Страница:
Так, теперь по-настоящему началось. По-взрослому… Он едва успел убрать плечо, уворачиваясь от кряжистой ветки. Бросил тело в проем между двумя тонкими сосенками, подобрался, резко погасил скорость. Здесь уже было раскатано. Если слово "раскатано" могло быть уместным для описания сорокапятиградусного лесистого склона. Вернее – узкой полоски этого склона, что лежала под трассой канатки. Двадцать семь экстримеров, которые спустились до него, распахали, расчертили глубокий снег, посыпанный хвойными иголками и кусочками коры. Даже здесь, "под опорами", после пяти-шести проходов оформлялась какая-никакая трасса. Почти все, в общем, шли по одной и той же кривой. Это потому, что экстримеры интуитивно находили, молниеносно вычисляли среди деревьев и засыпанных снегом валунов одни и те же участки, мало-мальски пригодные для быстрого поворота, мгновенного кантования, толчка перед коротким прыжком.
Он часто и резко поворачивал, крутя сомкнутыми коленями, подтягивал колени чуть ли ни к подбородку, мгновенно выпрямлял ноги, быстро и мягко обрабатывая сумасшедшие неровности дурацкой трассы. Возле одной из опор его горную лыжу резко и сильно швырнуло назад. Так, что больно рвануло в колене. Он отчаянно отмахнул локтем и удержался на ногах.
"Мать твою!!! Что еще такое?… Я же видел – там пусто было! Это подушка…
Точно, мать твою, это подушка! Надо дальше от опор…" Наверное, он шваркнул ботинком по бетонной "подушке", на которой стояла опора.
Видно, угол "подушки" предательски торчал под тонким слоем снега.
Он вытянул руки вперед, пригнул голову и проломился через сосновую поросль, круша кантами тоненькие стволы. Щеку ожгло веткой. Он качнул тело вправо, резанул лыжами по толстому корню огромной вековой сосны и подумал: "Так, сосна… Теперь – бугор… Не обходить. Прыгну".
Он вчера и позавчера по два раза прошел эту трассу. Метрах в пятидесяти ниже был бугор, собственно, небольшая, заваленная снегом скала. Те, кто шел до него, обходили бугор справа (он сейчас это видел, лыжные следы в рыхлом снегу вели право). И еще он знал, что после бугра придется сбрасывать скорость и пятнадцать-двадцать метров медленно шкрябать по естественной лесенке из кочек, камней и корней. А слева бугор было не обойти, слева высилась стальная, в облупившейся серой краске, опора канатки. Он еще утром решил здесь прыгнуть.
И он прыгнул, он вкатился на заснеженный бугор, мгновенно сфотографировал короткий участок под собой и прыгнул.
"Ап! У, е-мое!.. Есть!" Хорошо. Получилось. Он только больно прикусил щеку и теперь чувствовал кровь во рту. И еще после прыжка сильно заныла левая стопа. Но это – черт с ним.
Задвинем… Сейчас некогда… Он восемь лет назад поломал голень, но голень от нагрузок не болела, а болела почему-то стопа. Хотя в стопе он тоже тогда что-то повредил, и оперировали ему все, что ниже колена. По кусочкам собирали…
Он автоматически исполнял бешенную акробатику, шарахался из стороны в сторону, нырял с рыхлых бугров, перебрасывал сведенные вместе ноги через камни, сильно загружал палки в поворотах. А в голову лезли всякие мысли, хотя, казалось бы, никаким размышлениям и рассуждениям в этом скакании между сосен места быть не могло.
"…на двух стульях сидеть… Определяться пора… Докторская, да? А нужна мне докторская? Пусть Бравик пишет докторские… Ну не хочу я больше всего этого, не хочу! Больше не хочу Лопатина, не хочу каждое утро ездить на "Октябрьское Поле", не хочу лаборатории, чаепитий, перекуров… Не хочу фарезов, "пи-си-аров", хроматографических колонок и таких абсолютно безразличных мне явлений, как "…экспрессия пектатлиазы в Escherihia coli…" Больше не хочу старшего научного сотрудника Стеркина с его рыженькой бородкой и удушливым одеколоном.
Младшего научного сотрудника Сударикову, с ее двоечницей-дочерью и идиотоммужем, тоже не хочу. А главное – не хочу бездарно разбазаривать свою единственную и неповторимую жизнь… Я, кажется, уже всем показал, что не безголовый… Родителям показал, в университете показал, в "мит-ха-тэ" показал… Сколько можно показывать? Мне тридцать лет. Имею я право любимым делом заниматься?.. Я нормальный, вполне профессиональный фри-райдер, я горный человек. Бывают горные козлы и горные дороги. А я – горный человек". …Наташка как-то сказала ему: "Ну, а какие перспективы? Какие у тебя перспективы? Я понимаю, если бы ты был профессиональный спортсмен… Как ты дальше жить собираешься? Чайников будешь натаскивать в Азау? Детишек учить? У тебя даже тренерского диплома нет. Просто ты хочешь жить в свое удовольствие, хочешь, чтобы вся твоя жизнь была сплошным горнолыжным курортом…" Он тогда попытался что-то ей объяснить. "Это моя среда обитания, понимаешь? – говорил он. – Я себя там чувствую хорошо, я человеком себя там чувствую… Да хоть и чайников натаскивать! А Молгенетика – это не моя среда. Ну не для меня это – утром на работу, вечером с работы… Я даже не простужаюсь в горах! У меня в горах нога болеть перестает! В Москве болит, а в Терсколе – никогда".
Наташке все это не казалось убедительным…
Он прочертил две коротких дуги по нетронутому снегу и славно приложился плечом о ствол.
"Твою мать…" Дальше было сложнее – он знал. Дальше торчали камни. Он приметил язык снега меж двух зазубренных ступенек, спрыгнул туда, лыжи едва поместились на языке, заскрежетал кант. Разумеется, он сегодня был не на "Вертиго". На этом склоне лыжи для фри-райда были ни к чему. Он шел на своих прошлогодних "Династарах".
Он боком свалился в желоб между двумя скалами… Слева мелькнула шероховатая стенка в серо-оранжевых пятнах лишайника.
