – довольно сказал Григоров и хохотнул. – Восемь шестерен не приняла.
– Вот видите – восемь шестерен! – сказал Изя. – А вы говорите – домой…
В пятницу утром последний домкрат прошел технический контроль. Затем домкрат принял военспец.
– Все в порядке, Александр Сергеевич? – спросил Изя.
– Четко работает ваш участок, Израиль Борисович, – одобрительно ответил майор Бессонов. – Вовремя "Илы" запустим. Знаете, кто будет проводить испытания?
Владимир Константинович Коккинаки! Прославленный летчик-испытатель!
Изя зашел в дирекцию, поднялся в приемную Елиневича и сказал секретарше:
– Доложите директору, пожалуйста, что военспец принял последний домкрат.
Он вернулся в цех, позвал Резника в конторку и сказал ему:
– Слушай, я пошел… От меня уже толку мало… Посплю. Ни черта не соображаю…
Накладные завтра подпишу.
– Борисыч, ты теперь знаменитость на заводе! – восхищенно сказал Резник. – Вот только что начцеха звонил из дирекции… Молодец ты, Борисыч. Нет, ей-богу, я тебя всегда уважал!
– Ага… – сказал Изя.
Он хотел только одного – лечь на чистые простыни и поспать.
Изя снял спецовку, надел пиджак, кепку, взял габардиновый портфель и пошел к проходной.
Возле доски с надписью "Достижения сталинского самолетостроения" стоял Боря Суперфин и прикалывал кнопками бумажный лист.
– Изя! – крикнул Боря. – Молодец, Изя! Отлично! А ну-ка – ответим Трумэну и Аденауэру нашими "Илами". Им, поди, мало не покажется!
На листе было написано:
"СЛАВА КОММУНИСТУ, ИНЖЕНЕРУ ИЗРАИЛЮ БОРИСОВИЧУ БРАВЕРМАНУ, СВОЕВРЕМЕННО
ВЫПОЛНИВШЕМУ ВАЖНОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ ЗАДАНИЕ!"
Изя улыбнулся Боре и махнул рукой.
– Боря, спасибо за дрова, – сказал он.
Боря поднял над головой сжатый кулак.
Изя шел к проходной. Его подташнивало, глаза закрывались сами собой, и казалось, что под веками у него песок.
Навстречу прошли двое рабочих. Изя достал из кармана пиджака пропуск.
– Дублер директора завода, – услышал Изя за спиной.
В этих словах не было насмешки.
А Изя усмехнулся.
Дублеру директора завода вчера исполнилось двадцать четыре года.
Отец вновь отложил журнал.
– Ну, как там у вас, ребята? – спросил он. – Белые держатся?
– Белым кранты, – сказал Никон.
Бравик дожимал его. Бравик ввел ладью на е2.
– Все, – негромко сказал Никон и положил своего короля на доску. – Сдаюсь.
– Не слышу, – сказал Бравик.
– Сдаюсь!
– Папа, я выиграл, – сказал Бравик и протянул Никону руку.
Никон пожал его руку и сказал:
– Что у нас получилось? Испанская партия?
– Да, – кивнул Бравик. – Испанская партия.
Никон взял сигарету и поудобнее устроился в кресле.
– Слушай анекдот… – сказал он.
– Ребята, а налейте и мне коньячку, – попросил отец.
Вадя, январь 97-го
"НАШ ЧЕЛОВЕК В ГОРАХ"
Когда все закончим – всем рабочим обязательно бы премию… Это можно? Все хорошо работают…
Смены работали по двенадцать часов.
– Все будет учтено, Браверман, – говорил Головко. – Инструментальщики не подводят?.. Хорошо… Тридцать восемь домкратов смонтировали. Давайте, Израиль Борисович! Давайте, дорогой…
Изя с симпатией относился к Головко.
Однажды Изе было поручено выступить на партсобрании. Сначала секретарь парткома сказал про банду Тито – Ранковича, а потом Изя делал сообщение про школы рабочей молодежи. Изя сказал все положенные казенные слова, а потом еще добавил от себя.
– Наша молодежь, товарищи, руководствуясь идеями Ленина – Сталина, – сказал Изя, – чутко прислушивается ко всем новым указаниям партии. Молодежь – она как барометр новых веяний… Молодежь – и наша заводская молодежь в том числе – молодежь не подведет, товарищи!
После собрания Головко остановил Изю в коридоре, крепко взял за локоть и отвел к окну.
– Слушайте, молодой человек… – тихо сказал Головко. – Вы толковый парень, Браверман… Что ж вы не соображаете, что говорите?
– А что я такого сказал, Константин Андреевич? – удивился Изя.
Головко посмотрел по сторонам, притянул Изю к себе за локоть и, дыша Изе в лицо, зло сказал:
– Вы беспечны, как мальчишка, Браверман! Вы глазом моргнуть не успеете, как вам оторвут голову! Следите за языком, Браверман! "Молодежь – она как барометр" А вы знаете, кто в свое время сказал: "Молодежь – барометр партии"? Знаете?
– Нет, – пожал плечами Изя.
