Никон грузно выбрался из машины, шумно вздохнул, хрустко потянулся и сказал:
   – Он обижается, если к нему не ездить.
   – Ага, – сказал Берг. – Он то брюзжит, то обижается. Одно удовольствие с ним дело иметь. Редкой души человек…
   Бравик открыл дверь, едва Тёма нажал на кнопку звонка.
   – Здорово, мужики, – сказал Бравик. – Берг, Машка звонила, сказала, чтоб ты здесь машину оставил.
   – Наши жены – это пушки заряжены! – хохотнул Никон за спиной у Берга.
   – Святой человек, – истово сказал Берг. – Святой. Как чувствует, когда папа хочет выпить!
   Бравик был хрестоматийный холостяк. Почти не пил, не курил, не читал беллетристики и отвлеченного, не катался на лыжах и не любил беспредметных разговоров. При всем при том оставался цельным и умным человеком, настоящим мужчиной. Разумеется, для тех, кто был способен это разглядеть в толстеньком, лысоватом, сварливом Бравике. А Тёма, Никон, Берг, Гаривас и Гена Сергеев (трепачи и сибариты) все разглядели много лет назад.
   – Гаря, положи, пожалуйста, водку в морозилку, – попросил Никон.
   – Я вам виски приготовил, – застенчиво сказал Бравик. – "Бучананз".
   – О! – сказал Тёма и пошел на кухню.
   – Сань, чисти картошку! – крикнул Никон из ванной.
   – Я в прошлый раз чистил, – сказал Берг.
   – Бравик, мы подарок тебе привезли, – сказал Тёма из кухни.
   – Точно! Чего тянуть, – гаркнул Никон, выходя из ванной.
   – Ты стирку там затеял? – спросил Тёма.
   – Руки мыл, – сказал Никон. – Гигиена. Чего тянуть. Доставайте подарок!
   Берг протянул Бравику две книжки.
   – Вот те раз… – пробормотал Бравик, взглянув на обложки. – Ну чего…
   Спасибо… Чего уж там…
   – А ты про нас – алкаши, алкаши, – укорил Берг.
   – Сорок шестой год, – благоговейно сказал Бравик. – "ИМКА-ПРЕСС", семьдесят восьмой. Таких уже ни у кого нет.
   Это были "Очерки гнойной хирургии" издания сорок шестого года с лиловым штампом Верхоянской городской библиотеки и "Жизнь и бытие Войно-Ясенецкого".
   – Ни у кого нет, а у тебя есть, – довольно сказал Берг. – Где "Бучананз"?
 
   Еще три дня Вадя катался по трассам. Сезон был на пике, на склонах было пестро и тесно, Вадя старался уезжать на малолюдные склоны. На четвертый день он впервые взял доску с длинным носком. Погода была прекрасной, лишь изредка ветер приносил лохмотья облаков со Средиземного моря. Когда облако заслоняло солнце, мгновенно становилось холодно, ветерок тут же становился ветром и прохватывал до костей, над площадкой перед кафе у верхней очереди, где стояли шезлонги, поднимался тихий визг, загоравшие лыжницы быстро натягивали верх комбезов.
   Вадя поднялся на бугеле, взял доску под мышку и, проваливаясь в снег по колено, медленно пошел по гребню. Брюнет с биноклем и "Моторолой" что-то крикнул ему.
   Вадя обернулся и помахал рукой. Спасатель узнал его и отвернулся.
   Вадя минут двадцать шел по гребню. Иногда он останавливался, доставал из кармана полароидный снимок и сверялся. Снимок он сделал вчера, от своего трейлера.
   Оттуда целиковая стенка просматривалась на три четверти. Угол у стенки был градусов сорок. И сюрпризов – полок, карнизов, прочего – не ожидалось. И недавно кто-то ниже прошел по целику на лыжах.
   "Ага, – подумал Вадя, – отсюда". Он остановился возле трехметровой скальной пирамидки. На снимке она была ориентиром. Вадя положил доску на снег, похрустел шеей, снял рукавицы, присел на корточки и слепил плотный шар из снега. Потом он слепил еще несколько шаров, подышал на ладони и надел рукавицы. Затем он бросал шары на склон и внимательно смотрел.
   "Хорошо, – подумал он. – Все хорошо".