"…Вы по три раза за зиму берете отпуск за свой счет, – недовольно сказал Лопатин, шеф. – А у лаборатории есть утвержденный план. Ну да, я тоже уважаю спорт… У меня, если хотите знать, был первый разряд по многоборью. Но надо разделять научную работу и… физические упражнения! Вы об этом подумайте!" Боже, как же ему все это осточертело…
"Рессон шел одиннадцатым. Его мне не сделать, – думал он. – Рессон хорош. Еще бы он не был хорош!.. Он из Валь-д'Изера, он там родился, там живет и там круглый год, падла такая, катается… А я – турыст. Я в горах наскоками. Если же хочешь быть профи, то надо проводить в горах весь сезон. А еще лучше – жить постоянно…" Ну да, получится у него "жить постоянно", как же… Три года тому назад, когда у него был промежуток между Институтом биоорганической химии и Молгенетикой, он зиму проработал спасателем на "Мире". Раскатался за сезон так, что пошла слава, а весной австрийцы пригласили сниматься в ролике. Молодежь в Азау смотрела на него как на дедушку экстрима Ансельма Бо. Наташка два раза прилетала к нему, а потом сказала: "Это, конечно, все очень хорошо, очень романтично… Только что это за семья, когда ты четыре месяца в горах? А ты не думал, что мне посоветоваться с тобой надо иногда? Что у папы артрит, он водить больше не может, надо гараж продавать? Я должна это делать? И потом, ты извини, но я уже забыла, когда занималась с тобой любовью на равнине… А в "Чегете" кровать скрипит, и тараканы… Ты однажды вернешься из своего вонючего Терскола, а жены нет. Была, да вся вышла".
Еще раза два он уходил немного в сторону, зарываясь по колени в снег. Один раз упал. На этом аттракционе можно было падать – лишь бы потом встал. На фри-райде падение в nо-fall-zone сулило дисквалификацию. А здесь – ничего. Лишь бы доехал.
Впереди мелькнул просвет между соснами. Он уже крутил вензеля по колее, пропаханной до него, и уже просчитывал не на три-четыре метра, а больше. Он пролетел под самым сиденьем подъемника, наползавшим снизу. Там, на креселке, был пассажир. Ему даже показалось, что пассажир его сфотографировал – сквозь громкий шорох лыж он расслышал чмокающий щелчок. На соревнованиях "под опорами" всегда было много фотографов. Они снимали с деревьев, с опор, с подъемника. Фотографии получались очень героические. Только, глядя на фотографию, было непонятно – что делают горнолыжники посреди густого соснового леса, наклоненного под углом в сорок пять градусов…
Еще метров двести… Пара кочек, последняя опора, обрывчик, сугроб, несильный удар кантами о наезженный лед… Все.
Он выкатился к станции канатки и проехал мимо высокого парня в желтой куртке BASK. Парень шагнул в сторону, пропуская его, и крикнул:
– Двадцать восьмой – девять сорок три!
"Девять сорок три… – подумал он. – Ничего. Неплохо. Даже хорошо".
Возле растяжки "Финиш" стояла группа девиц в комбезах и расстегнутых ботинках.
Они глухо зааплодировали, не снимая перчаток.
"Спасибо, девушки, спасибо… – подумал он. – Ну, а жена-то моя где?" Наташка уже шла к нему, проваливаясь в снег по щиколотки. Она подняла капюшон, держала руки в карманах и улыбалась.
– Красавец… – насмешливо сказала Наташка и поцеловала его в щеку. – Живой? Не падал? Падал… У тебя кровь, ты щеку поцарапал… Говорят, что ты хорошо прошел.
У нее в кармане запищала рация.
– Прием! – сказала Наташка, достав маленькую черную "Моторолу".
– Он прошел? Прием! – послышался из рации искаженный голос Расула.
– Да, спустился. Порядок, Расул. Прием.
– Какое время, прием? – спросил Расул.
– Девять сорок три, – сказала Наташка. – Оувер.
И положила рацию в карман.
– Пойдем, чаю выпьем, – сказал он, вынул руки из темляков и воткнул палки в снег. Потом поднял на лоб очки и расстегнул куртку. Из-под куртки шел пар. Он стащил пластиковый шлем и вытер шершавой перчаткой мокрый лоб.
К ним подошел Зубков. Зубков сам профессионально катался, а еще он был редактором модного журнала для всевозможных экстремальщиков.
– Привет, – сказал Зубков. – Молодец. У тебя третий результат будет, наверное.
– Привет, Тёма, – сказал он. – Откуда знаешь?
– Да я трусь возле судейства весь день, – сказал Зубков ухмыляясь. – Все слышу, все знаю… Тебя киевлянин обошел, и Рессон. А остальным ты накатил. Молодец.
Там еще человек пять спустятся, но это любители. Анисимов тоже тебя сделал бы, но он не приехал… Хорошие перчатки. Где покупал?
– В "Доломите", – сказал он. – А Андрюха где? Я его вроде видел утром.
– Мосье Каменев снимает, – утомленно сказал Зубков. Было видно, что накануне Тёма, в чегетских традициях, до упора развлекался в баре с трогательным названием "Deep Purple". – Наверх поехал… Тебя, кстати, снять хотел. Если хорошо получится, я тебя на разворот помещу. Не возражаешь?
– Валяй, – сказал он. – Помещай, мосье Зубков. Пошли с нами, чаю попьем.
Через полчаса он, Зубков и Наташка стояли в густой толпе лыжников и зрителей.
Объявляли результаты. Его фамилия прозвучала третьей.
– Молодец, – сказал Зубков. – Быть тебе на развороте. И еще короткое интервью.
Строк на сорок… Идите, призер. Вас ждут заслуженные почести.
И подтолкнул его к пьедесталу.
Он осторожно ступил тяжелыми ботинками на скользкий, наспех сколоченный помост, пожал руки киевлянину и Рессону.
– Третье место занял, – торжественно крикнул в микрофон парень в BASKе, – Александр Берг, Москва!
Испанская партия, декабрь 88-го
"ШАХМАТЫ В ПЯТНИЦУ"
Он часто и резко поворачивал, крутя сомкнутыми коленями, подтягивал колени чуть ли ни к подбородку, мгновенно выпрямлял ноги, быстро и мягко обрабатывая сумасшедшие неровности дурацкой трассы. Возле одной из опор его горную лыжу резко и сильно швырнуло назад. Так, что больно рвануло в колене. Он отчаянно отмахнул локтем и удержался на ногах.
"Мать твою!!! Что еще такое?… Я же видел – там пусто было! Это подушка…
Точно, мать твою, это подушка! Надо дальше от опор…" Наверное, он шваркнул ботинком по бетонной "подушке", на которой стояла опора.
Видно, угол "подушки" предательски торчал под тонким слоем снега.
Он вытянул руки вперед, пригнул голову и проломился через сосновую поросль, круша кантами тоненькие стволы. Щеку ожгло веткой. Он качнул тело вправо, резанул лыжами по толстому корню огромной вековой сосны и подумал: "Так, сосна… Теперь – бугор… Не обходить. Прыгну".
Он вчера и позавчера по два раза прошел эту трассу. Метрах в пятидесяти ниже был бугор, собственно, небольшая, заваленная снегом скала. Те, кто шел до него, обходили бугор справа (он сейчас это видел, лыжные следы в рыхлом снегу вели право). И еще он знал, что после бугра придется сбрасывать скорость и пятнадцать-двадцать метров медленно шкрябать по естественной лесенке из кочек, камней и корней. А слева бугор было не обойти, слева высилась стальная, в облупившейся серой краске, опора канатки. Он еще утром решил здесь прыгнуть.