– Это сказал Троцкий! – Головко отпустил Изин локоть. – Следите за языком, Браверман!
Четырнадцатого числа Изя понял, что они успеют. Он зашел в фюзеляжный цех – черные, лоснящиеся домкраты стояли на шести стапелях.
– Успеваю… – подумал Изя. – Я кое-что значу… Я кое-что умею… Грош мне цена, если не поступлю в аспирантуру. Но я поступлю.
– Успеваете, Браверман, – сказал незаметно подошедший Елиневич. – Я слышал, что вы подали документы в НИИАТ. У вас будет самая лучшая характеристика.
Изя позвонил домой. Трубку взяла Вера Андреевна, соседка.
– Вера Андреевна, маму позовите, – попросил Изя.
– Ты почему дома не показываешься, стахановец? – насмешливо спросила соседка и закричала: – Люба! Люба! Иди к телефону! Изя звонит…
– Изинька, как у тебя там? – тревожно спросила мама.
– Мама, все хорошо… Работаем. Еще пару дней – и все. Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо… Вчера поднялось давление… А сегодня хорошо. Изя, у тебя послезавтра день рождения…
– Ах ты, черт… Забыл, мама… – виновато сказал Изя.
– Ну что же ты – не вырвешься?
– В воскресенье отпразднуем, мама. Мне премию дадут. Дрова привезли?
– Привезли! Боречка привез. Сам сложил в сарае… Изя, я немного дров Вере отдала. Ты не возражаешь? Скоро холода, им в техникуме дрова не выделили…
– Правильно, – сказал Изя. – Я еще постараюсь получить. Мама, из Москвы не было ответа? Насчет аспирантуры?
– Нет, Изя. Как ты кушаешь? Вам дают горячее?
– Мама, я тебе сколько раз говорил – дают талоны… Питание хорошее… Целую, мама.
В четверг Григоров сказал Изе:
– Ты, может, домой пойдешь? Четыре штуки осталось. Я прослежу.
– Все закончим, и пойду домой, – сказал Изя. – Иван Степанович, у Амалии никаких претензий не было по последней партии?
– Ух, Амалия дает шороху! – довольно сказал Григоров и хохотнул. – Восемь шестерен не приняла.
– Вот видите – восемь шестерен! – сказал Изя. – А вы говорите – домой…
В пятницу утром последний домкрат прошел технический контроль. Затем домкрат принял военспец.
– Все в порядке, Александр Сергеевич? – спросил Изя.
– Четко работает ваш участок, Израиль Борисович, – одобрительно ответил майор Бессонов. – Вовремя "Илы" запустим. Знаете, кто будет проводить испытания?
Владимир Константинович Коккинаки! Прославленный летчик-испытатель!
Изя зашел в дирекцию, поднялся в приемную Елиневича и сказал секретарше:
– Доложите директору, пожалуйста, что военспец принял последний домкрат.
Он вернулся в цех, позвал Резника в конторку и сказал ему:
– Слушай, я пошел… От меня уже толку мало… Посплю. Ни черта не соображаю…
Накладные завтра подпишу.
– Борисыч, ты теперь знаменитость на заводе! – восхищенно сказал Резник. – Вот только что начцеха звонил из дирекции… Молодец ты, Борисыч. Нет, ей-богу, я тебя всегда уважал!
– Ага… – сказал Изя.
Он хотел только одного – лечь на чистые простыни и поспать.
Изя снял спецовку, надел пиджак, кепку, взял габардиновый портфель и пошел к проходной.
Возле доски с надписью "Достижения сталинского самолетостроения" стоял Боря Суперфин и прикалывал кнопками бумажный лист.
– Изя! – крикнул Боря. – Молодец, Изя! Отлично! А ну-ка – ответим Трумэну и Аденауэру нашими "Илами". Им, поди, мало не покажется!
На листе было написано:
"СЛАВА КОММУНИСТУ, ИНЖЕНЕРУ ИЗРАИЛЮ БОРИСОВИЧУ БРАВЕРМАНУ, СВОЕВРЕМЕННО
ВЫПОЛНИВШЕМУ ВАЖНОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ ЗАДАНИЕ!"
Изя улыбнулся Боре и махнул рукой.
– Боря, спасибо за дрова, – сказал он.
Боря поднял над головой сжатый кулак.
Изя шел к проходной. Его подташнивало, глаза закрывались сами собой, и казалось, что под веками у него песок.
Навстречу прошли двое рабочих. Изя достал из кармана пиджака пропуск.
– Дублер директора завода, – услышал Изя за спиной.
В этих словах не было насмешки.
А Изя усмехнулся.
Дублеру директора завода вчера исполнилось двадцать четыре года.
Отец вновь отложил журнал.
– Ну, как там у вас, ребята? – спросил он. – Белые держатся?
– Белым кранты, – сказал Никон.
Бравик дожимал его. Бравик ввел ладью на е2.
– Все, – негромко сказал Никон и положил своего короля на доску. – Сдаюсь.
– Не слышу, – сказал Бравик.
– Сдаюсь!
– Папа, я выиграл, – сказал Бравик и протянул Никону руку.