   Вадя застегнул крепления, качнул задником доски и стал спускаться. И сразу зарылся, как ни готовился. Он слишком привык к укатанным склонам. Но через несколько секунд "перегрузился", "всплыл" и пошел вниз, стараясь делать повороты легче, чем того хотели ноги. Слева он почувствовал движение и немного насторожился – не подрезал ли лавину… Лавинку. Нет, не подрезал – этот снег был великолепен. Сухой, легкий, однородный. Поворачивая, Вадя создавал шуршащие волны, и они нагоняли его на пологих дугах. Он еще подумал, не уйти ли в кулуар справа, но быстро решил не делать этого. Там могли быть сюрпризы, а он еще не раскатался. Он еще не чувствовал целину.
   Он взял левее траверсом, ускорился немного, лег грудью на плотный воздух и выскочил к флажкам. Дальше лежал разратраченный склон. Вадя остановился, подышал, сел и посмотрел на стенку. След от его доски был похож на гигантский штопор, который растянули в скрученную ленту. След был хороший, плавный, "без истерик".
   На шестой день приехал Патрик. Было ему под сорок, всю жизнь он катался на лыжах, а в этом сезоне захотел встать на доску. Ну, захотел так захотел…
   – Неделю? Хорошо? Поработаешь со мной неделю? – спросил Патрик.
   – Конечно, – сказал Вадя. – Как скажешь.
   Он не стал "поднимать" Патрика ни до косаря, ни до шестисот, он вообще не понимал, почему Патрику не взять нулевой класс в Бормио за двести.
   Патрик катался азартно, но немного. После двух он плотно обедал и всякий раз приглашал Вадю. Но – у советских собственная гордость. Вадя и на посиделки с группой Руби приходил со своей бутылкой. Да и к тому же за годы у Вади сложился свой горный рацион.
   Он брал на гору багет, ветчину "хамон" и полбутылки "Пино". В "Пино" он утром сыпал сахар. Он так привык, это было необходимо и достаточно.
   После обеда Патрик катался символически. Ему часто звонили. Он останавливался и подолгу разговаривал. Около четырех Вадя с Патриком прощались, Вадя поднимался в трейлер, надевал ботинки "Райхл-Кликер", брал доску с длинным носком и крепежом "Росси-Рок" и шел по гребню. Ту первую стенку он к тому времени облизал вдоль и поперек, теперь он уходил дальше, спускался по контрфорсу, прыгал и поворачивал в кулуар.
   Он проводил на горе семь часов. И все это время не боялся. Страху некуда было втиснуться. Если Вадя катался с Патриком или один по трассам, то старался делать больше сложных элементов, он не думал ни о чем плохом, он забивал катанием каждые сто метров горы и каждые десять минут дня. А когда Вадя уходил по гребню, страх и не пытался увязаться за ним, страху нечего было там делать. Там ветер сдувал с серых скальных зазубрин кристаллический высокогорный снег, ветер выводил одну бесконечную песню. Там слева была белая бликующая стенка, а правее – голубая и серая. И не было в жизни задачи серьезнее, чем не "зарезаться" вон там, где в ложбину надуло пухляк, чем, траверсируя, не вылететь под карниз, где еле угадывались подлые камни, чем потом от счастья не потерять осторожность внизу и вновь не "зарезаться".
   По вечерам он смотрел MTV и местный канал. Показывали чемпионат мира по скоростному спуску в Валь-Торансе, фристайл в Марибеле, показывали хороших лыжников и фри-райдеров. Однажды Вадя узнал себя на "биг-эйре", обрадовался, загордился, но не мог понять, в чем дело. Потом увидел в углу экрана марку "Хэда" и сообразил, что Руби оформил все, что они снимали.
   Он регулярно звонил родителям, раз за разом сочиняя, почему не возвращается так долго.
   Вадя не любил вин, в компании если выпивал, то коньяк или виски. Но в Бормио он купил корицу, гвоздику, кардамон. Покупал каберне в пузатых литровых бутылях, вечерами варил глинтвейн.
   Запахи он совсем перестал чувствовать. После пяти двоилось в глазах, а головная боль становилась пульсирующей. К полуночи пульсация перерастала в гул, кто-то злющий и сильный быстро и часто вбивал огромный гвоздь в темя. Тогда Вадя пил очередной коктейль из бравиковских анальгетиков. На Вадино счастье днем ему было неплохо. Собственно, хорошо. И только на третью неделю он подумал, что, может быть, днем ему хорошо потому, что днем он все время на доске.