И он прыгнул, он вкатился на заснеженный бугор, мгновенно сфотографировал короткий участок под собой и прыгнул.
"Ап! У, е-мое!.. Есть!" Хорошо. Получилось. Он только больно прикусил щеку и теперь чувствовал кровь во рту. И еще после прыжка сильно заныла левая стопа. Но это – черт с ним.
Задвинем… Сейчас некогда… Он восемь лет назад поломал голень, но голень от нагрузок не болела, а болела почему-то стопа. Хотя в стопе он тоже тогда что-то повредил, и оперировали ему все, что ниже колена. По кусочкам собирали…
Он автоматически исполнял бешенную акробатику, шарахался из стороны в сторону, нырял с рыхлых бугров, перебрасывал сведенные вместе ноги через камни, сильно загружал палки в поворотах. А в голову лезли всякие мысли, хотя, казалось бы, никаким размышлениям и рассуждениям в этом скакании между сосен места быть не могло.
"…на двух стульях сидеть… Определяться пора… Докторская, да? А нужна мне докторская? Пусть Бравик пишет докторские… Ну не хочу я больше всего этого, не хочу! Больше не хочу Лопатина, не хочу каждое утро ездить на "Октябрьское Поле", не хочу лаборатории, чаепитий, перекуров… Не хочу фарезов, "пи-си-аров", хроматографических колонок и таких абсолютно безразличных мне явлений, как "…экспрессия пектатлиазы в Escherihia coli…" Больше не хочу старшего научного сотрудника Стеркина с его рыженькой бородкой и удушливым одеколоном.
Младшего научного сотрудника Сударикову, с ее двоечницей-дочерью и идиотоммужем, тоже не хочу. А главное – не хочу бездарно разбазаривать свою единственную и неповторимую жизнь… Я, кажется, уже всем показал, что не безголовый… Родителям показал, в университете показал, в "мит-ха-тэ" показал… Сколько можно показывать? Мне тридцать лет. Имею я право любимым делом заниматься?.. Я нормальный, вполне профессиональный фри-райдер, я горный человек. Бывают горные козлы и горные дороги. А я – горный человек". …Наташка как-то сказала ему: "Ну, а какие перспективы? Какие у тебя перспективы? Я понимаю, если бы ты был профессиональный спортсмен… Как ты дальше жить собираешься? Чайников будешь натаскивать в Азау? Детишек учить? У тебя даже тренерского диплома нет. Просто ты хочешь жить в свое удовольствие, хочешь, чтобы вся твоя жизнь была сплошным горнолыжным курортом…" Он тогда попытался что-то ей объяснить. "Это моя среда обитания, понимаешь? – говорил он. – Я себя там чувствую хорошо, я человеком себя там чувствую… Да хоть и чайников натаскивать! А Молгенетика – это не моя среда. Ну не для меня это – утром на работу, вечером с работы… Я даже не простужаюсь в горах! У меня в горах нога болеть перестает! В Москве болит, а в Терсколе – никогда".
Наташке все это не казалось убедительным…
Он прочертил две коротких дуги по нетронутому снегу и славно приложился плечом о ствол.
"Твою мать…" Дальше было сложнее – он знал. Дальше торчали камни. Он приметил язык снега меж двух зазубренных ступенек, спрыгнул туда, лыжи едва поместились на языке, заскрежетал кант. Разумеется, он сегодня был не на "Вертиго". На этом склоне лыжи для фри-райда были ни к чему. Он шел на своих прошлогодних "Династарах".
Он боком свалился в желоб между двумя скалами… Слева мелькнула шероховатая стенка в серо-оранжевых пятнах лишайника.
"…Вы по три раза за зиму берете отпуск за свой счет, – недовольно сказал Лопатин, шеф. – А у лаборатории есть утвержденный план. Ну да, я тоже уважаю спорт… У меня, если хотите знать, был первый разряд по многоборью. Но надо разделять научную работу и… физические упражнения! Вы об этом подумайте!" Боже, как же ему все это осточертело…
"Рессон шел одиннадцатым. Его мне не сделать, – думал он. – Рессон хорош. Еще бы он не был хорош!.. Он из Валь-д'Изера, он там родился, там живет и там круглый год, падла такая, катается… А я – турыст. Я в горах наскоками. Если же хочешь быть профи, то надо проводить в горах весь сезон. А еще лучше – жить постоянно…" Ну да, получится у него "жить постоянно", как же… Три года тому назад, когда у него был промежуток между Институтом биоорганической химии и Молгенетикой, он зиму проработал спасателем на "Мире". Раскатался за сезон так, что пошла слава, а весной австрийцы пригласили сниматься в ролике. Молодежь в Азау смотрела на него как на дедушку экстрима Ансельма Бо. Наташка два раза прилетала к нему, а потом сказала: "Это, конечно, все очень хорошо, очень романтично… Только что это за семья, когда ты четыре месяца в горах? А ты не думал, что мне посоветоваться с тобой надо иногда? Что у папы артрит, он водить больше не может, надо гараж продавать? Я должна это делать? И потом, ты извини, но я уже забыла, когда занималась с тобой любовью на равнине… А в "Чегете" кровать скрипит, и тараканы… Ты однажды вернешься из своего вонючего Терскола, а жены нет. Была, да вся вышла".
Еще раза два он уходил немного в сторону, зарываясь по колени в снег. Один раз упал. На этом аттракционе можно было падать – лишь бы потом встал. На фри-райде падение в nо-fall-zone сулило дисквалификацию. А здесь – ничего. Лишь бы доехал.
Впереди мелькнул просвет между соснами. Он уже крутил вензеля по колее, пропаханной до него, и уже просчитывал не на три-четыре метра, а больше. Он пролетел под самым сиденьем подъемника, наползавшим снизу. Там, на креселке, был пассажир. Ему даже показалось, что пассажир его сфотографировал – сквозь громкий шорох лыж он расслышал чмокающий щелчок. На соревнованиях "под опорами" всегда было много фотографов. Они снимали с деревьев, с опор, с подъемника. Фотографии получались очень героические. Только, глядя на фотографию, было непонятно – что делают горнолыжники посреди густого соснового леса, наклоненного под углом в сорок пять градусов…
Еще метров двести… Пара кочек, последняя опора, обрывчик, сугроб, несильный удар кантами о наезженный лед… Все.
Он выкатился к станции канатки и проехал мимо высокого парня в желтой куртке BASK. Парень шагнул в сторону, пропуская его, и крикнул:
– Двадцать восьмой – девять сорок три!
"Девять сорок три… – подумал он. – Ничего. Неплохо. Даже хорошо".
Возле растяжки "Финиш" стояла группа девиц в комбезах и расстегнутых ботинках.
Они глухо зааплодировали, не снимая перчаток.
"Спасибо, девушки, спасибо… – подумал он. – Ну, а жена-то моя где?" Наташка уже шла к нему, проваливаясь в снег по щиколотки. Она подняла капюшон, держала руки в карманах и улыбалась.