Никон пожал его руку и сказал:
– Что у нас получилось? Испанская партия?
– Да, – кивнул Бравик. – Испанская партия.
Никон взял сигарету и поудобнее устроился в кресле.
– Слушай анекдот… – сказал он.
– Ребята, а налейте и мне коньячку, – попросил отец.
Вадя, январь 97-го
"НАШ ЧЕЛОВЕК В ГОРАХ"
…Когда мне плохо, я работаю… Когда у меня неприятности, когда у меня хандра, когда мне скучно жить – я сажусь работать. Наверное, существуют другие рецепты, но я их не знаю. Или они мне не помогают…
Аркадий и Борис Стругацкие
"За миллиард лет до конца света" Выходя из подъезда, Тёма пропустил Худого и прикрыл за собой дверь.
– И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас, – сказал Худой и утешающе похлопал Тёму по плечу.
Они постояли. Тёма поправил шарф. Худой закурил.
– Ты извини, – сказал Худой. – И перед ним потом извинись… Зря я…
– Да ладно, – мрачно сказал Тёма. – Он привык.
– Мы же ему не заплатили… – спохватился Худой.
– Да ладно, – повторил Тёма.
– Ладно – у попа в штанах, – укоризненно сказал Худой. – Вернемся, надо заплатить…
– За что ты заплатишь, господи?.. Не возьмет он. Не берет он за такие разговоры.
– Сознательное в бессознательном… – Худой поднял воротник куртки. – Бессознательное в сознательном… Бред.
"Я хотел как лучше", – подумал Тёма и сказал:
– Не нужен тебе психоаналитик, это точно.
– Куда уж точнее, – согласился Худой. – Что я – дикий?
"Знаю я, что тебе нужно, – подумал Тёма. – Только бы ты не скис".
– Ты извини, Тём. Время на меня убил. Дунешь?
– Не… – Тёма принюхался к дыму сигареты. – Я по другой части. Я другое поколение.
– Ну да, – кивнул Худой. – Вы – пьющее поколение.
– Мы – героическое поколение, – назидательно сказал Тёма.
Он уже нес что ни попадя, ему было все равно что говорить.
– Куда тебя отвезти?
– Я пройдусь, – сказал Худой.
– Вадик…
– Что, Тёма, дорогой?
– Вадя, ты тертый… Ты умный…
– Тёма, прекрати, – твердо сказал Худой. – Пока, брат. Я пройдусь.
Он бросил в урну окурок, пожал Тёме руку и пошел через дворик.
Тёма смотрел, как Худой идет мимо детской площадки, как горбится от мороза в своей короткой куртке, и думал: "Ну да – он тертый и умный… Сеня Пряжников не глупее был… Помогло это Сене? Дела – говно…" Он постоял минуту возле подъезда, пробормотал "вот, черт!" и шагнул к машине.
Едва он повернул ключ зажигания, затилиликал телефон.
– Да! – раздраженно сказал он.
– Что "да"? – спросил Никоненко. – Что "да"? Ты водил его?
– Ну, водил… На кой черт я только его водил…
– И что?
– Он посидел там… немного. Он не захотел разговаривать!
– Как не захотел? С кем?
– С психоаналитиком.
– С каким психоаналитиком? – брезгливо спросил Никоненко. – Что за чушь? Слушай, ты чем там занимаешься? Ты его к Валере водил?
– К Валере? Ах, да… – спохватился Тёма. – Водил… Да. Утром. Делали компьютерную томографию… Я правильно говорю – компьютерную, да?
– Да, правильно. И что?
– А что я в этом понимаю? Лера сказал, что позвонит тебе.
– Ни черта от вас от всех полезного, – злобно сказал Никоненко. – Сам сейчас Лере позвоню… Занимаетесь какой-то херней…
– Иди ты в жопу, – с душой сказал Тёма.
– Сам иди в жопу, – сказал Никоненко и положил трубку.
Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего-то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться – нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго.
Он уже стал было сживаться с головной болью, знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда – просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу с каждой неделей. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня-то было грех жаловаться. Сегодня был хороший день.
Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов.
Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился.
"Ну конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную… Ух ты!.. А чего на Нагорную?… Надо же к Сане поехать… Саня мне свет включит…" Тут он малодушно подумал – а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино?
"У Сани и переночую… Верно…" Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу.
"Даже можно будет выпить с ним немного… А уж страшно-то наверняка не будет, тепло у Саши, спокойно… Был бы дома…" Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку.
– Сань…
– Вадя, – сказал Берг, – Машка – аферистка… Она мне только что сказала про психоаналитика… Вадя, это все фуфло… Не нужно… А вечерком приезжай покататься. Я тебе свет включу. Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю – склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать – у меня… А хочешь, дунем… Фильм купил – "В три десять на Юму". Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду.
Вадик потер лицо, сказал: "Я к семи", – и заплакал. Берг что-то говорил из трубки, а Вадик кивал, всхлипывал и выцарапывал уголком карты на заиндевевшем стекле волка из "Ну, погоди!".
Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть-семь моложе, но его приветили. В конце концов, Берг с Гаривасом тоже когда-то числились юношами.
Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: юноша Владимир и юноша Александр. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь – мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей, и нам полезно. Тёма Белов говорил: "А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!" – "Я думал, это про летчиков, – придурковато оправдывался Вадя. – Ас Пушкин".
В компанию он был вхож около двух лет. "Набережную неисцелимых" он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова-Щедрина и Уайлдера – проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким-никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился "шкандаль" – неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью-шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы-основатели помягчели. Отнеслись с юмором.
"Он не виноват, отцы, – терпимо говорил Тёма. – Может, детство было тяжелое…
Или еще что…" Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на "Мире" он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на "Кругозор", Тёма, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках.
"Ты же приличный человек, – уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в "Вольфраме". – Ну попробуй лыжи. Ты же по-русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь…" "Хорош, деды, – вежливо отвечал Вадя. – У вас своя мифология, у меня – своя.
Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно?" А уж летал он… Да. Чего уж. Летал. По целику летал, по льду, по буграм – где хотел, там и летал.
Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся "молодежь – не задушишь, не убьешь" собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные, с оранжевыми "Моторолами", в банданах, в "полартексе", скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские – все. И он знал для них слово.
Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери.
Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом".
Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты.
"Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить.
Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.
Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино.
Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".
Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.
А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.
Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.
Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…
Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".
Еще он пел:
Редеет круг друзей, но – позови,
Давай поговорим, как лицеисты, -
О Шиллере, о славе, о любви…
О женщинах – возвышенно и чисто*.
"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…
"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".
И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…
Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.
В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:
– Никон, что-то со мной не то.
– Я вижу, – ответил Никоненко.
Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.
– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?
– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…
Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.
– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.
– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.
Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих.
– Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись.
Может, он просто перекурил.
Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.
Невропатолог сказал Никону:
– Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно.
– Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку.
Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.
В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел.
Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.
Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино".
Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки.
– Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.
– Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь?
– Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься?
Берг махнул рукой и сказал:
– Накатался по самые уши.
– Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь?
– Ой, правильно, – вздохнул Берг.
– Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский".
Четыре года назад он ушел из Молгенетики и устроился ("Классно ты устроился", – говорили Тёма и Гаривас; непонятно только было, чего больше проглядывало в их "устроился" – иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов – начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу.
А гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, но горы, скорость, Визбора и все прочие производные.
– Ладно, – сказал Берг. – Переодевайся и катайся. Пойду чай заварю.
– Давай покурим. – Берг протянул Ваде сигареты.
– А Машка здесь не катается? – спросил Худой.
– Она вообще не очень катается, – спокойно сказал Берг. – Последнее время.
Беременная моя Машка.
– Ух ты! – искренне сказал Худой.
– Это у них бывает, – кивнул Берг. – А здесь она не любит кататься. Она любит в горах. И не во всяких горах…
Худой промолчал. Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель.
– Хорошо тут у тебя, – сказал Худой. – Тихо.
– Всех разогнал, вот и тихо, – сказал Берг.
Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника.
Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы.
– Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься, – вдруг сказал Худой.
Берг не удивился. Он поднял со снега Вадину доску и ответил:
– Пойдем чай пить.
Накануне вечером Тёма звонил Бергу.
– Что, Тёма? – спросил Берг.
– Да плохо там все, – сказал Тёма.
– Что доктора говорят?
– Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше.
– Ты с Лерой говорил? Единственный вменяемый человек, – сказал Тёма. – С Никоном разосрались вчера окончательно.
– И что Лера?
– Короче, Вадя тяжело болен. Такая… самая страшная опухоль в голове… Не запомнил названия. Самая страшная. Лечить бесполезно, оперировать бесполезно.
Все бесполезно.
– А Вадя как?
– Черт его разберет… Плохо ему… Страшно.
– Что ты думаешь?
– Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает… Марта говорит – нужен экстрасенс.
– Где она видела экстрасенсов? Одни жулики. А моя Машка говорит – к психоаналитику.
– Те же яйца, только в профиль.
– Запиши телефон, а? – попросил Берг.
– Ну, диктуй. – Тёма записал телефон.
– Никон вот тоже – "Отправим его в Штутгарт…" Он, Никон, мол, денег даст.
Аркадий и Борис Стругацкие
"За миллиард лет до конца света" Выходя из подъезда, Тёма пропустил Худого и прикрыл за собой дверь.
– И залпы башенных орудий в последний путь проводят нас, – сказал Худой и утешающе похлопал Тёму по плечу.
Они постояли. Тёма поправил шарф. Худой закурил.
– Ты извини, – сказал Худой. – И перед ним потом извинись… Зря я…
– Да ладно, – мрачно сказал Тёма. – Он привык.
– Мы же ему не заплатили… – спохватился Худой.
– Да ладно, – повторил Тёма.
– Ладно – у попа в штанах, – укоризненно сказал Худой. – Вернемся, надо заплатить…
– За что ты заплатишь, господи?.. Не возьмет он. Не берет он за такие разговоры.
– Сознательное в бессознательном… – Худой поднял воротник куртки. – Бессознательное в сознательном… Бред.