   Патрик уехал. Подарил Ваде коробку сигар и переплатил сверх оговоренного две сотни. Вадя съехал из трейлера, спустился в Бормио и оплатил две недели в скромном, чистеньком, ситцевом таком пансионе. Утром он съедал бутерброд с сыром, пил две кружки "регулярного" американского кофе. Днем – багет-"хамон"- "Пино". Вечером – тяжелый мясной ужин. Плитки в номере не было, на кухню ходить было неловко, Вадя приноровился варить глинтвейн с помощью кипятильника.
   Кастрюльку купил в супермаркете.
   "Сиротский быт… – думал он, прихлебывая из кастрюльки. – Босятство – это в крови".
   Однажды Вадю нашел один москвич и передал от Гарика пакет с анальгетиками. Там даже были ректальные свечи с дионином. Вадя оценил. Вот в этом был весь Бравик.
   Никаких соплей, но – ректальные свечи с дионином. Это дорогого стоило.
   По вечерам было неизменно тяжело. Но Вадя уже был совершенно уверен, что в горах ему лучше. Уместнее.
   Утром, вялый, с серым лицом, он гнал себя на гору. У него было ощущение правильности происходящего, он чувствовал, что именно теперь нужно терпеть.
   Корчиться по вечерам от боли, пить микстуры из анальгетиков и поутру идти на гору. Терпеть и кататься. Кататься и терпеть. Так он чувствовал себя два года назад в Аосте, когда выполнял экстрим, а Попорте "наводил" его снизу. Он вспоминал тревожный голос Попорте в наушниках: "Easy… Easy… No-fall-zone…" Теперь он вновь был в "no-fall-zone…" Он твердо знал, что это тот самый единственный шанс.
   В холле пансиона стоял телевизор. Хозяин увидел ролик Руби и долго шептался потом с женой и невесткой. Хозяин сказал Ваде, что если тот будет кататься в куртке с надписью Vitelli Ski Location (Вителли приходился хозяину пансиона шурином), а с шести сидеть в магазине и рекомендовать инвентарь, то Вадя может жить у него. Жить, завтракать и ужинать. Вадя легко согласился. Куртка была роскошная – гортекс, "Невика", в Москве Вадя ни за что не разорился бы на такую.
   Когда подошла к концу виза, Вадя пошел в полицию, они с начальником выпили кьянти, у Вади взяли паспорт и вскоре вернули с визой еще на месяц. Все складывалось отнюдь не трагично.
   Иногда Худой думал, что было бы, если бы он остался в Москве, представлял себе коричневую слякоть в вестибюлях метро, фрязинские вакуумные генераторы, облезлые землистые горки в Крыле и участливого Валерия Валентиновича в Онкоцентре…
   Тоска…
   Так прошел март. К апрелю лыжная публика стала разъезжаться, катались только на верхней очереди.
   Он смог отложить какое-то немыслимое количество лир – в лирах он путался, в долларах выходило под полторы тысячи. Это потому, что он дважды давал "класс" и Руби прислал премию от "Хэда" (а скорее всего, от Аннушки, сам-то Руби был скуповат). Вадя выкупил за полцены куртку и катался. Он продолжал быть местной достопримечательностью, у него не спрашивали ски-пасс. Он вновь жил в трейлере наверху, теперь это было по карману, а в трейлер он влюбился еще в первые дни. У него даже случилось приключение сексуального свойства с голландкой.
   "Как я, однако, необременительно болею…" – думал Вадя, прихлебывая вечерами глинтвейн. Но это все были шуточки. Два месяца подряд он тяжело трудился на горе, трудился непрерывно, никогда еще так не трудился.
   "Вот теперь у меня техника, – думал он. – Теперь меня можно снимать".
   Пятого апреля в дверь трейлера постучал Дин Каммингз. Он сказал Ваде, что "Скотт" будет снимать "хели-ски" на Вальфурве, и, если Вадя согласен, то он пойдет на доске за Фулбрайтом.
   – Поймите, Дин, это долго объяснять, но я практически инвалид. У меня страшные головные боли. Опухоль головного мозга. У меня на час раньше обычного начнется головокружение – и вам придется снимать меня со склона.