– Красавец… – насмешливо сказала Наташка и поцеловала его в щеку. – Живой? Не падал? Падал… У тебя кровь, ты щеку поцарапал… Говорят, что ты хорошо прошел.
У нее в кармане запищала рация.
– Прием! – сказала Наташка, достав маленькую черную "Моторолу".
– Он прошел? Прием! – послышался из рации искаженный голос Расула.
– Да, спустился. Порядок, Расул. Прием.
– Какое время, прием? – спросил Расул.
– Девять сорок три, – сказала Наташка. – Оувер.
И положила рацию в карман.
– Пойдем, чаю выпьем, – сказал он, вынул руки из темляков и воткнул палки в снег. Потом поднял на лоб очки и расстегнул куртку. Из-под куртки шел пар. Он стащил пластиковый шлем и вытер шершавой перчаткой мокрый лоб.
К ним подошел Зубков. Зубков сам профессионально катался, а еще он был редактором модного журнала для всевозможных экстремальщиков.
– Привет, – сказал Зубков. – Молодец. У тебя третий результат будет, наверное.
– Привет, Тёма, – сказал он. – Откуда знаешь?
– Да я трусь возле судейства весь день, – сказал Зубков ухмыляясь. – Все слышу, все знаю… Тебя киевлянин обошел, и Рессон. А остальным ты накатил. Молодец.
Там еще человек пять спустятся, но это любители. Анисимов тоже тебя сделал бы, но он не приехал… Хорошие перчатки. Где покупал?
– В "Доломите", – сказал он. – А Андрюха где? Я его вроде видел утром.
– Мосье Каменев снимает, – утомленно сказал Зубков. Было видно, что накануне Тёма, в чегетских традициях, до упора развлекался в баре с трогательным названием "Deep Purple". – Наверх поехал… Тебя, кстати, снять хотел. Если хорошо получится, я тебя на разворот помещу. Не возражаешь?
– Валяй, – сказал он. – Помещай, мосье Зубков. Пошли с нами, чаю попьем.
Через полчаса он, Зубков и Наташка стояли в густой толпе лыжников и зрителей.
Объявляли результаты. Его фамилия прозвучала третьей.
– Молодец, – сказал Зубков. – Быть тебе на развороте. И еще короткое интервью.
Строк на сорок… Идите, призер. Вас ждут заслуженные почести.
И подтолкнул его к пьедесталу.
Он осторожно ступил тяжелыми ботинками на скользкий, наспех сколоченный помост, пожал руки киевлянину и Рессону.
– Третье место занял, – торжественно крикнул в микрофон парень в BASKе, – Александр Берг, Москва!
Испанская партия, декабрь 88-го
"ШАХМАТЫ В ПЯТНИЦУ"
Папе с любовью
Отец спросил Бравика:
– Ты ждешь кого-то?
– Никон звонил, – сказал Бравик. – Сказал, что он недалеко, на Балаклавке. Скоро заедет.
Бравик, сопя, сдвигал кресла к журнальному столику.
– Я вам не помешаю? – спросил Израиль Борисович.
Он собирался смотреть телевизор.
– Ну что ты, пап, – сказал Бравик. – Никон не по делу, он просто так. Мы поговорим, в шахматы сыграем… Можно взять твой коньяк?
– Конечно, конечно… Бери. Ты вроде говорил – Володя больше у вас не работает?
– Он перешел в Первую Градскую… – Бравик поднес торшер к столику. – Он, папа, теперь большой человек. Старший ординатор.
– Он защищаться-то думает, твой большой человек?
– Нет, не думает, – покачал головой Бравик. – Не хочет. Говорит, что ему это не нужно. Может, и не нужно…
– Какая у него категория?
– Высшая… Пап, а тройник где?.. У него высшая категория. Через несколько лет станет заведующим, а большего ему и не нужно. Наш Никон не честолюбив. То есть абсолютно… Я его недели три не видел. Нет, правда, мы тебе не помешаем?
Это был пятничный вечер. Мама пошла в театр, на Таганку, на "Деревянных коней", а Бравик с отцом холостяковали, сами приготовили ужин – поджарили шпикачки, которые отец купил в "Праге", открыли банку соленых огурцов, болгарское лечо.
Поели, Бравик помыл посуду Отец хотел посмотреть телевизор, показывали "Июльский дождь" с Визбором и молодой Ураловой.
Это был тот редкий вечер, когда отец оказался дома уже в шесть часов. Обычно он возвращался из института к восьми.
Бравик взялся было читать статью Морозова в "Урологии и нефрологии" (интересная, новаторская статья, пространная, живая… но к опусам доктора Морозова Бравик относился скептически еще потому, что сам Морозов ему не очень нравился – Бравик не любил маниакальных людей), но тут позвонил Никон и спросил, можно ли ему заехать. И Бравик стал готовить для них с Никоном "уголок". Он всегда, когда приезжал Никон, готовил "уголок". Сдвигал кресла к журнальному столику, включал торшер, ставил на столик пепельницу для Никона, пару рюмок, коньяк, блюдце с нарезанным лимоном и шахматы – если Никон был не прочь сыграть.
Сам Бравик спиртного почти не пил, но ставил рюмку и для себя и растягивал эту рюмку на весь вечер. "Ну ты и зануда…" – говорил Никон, глядя на то, как Бравик лихо расправляется со своей рюмкой.
Иногда они играли в шахматы, иногда просто разговаривали, а Никон при этом просто выпивал.
Бравик был человек несветский. Он редко ходил в гости, вот разве только у Сеньки Пряжникова бывал почти каждую неделю. Младший брат Бравика, Паша, жил у своей жены. А Бравик жил с родителями в Чертаново и поэтому редко принимал гостей. Но Никон, Сергеев и Тёма Белов к нему заходили на огонек.
– А что Володя делал на Балаклавке? – спросил отец.
– Он в спортзал ходит… Бугай такой… Штанги тягает, гири…
– Тебе бы тоже не помешало…
– Что "не помешало"?
– Физкультура бы тебе не помешала, Гриша. Можно по утрам делать пробежки…
– Ой, папа, я тебя умоляю…
Бравик был низкорослый, полный, не любил всякой физкультуры, не участвовал в походах на байдарках по Оке, опасливо косился на Сашку Берга, когда тот возвращался со своих гор и показывал всей компании фотографии каких-то немыслимых круч… И на Никона Бравик тоже опасливо косился – на Никона, громилу и драчуна. Никон ходил по вечерам в зал тяжелой атлетики в Битцевском спорткомплексе. "Иначе я начинаю толстеть", – говорил Никон.
Никакой физкультуры Бравик не признавал. Он почти не пил, не курил, он был холост, его не интересовали "приключения тела".
Зато он очень много оперировал, делал сложные пластики, выстаивал по шесть-семь часов у операционного стола. Он в двадцать пять лет защитил кандидатскую, у него была на подходе докторская, и отец был им вполне доволен.
Вскоре пришел Никон.