"Я хотел как лучше", – подумал Тёма и сказал:
– Не нужен тебе психоаналитик, это точно.
– Куда уж точнее, – согласился Худой. – Что я – дикий?
"Знаю я, что тебе нужно, – подумал Тёма. – Только бы ты не скис".
– Ты извини, Тём. Время на меня убил. Дунешь?
– Не… – Тёма принюхался к дыму сигареты. – Я по другой части. Я другое поколение.
– Ну да, – кивнул Худой. – Вы – пьющее поколение.
– Мы – героическое поколение, – назидательно сказал Тёма.
Он уже нес что ни попадя, ему было все равно что говорить.
– Куда тебя отвезти?
– Я пройдусь, – сказал Худой.
– Вадик…
– Что, Тёма, дорогой?
– Вадя, ты тертый… Ты умный…
– Тёма, прекрати, – твердо сказал Худой. – Пока, брат. Я пройдусь.
Он бросил в урну окурок, пожал Тёме руку и пошел через дворик.
Тёма смотрел, как Худой идет мимо детской площадки, как горбится от мороза в своей короткой куртке, и думал: "Ну да – он тертый и умный… Сеня Пряжников не глупее был… Помогло это Сене? Дела – говно…" Он постоял минуту возле подъезда, пробормотал "вот, черт!" и шагнул к машине.
Едва он повернул ключ зажигания, затилиликал телефон.
– Да! – раздраженно сказал он.
– Что "да"? – спросил Никоненко. – Что "да"? Ты водил его?
– Ну, водил… На кой черт я только его водил…
– И что?
– Он посидел там… немного. Он не захотел разговаривать!
– Как не захотел? С кем?
– С психоаналитиком.
– С каким психоаналитиком? – брезгливо спросил Никоненко. – Что за чушь? Слушай, ты чем там занимаешься? Ты его к Валере водил?
– К Валере? Ах, да… – спохватился Тёма. – Водил… Да. Утром. Делали компьютерную томографию… Я правильно говорю – компьютерную, да?
– Да, правильно. И что?
– А что я в этом понимаю? Лера сказал, что позвонит тебе.
– Ни черта от вас от всех полезного, – злобно сказал Никоненко. – Сам сейчас Лере позвоню… Занимаетесь какой-то херней…
– Иди ты в жопу, – с душой сказал Тёма.
– Сам иди в жопу, – сказал Никоненко и положил трубку.
Вадик действительно очень хотел пройтись. Сегодня с утра у него не болела голова, сегодня отчего-то отпустило. И не двоилось в глазах. Иногда его пошатывало, но с этим он научился справляться – нужно было дунуть, и головокружение прекращалось. Ненадолго.
Он уже стал было сживаться с головной болью, знал, когда принять таблетку, когда погодить, когда дунуть, когда – просто полежать в темной комнате. Вот только беда, что головная боль усиливалась понемногу с каждой неделей. И вечером еще наваливался страх. Но сегодня-то было грех жаловаться. Сегодня был хороший день.
Он шел по Русаковке к метро. День был морозный, искрящийся такой денек, пуржило, поземка полировала снежком серые полоски трамвайных рельсов.
Вадик вспомнил, что вечером на Нагорной включают свет, и взбодрился.
"Ну конечно, как забоюсь, так возьму доску и поеду на Нагорную… Ух ты!.. А чего на Нагорную?… Надо же к Сане поехать… Саня мне свет включит…" Тут он малодушно подумал – а как же он станет возвращаться потом, после катания, на ночь глядя, во Фрязино?
"У Сани и переночую… Верно…" Он представил себе квартиру Саши Берга в Крылатском, самого Сашу.
"Даже можно будет выпить с ним немного… А уж страшно-то наверняка не будет, тепло у Саши, спокойно… Был бы дома…" Он сразу стал искать глазами автомат, засуетился, увидел, быстро подошел и сунул в щель карточку.
– Сань…
– Вадя, – сказал Берг, – Машка – аферистка… Она мне только что сказала про психоаналитика… Вадя, это все фуфло… Не нужно… А вечерком приезжай покататься. Я тебе свет включу. Бери доску, приезжай. Я вашу шпану не пускаю – склон убивают. Тебе свет включу. Ночевать – у меня… А хочешь, дунем… Фильм купил – "В три десять на Юму". Ты видел?.. Вадя, приезжай, я жду.
Вадик потер лицо, сказал: "Я к семи", – и заплакал. Берг что-то говорил из трубки, а Вадик кивал, всхлипывал и выцарапывал уголком карты на заиндевевшем стекле волка из "Ну, погоди!".
Вадик по прозвищу Худой был двоюродным братом Гены Сергеева, то есть человеком априорно неслучайным. Он был моложе всех, лет на шесть-семь моложе, но его приветили. В конце концов, Берг с Гаривасом тоже когда-то числились юношами.
Покойный Сеня Пряжников барственно и добро говорил: юноша Владимир и юноша Александр. Никоненко плавно вынимал изо рта трубку и кивал Сене, соглашаясь – мол, да, молодежь, молодежь должна быть рядышком, это и ей, и нам полезно. Тёма Белов говорил: "А на прошлой неделе, мессиры, юношу Вадима видели читающим Пушкина!" – "Я думал, это про летчиков, – придурковато оправдывался Вадя. – Ас Пушкин".