– Привет, Бравик, – сказал Никон. – Здрасьте, Израиль Борисыч.
– Сколько лет, сколько зим, – приветливо сказал отец. – Давно тебя не было, Володя.
Никон снял ботинки и стал осторожно снимать куртку – он едва помещался в маленькой прихожей.
– Все, Израиль Борисыч! Поменял я место работы, – сказал Никон.
– Слышал, – сказал отец. – Это как – повышение?
– Пожалуй что повышение.
Никон наконец разделся и вошел в комнату.
– Израиль Борисыч, курить можно? – спросил Никон.
– Кури, – сказал отец.
Никону в их некурящем доме разрешали курить.
– Чай будешь? – спросил Бравик.
– Буду, спасибо… Старый, в большую кружку, ладно? И с лимоном… А Галина Николаевна где?
– Галина Николаевна пошла в театр, – сказал отец. – А мы холостюем. Ты ужинал?
– Да нельзя мне ужинать, – досадливо сказал Никон. – Катюха мне салатики делает по вечерам. Морковка, капустка…
– Гриша! – позвал Бравика отец. – Ты слышишь? Салатики…
– Папа, я тебя умоляю! – отозвался из кухни Бравик.
Домашние всегда следили за Бравиком – чтобы он не очень полнел. С самого детства. Восьмилетним толстячком, сидя за семейным обеденным столом, маленький Гриша медленно, как бы небрежно, мазал кусок хлеба маслом, поддерживал разговор с мамой, "рассеянно" отвечал, а сам молниеносно переворачивал в пальцах хлеб, как опытные картежники переворачивают колоду, и так же медленно начинал намазывать с другой стороны.
Когда Грише было десять, родители приехали навестить его в пионерском лагере.
– Мальчик, – позвал Израиль Борисович пробегавшего мимо пионера. – Мальчик, ты Гришу Бравермана знаешь? Из второго отряда?
– Ага, – ответил пионер и закричал: – Сорок два! Сорок два! Иди сюда! К тебе родители приехали!
Подошла пионервожатая.
– Вы к кому, товарищи?
– Мы к Грише Браверману, – сказал Израиль Борисович. – Скажите, девушка, а что значит "сорок два"?
– Ну, понимаете, товарищи… – пионервожатая помялась. – Детям свойственно давать прозвища сверстникам.. Мы не видим в этом ничего страшного…
– А почему у моего сына такое странное прозвище? Что же, его все так и зовут – "сорок два"? Нет, разумеется, ничего страшного… Но почему, если не секрет?
– Да, вы знаете, так и зовут. Весь лагерь. Понимаете, недавно у нас было контрольное взвешивание… Ребята его возраста – двадцать три килограмма…
Двадцать пять. А Гриша – сорок два.
Бравик принес Никону большую кружку крепкого, свежезаваренного чая с лимоном.
Никон уже сидел в кресле под торшером и разговаривал с Израилем Борисовичем.
– Тебе, конечно, виднее, Володя, – говорил отец. – Но кому и когда помешала кандидатская?
– Не нужно мне все это, Израиль Борисыч, – отмахнулся Никон. – Не по мне это.
Это же надо при кафедре тереться, тому угодить, этому угодить…
– М-да? – с сомнением сказал отец. – Я вообще-то полагал, что для этого нужно работать… Ну, тебе виднее.
– Я высшую категорию получил? Получил. Пусть вон Бравик у нас защищается…
Бравик, когда у тебя апробация?
– В декабре, – сказал Бравик, поставил на столик кружку с чаем и сел в кресло напротив Никона. – Слушай, Никон, а вот как ты думаешь – может доктор медицинских наук быть толстым? Имеет право?
– Не… – сказал Никон, подумав. – Доктор наук – нет. Вот член-корреспондент уже может. Точно может… А доктор наук не может.
И он подмигнул Израилю Борисовичу. Тот подмигнул в ответ.
– Ну, давай по коньячку, – сказал Никон, шумно отпив из кружки.
– Пап, ты будешь? – спросил Бравик.
– Разве что рюмочку, – ответил с дивана отец.
Бравик встал, принес из кухни третью рюмку, налил отцу коньяка и подал.
– Ваше здоровье, Израиль Борисыч, – отсалютовал Никон из кресла.
– Твое здоровье, пап, – сказал Бравик.
– Ваше здоровье, ребята.
Они отпили по глотку.
Отец поставил рюмку на подлокотник дивана, взял "Огонек", раскрыл и стал читать, время от времени поглядывая на телевизор.
Шел фильм "Июльский дождь". Бравик тоже любил этот фильм. Жаль, его редко показывали. Там молодой Визбор пел "Спокойно, дружище, спокойно… И пить нам, и весело петь. Еще в предстоящие войны тебе предстоит уцелеть…" Хороший фильм, неспешный, уютный. Очень "московский" фильм.
Но отец даже и в телевизор толком не смотрел, и "Огонек" не читал – так, проглядывал. Отец получал неторопливое удовольствие. …Идет фильм "Июльский дождь", полрюмки армянского коньяка, покой, неяркий свет торшера, сын с товарищем толковые, дельные ребята – собираются сыграть партию в шахматы, Галя скоро вернется из театра. Все хорошо…
– Бравик, ты слышал – Гаривас журнал открывает. – Никон искал по карманам зажигалку.
– Какой еще журнал?
Бравик расставлял на доске фигуры.
– Журнал! Настоящий журнал. Он будет редактором. Правда, ты чего – не слышал?
Никон закурил.
– Что за чушь? Какой еще журнал? Никон, сегодня белыми… Кто ему позволит открыть журнал? У нас, слава богу, не Америка. Ходи.
Никон пошел. Бравик поставил пешку на e4.
– Ничего ты не знаешь. Не интересуешься, – сказал Никон. – Как, однако, оригинально начинается партия… Гаривас открывает независимый журнал. В стране теперь свобода. Они открывают журнал "Время и мы"*. Там их целая компания…
Его дружки-диссиденты и Тёмка Белов.
Бравик с Никоном быстро разыгрывали начало. Бравик начинал с равнодушным видом, он надеялся, что Никон попадется на "дурацкий" мат. Такое бывало. Но Никон не попался.
– Что я тебе – мальчик, что ли… – тихо проворчал Никон.
– Зря Гаривас с ними дружит, – неодобрительно сказал Бравик. – Больно храбрый Гаривас. Эту лавочку скоро прикроют… Какая свобода? Какая тут может быть свобода?
Никон пошел ладьей на e1, Бравик передвинул пешку на e5.
– Может, – уверенно сказал Никон. – Просто "Московские новости" не читаешь. В стране теперь свобода… Ты знаешь, что Бехтерева убили, потому что он сказал, что Сталин – шизофреник?
– Чушь, – сквозь зубы сказал Бравик. – Не был Сталин шизофреником… Он вообще был на порядок проще, чем о нем теперь пишут. За "Московскими новостями" всегда очередь. Мне некогда стоять в очередях… Ты верхогляд, Никон. Почему ты такой верхогляд, а? Бехтерева убили, потому что он занимался теорией массовых психозов. А весь этот режим – сплошной массовый психоз. А ты – верхогляд… И потом, "Время и мы" – это израильский журнал. Там Поповский редактор. Ты читал его "Тысяча дней академика Вавилова"?
– Не… Не читал. Некогда… "Время и мир"! Точно – "Время и мир". Ошибочка…
Но – независимый журнал. Ты, Бравик, пессимист.
Никон налил себе рюмку и пошел слоном – a4-b3.
– А ты разгильдяй, – сказал Бравик. – Что за херню ты докладывал на Обществе?
– В чем дело? – холодно спросил Никон.
– "В чем дело"… Слышь, Никон, не надо модничать! Ты статей, что ли, морозовских начитался? У тебя еще ни фига нет отдаленных результатов! Ты посдержаннее себя веди… Какие, на хрен, пункционные нефростомы? У тебя есть разовые дренажи? Нету? А где ты их возьмешь? Так что давай оперируй нормально…
Ты не в Америке, Никон. Ты сейчас начнешь наши резинки пихать, а потом у тебя полезут осложнения… Ты что – хочешь капитал сделать на модных штучках? Ты что – как этот крендель из госпиталя эм-пэ-эс? Он спер французский дренаж со стенда на выставке и докторскую написал. А дренаж был один-единственный… А такие вот, вроде тебя, начали наши дренажи мастрючить… И у них теперь осложнения. Ты полегче.
– Ох ты, елки-палки, академик… – сказал Никон и погасил окурок. – А чего делать-то? Нету дренажей! И чего? Весь живот полосовать, когда можно тонкую трубочку поставить?
– Модничать не надо, – сварливо сказал Бравик.
– Вот что, Бравик, давай-ка в шахматы играть, – миролюбиво сказал Никон.
– Я давно играю, а ты трепешься, – сказал Бравик.
Отец давно уже отложил журнал и смотрел фильм. И, кажется, даже не смотрел, а подремывал.
– А тебе Гаривас не рассказывал про журнал? – вполголоса спросил Никон.
– Нет…
Бравик задумался. Никон мог убрать его пешку. Мог не польститься на нее, но мог и убрать. А она Бравику была нужна. Бравик кое-что придумал.
– А представляешь – если он действительно откроет журнал?
– Нет, не представляю… Дай подумать.
– А ты не одобряешь Гариваса?
– В чем не одобряю?
– Ну, в том, что он из больницы ушел, из медицины ушел.
– Он уже давно ушел, – сказал Бравик. – Он взрослый человек. Решил уйти – и ушел.
– Я бы не смог уйти, – сказал Никон. – И ты не смог бы уйти. Ты ничего другого не умеешь. А Гаривас умеет… Считает, что умеет. И зачем тебе куда-то уходить?
Ты на своем месте.
Он пожертвовал пешкой ради инициативы и начал фигурную атаку.
– Все-таки вот это такое качество… Все оставить и уйти… И начать на новом месте.
– Какое качество? Ходи, – сказал Бравик.
– Ну, такое качество – суметь бросить все, что нажил, и все начать заново. С табула раса… Одни могут, а другие нет.
Никону пришлось ослабить пешечное прикрытие.
– Ага… – озадаченно сказал Никон и стал рассуждать вслух: – Значит, если я двину пешку на h3, ты возьмешь ее слоном… Пожертвуешь фигурой и получишь неотразимую атаку…
– Про себя, – попросил Бравик. – Думай про себя.
– Гаривас – молодец, – сказал Никон. – Все бросить и все начать заново…
Бравик промолчал. Он недоверчиво относился к тем, кто все бросал и начинал новую жизнь. К тем, кто менял профессию. Бравик считал, что профессию трудно поменять.
Поменять по-настоящему. Для того чтобы вполне владеть профессией, считал Бравик, нужны годы. А те, кто "все бросают", – из них, как правило, ничего путного не получается. Они, как правило, трепачи и верхогляды. Так считал Бравик. Альзо шпрах Заратустра.
– Не… Молодец Гаривас. – Никон налил себе полрюмки и выпил. – А в подвиги ты веришь?
– В смысле?
Бравик вывел вперед ладью, для того чтобы за ней могла встать другая. Никон был вынужден отвести ферзя на f1.
– Нет, я неправильно спросил… Как это – "Нет пророка в своем отечестве"… Вот ты веришь в то, что обычный человек, человек, которого ты хорошо знаешь, может вдруг совершить что-то этакое? Вот жил человек рядом с тобой, жил, и вдруг оказывается, что он герой. Что он гений. Что он открыл журнал. Настоящий журнал.
Самый лучший журнал… Веришь?
Бравик отвлек ладью Никона, надеясь вскоре использовать ослабление первой горизонтали.
Отец спросил Бравика:
– Ты ждешь кого-то?
– Никон звонил, – сказал Бравик. – Сказал, что он недалеко, на Балаклавке. Скоро заедет.
Бравик, сопя, сдвигал кресла к журнальному столику.
– Я вам не помешаю? – спросил Израиль Борисович.
Он собирался смотреть телевизор.
– Ну что ты, пап, – сказал Бравик. – Никон не по делу, он просто так. Мы поговорим, в шахматы сыграем… Можно взять твой коньяк?
– Конечно, конечно… Бери. Ты вроде говорил – Володя больше у вас не работает?
– Он перешел в Первую Градскую… – Бравик поднес торшер к столику. – Он, папа, теперь большой человек. Старший ординатор.
– Он защищаться-то думает, твой большой человек?
– Нет, не думает, – покачал головой Бравик. – Не хочет. Говорит, что ему это не нужно. Может, и не нужно…
– Какая у него категория?
– Высшая… Пап, а тройник где?.. У него высшая категория. Через несколько лет станет заведующим, а большего ему и не нужно. Наш Никон не честолюбив. То есть абсолютно… Я его недели три не видел. Нет, правда, мы тебе не помешаем?
Это был пятничный вечер. Мама пошла в театр, на Таганку, на "Деревянных коней", а Бравик с отцом холостяковали, сами приготовили ужин – поджарили шпикачки, которые отец купил в "Праге", открыли банку соленых огурцов, болгарское лечо.
Поели, Бравик помыл посуду Отец хотел посмотреть телевизор, показывали "Июльский дождь" с Визбором и молодой Ураловой.
Это был тот редкий вечер, когда отец оказался дома уже в шесть часов. Обычно он возвращался из института к восьми.
Бравик взялся было читать статью Морозова в "Урологии и нефрологии" (интересная, новаторская статья, пространная, живая… но к опусам доктора Морозова Бравик относился скептически еще потому, что сам Морозов ему не очень нравился – Бравик не любил маниакальных людей), но тут позвонил Никон и спросил, можно ли ему заехать. И Бравик стал готовить для них с Никоном "уголок". Он всегда, когда приезжал Никон, готовил "уголок". Сдвигал кресла к журнальному столику, включал торшер, ставил на столик пепельницу для Никона, пару рюмок, коньяк, блюдце с нарезанным лимоном и шахматы – если Никон был не прочь сыграть.