В компанию он был вхож около двух лет. "Набережную неисцелимых" он не читал и не цитировал, но определенно читал Шервуда Андерсона, Салтыкова-Щедрина и Уайлдера – проверяли. И он знал разницу между Тушинским Вором и Воренком. А это на фоне повсеместного интеллектуального оскудения было каким-никаким цензом. К Ваде уже было привыкли, как случился "шкандаль" – неожиданно оказалось, что Вадя сноубордист. Досочник. Шпана. Пятью-шестью годами раньше Ваде было бы с треском отказано от дома. Но с возрастом отцы-основатели помягчели. Отнеслись с юмором.
"Он не виноват, отцы, – терпимо говорил Тёма. – Может, детство было тяжелое…
Или еще что…" Вадя даже ездил со всеми в Терскол (пока они еще ездили в Терскол, пока не разлюбили), на "Мире" он коротко переговаривал со спасателями, и они смотрели в сторону, пока Вадя с доской под мышкой уходил куда не положено. Поднимаясь на "Кругозор", Тёма, Никон и Гаривас видели росчерки Вадиной доски на девственных каменистых стенках.
"Ты же приличный человек, – уважительно говорили Худому за вечерним коньяком в "Вольфраме". – Ну попробуй лыжи. Ты же по-русски грамотно говоришь, ты же книги читаешь…" "Хорош, деды, – вежливо отвечал Вадя. – У вас своя мифология, у меня – своя.
Свободный человек в свободной стране. И скручивающий момент отсутствует. Летать проще. Ясно?" А уж летал он… Да. Чего уж. Летал. По целику летал, по льду, по буграм – где хотел, там и летал.
Он был лучше всех. Когда Вадя приезжал в Азау, вся "молодежь – не задушишь, не убьешь" собиралась вокруг. Патлатые, развязные, понтовые, мажорные, с оранжевыми "Моторолами", в банданах, в "полартексе", скромненькие, нафаршмаченные, крылатские, нагатинские, питерские, киевские – все. И он знал для них слово.
Тихо здоровался с одним, с другим… Мог дать попробовать свою доску с автографами Гаскона и Шастаньоля – они расписались несмываемым маркером в апреле девяносто шестого в Марибеле. У Худого было много досок, он в горы меньше трех не брал, и была особенная, любимая – "Оксиджен-Глоуб", на ней корифеи расписались, а Гаскон сказал: "У тебя, Вадя, с законами физики какие-то свои отношения". Правду сказал – то, что делал Худой, даже некой особой техникой нельзя было назвать. Он знал склон телом – от макушки до подошвы. Ему достаточно было видеть ближайшие десять метров горы, а уж как себя дальше повести – разбирался на месте. Он прыгал, кантовался, и еле уловимое касание точно сообщало ему, как поступить дальше. И еще он самым мистическим образом оказывался в горах. Он не раздумывал. Быстро оформлял отпуск за свой счет. Пока Тёма с Бергом считали да рядили – "…билет, апартаменты, ски-пасс… э-э, не, бля, дороговато, перебьемся Татрами…" – Вадя выныривал в Червинье со своими досками, зеленым брезентовым рюкзаком и полтинником за душой. Или – в Шамбери.
Он день катался, а вечером, похмыкивая, садился за преферанс с чехами, до утра, сердечно прощался и уходил с шестью сотнями. Потом… словом, было несколько вариантов "потом".
Покупал самый простой пансион, жил неделю, потом последовательно чинил гриль, газовую колонку, усовершенствовал теплоцентраль – его приглашали пожить и постоловаться еще неделю. С тем же полтинником возвращался в Москву, покупал в "дьюти-фри" "Баллантайнз" и "Бучананз", приезжал вечером к Бергу. А траву – траву он просто брал из воздуха. Везде. С Вадей всякий делился – от Петропавловска-Камчатского до Кировска, от Церматта до Аосты.
"Хиппи, – говорил Гаривас и разводил руками. – Хиппи поганое… И никаких вам явственных ориентиров. Улисс, блин, доской стукнутый и доской живущий…" И такое было. Скажем, в девяносто четвертом, в Червинье, Вадя тогда впервые приехал в Италию, у него горели глаза, он сходил с ума от счастья. Во вторник он простелил по стенке двести метров, юркнул в кулуар, попетлял, красуясь, и вблизи подъемника оторвал "корскрю". И уже когда с доской под мышкой скромно стоял в короткой очереди, к нему боязливо подошел восхищенный антиквар из Антверпена и попросил "класс". Вадя был смущен. Он прежде не думал, что доска может кормить.
Антиквара он после, через год, еще раз выкатывал в Валь-д'Изере, и у них даже нашелся общий знакомый – приятель Тёмы Белова Йозеф Кнехт, профессор славистики из Утрехта.
Возвращаясь в Москву, Вадя скучнел и шел на работу в НПО "Исток" во Фрязино.
Паял, лудил, в девяносто четвертом защитился. По субботам приезжал к Тёме, к Бергу, к Никону, немножко выпивал, в спорах о судьбах российской словесности не участвовал, помалкивал. (Никон говорил: "Злость копит, щас скажет".) Сидел на полу у стеллажа, ставил на место книги, которые брал в прошлую субботу, откладывал книги на следующую неделю. Изредка подходил к столу, выпивал рюмку "Дербента" или "Васпуракана", хорошо выдерживал паузу и говорил, как гвоздь вбивал: "Ерунда все это, Тёмка… Нет никакой такой ментальности Нового Света, и не надо ее приписывать ни Элиоту, ни Фросту. Они – над временем и над географией". – "Вундеркинд… – ворчал Гаривас, – интуитивное у него понимание, блин". А Гаривасу он мог сказать: "Тебя "Письмо к Горацию" только тем и привлекает… хоть ты ни черта в нем не понял… что это просто образец хорошего русского языка".
Правильно говорил. Тёма тогда еще был трепло, журналист, любитель от литературы.
А Гаривас наслаждался русским языком тех эссе, что Рыжий писал на английском.
Тёма же тогда угадывал и все не мог угадать отличие всей американской литературы от всей литературы европейской.
Гаривас – педант, потаенный эстет – сквернословил и бурчал: "Обормот…
Анашист… Закрой рот, бери гитару…" Вадя покладисто брал гитару, пел любимый в компании романс "Белой акации гроздья душистые".
Еще он пел:
Редеет круг друзей, но – позови,
Давай поговорим, как лицеисты, -
О Шиллере, о славе, о любви…
О женщинах – возвышенно и чисто*.
"Что у него в голове за салат? – продолжал бурчать Гаривас. – И Шиллер тебе, и лицеисты… Каэспэшные вирши – как коклюш, ими надо болеть в детстве…" И получал. "Был такой поэт – Пушкин, – вежливо отвечал Вадя, откладывая гитару, – написал в числе прочих стихотворение "19 октября"… Посвящено, по слухам, Вильгельму Карловичу Кюхельбекеру… У Шпаликова, стало быть, оттуда цитатка…
"Приди, огнем волшебного рассказа Сердечные преданья оживи, Поговорим о бурных днях Кавказа, О Шиллере, о славе, о любви…" Ты бы книжку какую почитал, Вовка…" Все похихикивали, Гаривас говорил: "Смотрите-ка, досочник, а в галстуке".
И все были до крайности довольны. Выпивали коньяк помалу. Гена с Бравиком играли в нарды, Никон ароматно пыхал трубкой, Гаривас читал фрагменты из неопубликованного еще тогда "Путешествия в Крым", Вадя пел спиричуэлс, чудил…
Пили чай… Расходились за полночь, Вадю забирал к себе ночевать Берг… Так и жили.
В конце января Вадя отозвал Никоненко на кухню и сказал:
– Никон, что-то со мной не то.
– Я вижу, – ответил Никоненко.
Последние недели Вадя часто морщился, тер ладонью лоб и затылок, прилюдно пил баралгин.
– Ты расскажи, – встревоженно говорил Никон и усаживал Вадю на стул. – Ты почему раньше не говорил?
– Думал, как-нибудь рассосется… Но, ты знаешь, все хуже и хуже… Голова кружится… Болит всю дорогу… В глазах стало двоиться…
Никон видел, что Вадя напуган. Так напуган, как только пугаются боли и недомогания всегда очень здоровые люди. Напуган и растерян.
– Вадя, мы завтра во всем разберемся, – сказал Никон и приобнял Худого за плечи.
– Потерпи до завтра. Завтра ко мне приедешь. Знаешь, где Первая Градская? Я сейчас всем позвоню, завтра тебя обследуем. Полечим.
Никон любил Вадю. Он проводил его до метро, а сам вернулся и суетливо поговорил с Гариком Браверманом. Сам он заведовал урологией в Первой Градской, а Бравик был просто велик, все на свете знал. Сам Никон боялся лечить друзей. Пять лет тому назад умерла от лимфогранулематоза жена его младшего брата Ваньки, с тех пор Никон вздрагивал от малейшего насморка любого из своих.
– Ну… Не суетись, – отмахнулся Бравик. – Надо обследовать… Не суетись.
Может, он просто перекурил.
Назавтра Вадя к Никону не приехал – наверное, ему стало получше, он застеснялся, устыдился своих страхов и не поехал. Но через неделю его привез Берг. Накануне у Вади сильно разболелась голова, болела несколько часов подряд все сильнее и сильнее, а потом были судороги. Это случилось дома у Берга. Судороги Вадя не помнил, но напуган был сильнее прежнего.
Невропатолог сказал Никону:
– Очаговая симптоматика… Это может быть все, что угодно.
– Так, ты только время зря не теряй, – сухо сказал Никону Бравик. – Договорись с Новиковым и вези Вадю на Каширку.
Валера Новиков был гематологом. Собственно, онкологом. Он очень скоро все организовал. Вадя послушно ходил за ним с этажа на этаж. Ваде делали исследования, подрагивали стрелки приборов, помигивало, попискивало выползала бумажная лента. Вадю ставили перед экранами в затемненных комнатах, Ваде крепили к голове электроды, водили по животу датчиком, брали кровь.