Сам Бравик спиртного почти не пил, но ставил рюмку и для себя и растягивал эту рюмку на весь вечер. "Ну ты и зануда…" – говорил Никон, глядя на то, как Бравик лихо расправляется со своей рюмкой.
Иногда они играли в шахматы, иногда просто разговаривали, а Никон при этом просто выпивал.
Бравик был человек несветский. Он редко ходил в гости, вот разве только у Сеньки Пряжникова бывал почти каждую неделю. Младший брат Бравика, Паша, жил у своей жены. А Бравик жил с родителями в Чертаново и поэтому редко принимал гостей. Но Никон, Сергеев и Тёма Белов к нему заходили на огонек.
– А что Володя делал на Балаклавке? – спросил отец.
– Он в спортзал ходит… Бугай такой… Штанги тягает, гири…
– Тебе бы тоже не помешало…
– Что "не помешало"?
– Физкультура бы тебе не помешала, Гриша. Можно по утрам делать пробежки…
– Ой, папа, я тебя умоляю…
Бравик был низкорослый, полный, не любил всякой физкультуры, не участвовал в походах на байдарках по Оке, опасливо косился на Сашку Берга, когда тот возвращался со своих гор и показывал всей компании фотографии каких-то немыслимых круч… И на Никона Бравик тоже опасливо косился – на Никона, громилу и драчуна. Никон ходил по вечерам в зал тяжелой атлетики в Битцевском спорткомплексе. "Иначе я начинаю толстеть", – говорил Никон.
Никакой физкультуры Бравик не признавал. Он почти не пил, не курил, он был холост, его не интересовали "приключения тела".
Зато он очень много оперировал, делал сложные пластики, выстаивал по шесть-семь часов у операционного стола. Он в двадцать пять лет защитил кандидатскую, у него была на подходе докторская, и отец был им вполне доволен.
Вскоре пришел Никон.
– Привет, Бравик, – сказал Никон. – Здрасьте, Израиль Борисыч.
– Сколько лет, сколько зим, – приветливо сказал отец. – Давно тебя не было, Володя.
Никон снял ботинки и стал осторожно снимать куртку – он едва помещался в маленькой прихожей.
– Все, Израиль Борисыч! Поменял я место работы, – сказал Никон.
– Слышал, – сказал отец. – Это как – повышение?
– Пожалуй что повышение.
Никон наконец разделся и вошел в комнату.
– Израиль Борисыч, курить можно? – спросил Никон.
– Кури, – сказал отец.
Никону в их некурящем доме разрешали курить.
– Чай будешь? – спросил Бравик.
– Буду, спасибо… Старый, в большую кружку, ладно? И с лимоном… А Галина Николаевна где?
– Галина Николаевна пошла в театр, – сказал отец. – А мы холостюем. Ты ужинал?
– Да нельзя мне ужинать, – досадливо сказал Никон. – Катюха мне салатики делает по вечерам. Морковка, капустка…
– Гриша! – позвал Бравика отец. – Ты слышишь? Салатики…
– Папа, я тебя умоляю! – отозвался из кухни Бравик.
Домашние всегда следили за Бравиком – чтобы он не очень полнел. С самого детства. Восьмилетним толстячком, сидя за семейным обеденным столом, маленький Гриша медленно, как бы небрежно, мазал кусок хлеба маслом, поддерживал разговор с мамой, "рассеянно" отвечал, а сам молниеносно переворачивал в пальцах хлеб, как опытные картежники переворачивают колоду, и так же медленно начинал намазывать с другой стороны.
Когда Грише было десять, родители приехали навестить его в пионерском лагере.
– Мальчик, – позвал Израиль Борисович пробегавшего мимо пионера. – Мальчик, ты Гришу Бравермана знаешь? Из второго отряда?
– Ага, – ответил пионер и закричал: – Сорок два! Сорок два! Иди сюда! К тебе родители приехали!
Подошла пионервожатая.
– Вы к кому, товарищи?
– Мы к Грише Браверману, – сказал Израиль Борисович. – Скажите, девушка, а что значит "сорок два"?
– Ну, понимаете, товарищи… – пионервожатая помялась. – Детям свойственно давать прозвища сверстникам.. Мы не видим в этом ничего страшного…
– А почему у моего сына такое странное прозвище? Что же, его все так и зовут – "сорок два"? Нет, разумеется, ничего страшного… Но почему, если не секрет?
– Да, вы знаете, так и зовут. Весь лагерь. Понимаете, недавно у нас было контрольное взвешивание… Ребята его возраста – двадцать три килограмма…
Двадцать пять. А Гриша – сорок два.
Бравик принес Никону большую кружку крепкого, свежезаваренного чая с лимоном.
Никон уже сидел в кресле под торшером и разговаривал с Израилем Борисовичем.
– Тебе, конечно, виднее, Володя, – говорил отец. – Но кому и когда помешала кандидатская?
– Не нужно мне все это, Израиль Борисыч, – отмахнулся Никон. – Не по мне это.
Это же надо при кафедре тереться, тому угодить, этому угодить…
– М-да? – с сомнением сказал отец. – Я вообще-то полагал, что для этого нужно работать… Ну, тебе виднее.
– Я высшую категорию получил? Получил. Пусть вон Бравик у нас защищается…
Бравик, когда у тебя апробация?
– В декабре, – сказал Бравик, поставил на столик кружку с чаем и сел в кресло напротив Никона. – Слушай, Никон, а вот как ты думаешь – может доктор медицинских наук быть толстым? Имеет право?
– Не… – сказал Никон, подумав. – Доктор наук – нет. Вот член-корреспондент уже может. Точно может… А доктор наук не может.
И он подмигнул Израилю Борисовичу. Тот подмигнул в ответ.
– Ну, давай по коньячку, – сказал Никон, шумно отпив из кружки.
– Пап, ты будешь? – спросил Бравик.
– Разве что рюмочку, – ответил с дивана отец.
Бравик встал, принес из кухни третью рюмку, налил отцу коньяка и подал.
– Ваше здоровье, Израиль Борисыч, – отсалютовал Никон из кресла.
– Твое здоровье, пап, – сказал Бравик.
– Ваше здоровье, ребята.
Они отпили по глотку.
Отец поставил рюмку на подлокотник дивана, взял "Огонек", раскрыл и стал читать, время от времени поглядывая на телевизор.
Шел фильм "Июльский дождь". Бравик тоже любил этот фильм. Жаль, его редко показывали. Там молодой Визбор пел "Спокойно, дружище, спокойно… И пить нам, и весело петь. Еще в предстоящие войны тебе предстоит уцелеть…" Хороший фильм, неспешный, уютный. Очень "московский" фильм.