В шесть часов вечера Валера позвал в свой кабинет Никона с Бравиком и сказал им, что у Вадика опухоль головного мозга. У Никона противно за-дрожали губы, а Бравик зло засопел.
Около восьми Вадя приехал в Крылатское. Свет на горе включили, Вадя увидел еще из машины, сам Берг, наверное, и включил. Вадя расплатился с таксистом, бережно вытащил с заднего сиденья доску и пошел к горе.
Саша Берг к тому времени два года работал тренером-разнорабочим-сторожем на замечательной горке слева от улицы Крылатские Холмы. Справа были эллинги, гребной канал и всем известные горки в Крылатском – "Крыло". А слева – не всем известные. Гора, где работал Саша Берг, была похожа на пианино – крутой короткий склон, затем короткий выкат, затем еще один крутой склон. Два подъемника – слева и справа. Хороший яркий желтый (теплый, а не синюшный) свет. Эту гору так и звали – "Пианино".
Берг сидел на стуле возле трансформаторной будки. Он курил и глядел на свои валенки. Саша Берг вообще был непрезентабелен. Что до инвентаря – это да. Сашин инвентарь в сборе стоил подороже иного автомобиля. А в быту – так, куртка "эскимос", грубой вязки свитер с терскольского базарчика возле Чегета, на горе – валенки.
– Привет, Сань. – Худой снял перчатку и пожал Бергу руку.
– Привет, пойдем на базу. Чаю выпьешь?
– Давай потом. Через часок. Сам-то не покатаешься?
Берг махнул рукой и сказал:
– Накатался по самые уши.
– Учишь детишек? – сурово спросил Худой. – Правильно учишь?
– Ой, правильно, – вздохнул Берг.
– Смотри… – Худой погрозил пальцем. Сашу Берга, доктора биологических наук, в компании звали "гуру" и "Макаренко-Сухомлинский".
Четыре года назад он ушел из Молгенетики и устроился ("Классно ты устроился", – говорили Тёма и Гаривас; непонятно только было, чего больше проглядывало в их "устроился" – иронии или зависти) разнорабочим на небольшой базе олимпийского резерва в Крылатском. Он ухаживал за горой, лопатил снег, ратрачил, включал и выключал свет и подъемник. Еще он обучал детей из окрестных дворов – начальство ему позволяло. Берг был терпелив и добродушен, детей к нему вели охотно, он даже не всех брал в свою группу.
А гуру друзья его называли оттого, что Берг ненавидел спорт в чистом виде, считал горные лыжи высшим, сакральным занятием. Он учил своих ребятишек любить не горнолыжную технику, но горы, скорость, Визбора и все прочие производные.
– Ладно, – сказал Берг. – Переодевайся и катайся. Пойду чай заварю.
– Давай покурим. – Берг протянул Ваде сигареты.
– А Машка здесь не катается? – спросил Худой.
– Она вообще не очень катается, – спокойно сказал Берг. – Последнее время.
Беременная моя Машка.
– Ух ты! – искренне сказал Худой.
– Это у них бывает, – кивнул Берг. – А здесь она не любит кататься. Она любит в горах. И не во всяких горах…
Худой промолчал. Санина Машка была той еще штучкой, это было общеизвестно, предпочитала Куршевель.
– Хорошо тут у тебя, – сказал Худой. – Тихо.
– Всех разогнал, вот и тихо, – сказал Берг.
Под ветром легко шумели деревья, внизу поскрипывал барабан подъемника.
Худой понял, что Берг специально для него, для Худого, постарался сегодня всех спровадить с горы.
– Саш, я, пожалуй, не буду сегодня кататься, – вдруг сказал Худой.
Берг не удивился. Он поднял со снега Вадину доску и ответил:
– Пойдем чай пить.
Накануне вечером Тёма звонил Бергу.
– Что, Тёма? – спросил Берг.
– Да плохо там все, – сказал Тёма.
– Что доктора говорят?
– Они между собой говорят. Никон кидается на всех, психопат. Бравик не лучше.
– Ты с Лерой говорил? Единственный вменяемый человек, – сказал Тёма. – С Никоном разосрались вчера окончательно.
– И что Лера?
– Короче, Вадя тяжело болен. Такая… самая страшная опухоль в голове… Не запомнил названия. Самая страшная. Лечить бесполезно, оперировать бесполезно.
Все бесполезно.
– А Вадя как?
– Черт его разберет… Плохо ему… Страшно.
– Что ты думаешь?
– Слушай, пусть Никон с Бравиком думают. Пусть Сергеев думает… Марта говорит – нужен экстрасенс.
– Где она видела экстрасенсов? Одни жулики. А моя Машка говорит – к психоаналитику.
– Те же яйца, только в профиль.
– Запиши телефон, а? – попросил Берг.
– Ну, диктуй. – Тёма записал телефон.
– Никон вот тоже – "Отправим его в Штутгарт…" Он, Никон, мол, денег даст.