Но отец даже и в телевизор толком не смотрел, и "Огонек" не читал – так, проглядывал. Отец получал неторопливое удовольствие. …Идет фильм "Июльский дождь", полрюмки армянского коньяка, покой, неяркий свет торшера, сын с товарищем толковые, дельные ребята – собираются сыграть партию в шахматы, Галя скоро вернется из театра. Все хорошо…
– Бравик, ты слышал – Гаривас журнал открывает. – Никон искал по карманам зажигалку.
– Какой еще журнал?
Бравик расставлял на доске фигуры.
– Журнал! Настоящий журнал. Он будет редактором. Правда, ты чего – не слышал?
Никон закурил.
– Что за чушь? Какой еще журнал? Никон, сегодня белыми… Кто ему позволит открыть журнал? У нас, слава богу, не Америка. Ходи.
Никон пошел. Бравик поставил пешку на e4.
– Ничего ты не знаешь. Не интересуешься, – сказал Никон. – Как, однако, оригинально начинается партия… Гаривас открывает независимый журнал. В стране теперь свобода. Они открывают журнал "Время и мы"*. Там их целая компания…
Его дружки-диссиденты и Тёмка Белов.
Бравик с Никоном быстро разыгрывали начало. Бравик начинал с равнодушным видом, он надеялся, что Никон попадется на "дурацкий" мат. Такое бывало. Но Никон не попался.
– Что я тебе – мальчик, что ли… – тихо проворчал Никон.
– Зря Гаривас с ними дружит, – неодобрительно сказал Бравик. – Больно храбрый Гаривас. Эту лавочку скоро прикроют… Какая свобода? Какая тут может быть свобода?
Никон пошел ладьей на e1, Бравик передвинул пешку на e5.
– Может, – уверенно сказал Никон. – Просто "Московские новости" не читаешь. В стране теперь свобода… Ты знаешь, что Бехтерева убили, потому что он сказал, что Сталин – шизофреник?
– Чушь, – сквозь зубы сказал Бравик. – Не был Сталин шизофреником… Он вообще был на порядок проще, чем о нем теперь пишут. За "Московскими новостями" всегда очередь. Мне некогда стоять в очередях… Ты верхогляд, Никон. Почему ты такой верхогляд, а? Бехтерева убили, потому что он занимался теорией массовых психозов. А весь этот режим – сплошной массовый психоз. А ты – верхогляд… И потом, "Время и мы" – это израильский журнал. Там Поповский редактор. Ты читал его "Тысяча дней академика Вавилова"?
– Не… Не читал. Некогда… "Время и мир"! Точно – "Время и мир". Ошибочка…
Но – независимый журнал. Ты, Бравик, пессимист.
Никон налил себе рюмку и пошел слоном – a4-b3.
– А ты разгильдяй, – сказал Бравик. – Что за херню ты докладывал на Обществе?
– В чем дело? – холодно спросил Никон.
– "В чем дело"… Слышь, Никон, не надо модничать! Ты статей, что ли, морозовских начитался? У тебя еще ни фига нет отдаленных результатов! Ты посдержаннее себя веди… Какие, на хрен, пункционные нефростомы? У тебя есть разовые дренажи? Нету? А где ты их возьмешь? Так что давай оперируй нормально…
Ты не в Америке, Никон. Ты сейчас начнешь наши резинки пихать, а потом у тебя полезут осложнения… Ты что – хочешь капитал сделать на модных штучках? Ты что – как этот крендель из госпиталя эм-пэ-эс? Он спер французский дренаж со стенда на выставке и докторскую написал. А дренаж был один-единственный… А такие вот, вроде тебя, начали наши дренажи мастрючить… И у них теперь осложнения. Ты полегче.
– Ох ты, елки-палки, академик… – сказал Никон и погасил окурок. – А чего делать-то? Нету дренажей! И чего? Весь живот полосовать, когда можно тонкую трубочку поставить?
– Модничать не надо, – сварливо сказал Бравик.
– Вот что, Бравик, давай-ка в шахматы играть, – миролюбиво сказал Никон.
– Я давно играю, а ты трепешься, – сказал Бравик.
Отец давно уже отложил журнал и смотрел фильм. И, кажется, даже не смотрел, а подремывал.
– А тебе Гаривас не рассказывал про журнал? – вполголоса спросил Никон.
– Нет…
Бравик задумался. Никон мог убрать его пешку. Мог не польститься на нее, но мог и убрать. А она Бравику была нужна. Бравик кое-что придумал.
– А представляешь – если он действительно откроет журнал?
– Нет, не представляю… Дай подумать.
– А ты не одобряешь Гариваса?
– В чем не одобряю?
– Ну, в том, что он из больницы ушел, из медицины ушел.
– Он уже давно ушел, – сказал Бравик. – Он взрослый человек. Решил уйти – и ушел.
– Я бы не смог уйти, – сказал Никон. – И ты не смог бы уйти. Ты ничего другого не умеешь. А Гаривас умеет… Считает, что умеет. И зачем тебе куда-то уходить?
Ты на своем месте.
Он пожертвовал пешкой ради инициативы и начал фигурную атаку.
– Все-таки вот это такое качество… Все оставить и уйти… И начать на новом месте.
– Какое качество? Ходи, – сказал Бравик.
– Ну, такое качество – суметь бросить все, что нажил, и все начать заново. С табула раса… Одни могут, а другие нет.
Никону пришлось ослабить пешечное прикрытие.
– Ага… – озадаченно сказал Никон и стал рассуждать вслух: – Значит, если я двину пешку на h3, ты возьмешь ее слоном… Пожертвуешь фигурой и получишь неотразимую атаку…
– Про себя, – попросил Бравик. – Думай про себя.
– Гаривас – молодец, – сказал Никон. – Все бросить и все начать заново…
Бравик промолчал. Он недоверчиво относился к тем, кто все бросал и начинал новую жизнь. К тем, кто менял профессию. Бравик считал, что профессию трудно поменять.
Поменять по-настоящему. Для того чтобы вполне владеть профессией, считал Бравик, нужны годы. А те, кто "все бросают", – из них, как правило, ничего путного не получается. Они, как правило, трепачи и верхогляды. Так считал Бравик. Альзо шпрах Заратустра.
– Не… Молодец Гаривас. – Никон налил себе полрюмки и выпил. – А в подвиги ты веришь?
– В смысле?
Бравик вывел вперед ладью, для того чтобы за ней могла встать другая. Никон был вынужден отвести ферзя на f1.
– Нет, я неправильно спросил… Как это – "Нет пророка в своем отечестве"… Вот ты веришь в то, что обычный человек, человек, которого ты хорошо знаешь, может вдруг совершить что-то этакое? Вот жил человек рядом с тобой, жил, и вдруг оказывается, что он герой. Что он гений. Что он открыл журнал. Настоящий журнал.
Самый лучший журнал… Веришь?
Бравик отвлек ладью Никона, надеясь вскоре использовать ослабление первой горизонтали.