   – Я видел тебя вчера, инвалид, на западном склоне, – сказал Каммингз, пригубливая кофе. – И жена Руби сказала, что ты лучше всех… Ну что, ты пойдешь по Вальфурве?
   – Вы поможете продлить визу?
   – Я постараюсь, – сказал Каммингз.
 
   Тёма ел вареную картошку с укропом, Никон курил в приоткрытую фрамугу. Бравик стоял рядом с Никоном и говорил ему в плечо:
   – Она истеричка, но она грамотный человек. Уважает тех, кто ей поперек. А Бородков мудак и слизняк. Я всегда хорошо составляю график. Там всё: когда подать, кто трансфузиолог… И вот я делаю цистэктомию, четвертый час, значит, работаем… Приходит Караваев, говорит, что Бородков отказывается давать наркоз в соседней операционной. То есть, по сути, саботирует. Я нормально вызываю начмеда. Тот приходит, думает – ситуация. А тут – полная херня. И входит Бородков, сука, и держит в руках рапорт – Браверман грубит…
   – Да он пидор и кисель! – рыкнул Никон. – Что ты с ним цацкаешься?
   – Слушай, Гаря, – негромко сказал Берг и пригубил "Бучананз", – а Худой тебе звонил?
   – Нет. – Бравик отошел от Никона и сел за стол.
   – Он мне звонил, – сказал Никон.
   – Когда?
   – Давно. Месяц назад.
   – А родителям его вы звонили? – спросил Берг.
   – Кто это "вы"? – желчно спросил Бравик.
   – Никон, ты звонил?
   – Нет.
   – Тёма?
   – Ну ладно. Кончай эту перекличку, – грубо сказал Никон. – Ты сам звонил его родителям? Нет? А чего? Боишься? Ну так не надо тут перекличек.
   – Что ты думаешь, Бравик? – спросил Берг.
   Бравик пожал плечами.
   – Три месяца почти прошло. А тот его знакомый, он что за человек?
   – Вроде хороший человек.
   – Я надеюсь, что он уложил Вадю в больницу, – сказал Бравик. – Три месяца прошло. Это очень… быстрая опухоль.
   Никон бросил окурок в окно, прикрыл фрамугу и сказал:
   – От тебя, Гаря, ни хера хорошего никогда не услышишь.
   – Ребята, – устало ответил Бравик, – ребята, дорогие вы мои… Хотите чудес? Так и я хочу! Вы спросили – я отвечаю. Как меня учили. Как в учебниках написано. А написано там, что Вадя или умер, или умирает. Другое хотите услышать? Да ради бога, могу наврать!
   – Наш человек в горах не вымрет, – тихо сказал Берг.
   – Да брось ты! – раздраженно сказал Бравик. – Брось ты эту сраную лирику! Ты, понимаешь, романтик, а я, блядь, – циник…
   – Наш человек в горах не вымрет, – упрямо сказал Берг.
 
   Вадя стоял на Чима-Бьянка и думал, что снег уже не тот, надо быть осторожнее. В конце апреля сходили лавины. Сначала был холодный декабрь. Потом мягкий и многоснежный январь – это Вадя застал. И в феврале были сильные снегопады. К апрелю нижний слой снега, тот, что как следует не схватился с горой в декабре,
   "поплыл". Вадя знал это, он был осторожен. Он постоял, посмотрел на бликующий гребень Валлечеты и пошел к стенке, что была севернее. Сегодня он в первый раз собирался пройти эту стенку.
   А накануне вечером у него не болела голова. И, прихлебывая глинтвейн, он чувствовал, что не доложил гвоздики.
   – Что любишь, что умеешь – то и делай, – так тогда сказал Берг.
   "Надо Бравику позвонить, – подумал Вадя. – И вообще пора всем позвонить".
   Прозаик Сергеев, февраль 92-го

"ПИСАТЬ О ФЕВРАЛЕ НАВЗРЫД…"

   "Плохо как… Как плохо, черт…" – думал Сергеев.
   Он вышел из метро и брел по Ленинскому, не замечая дождя. И только когда погасла сигарета, он достал из портфеля зонт.
   Дождь, поначалу накрапывавший, теперь почти лил.
   "Что за мерзость – дождь в феврале…" – с отвращением подумал Сергеев.
   Он отбросил сигарету "Голуаз" и на ходу прикурил другую.
   Он с ранней молодости, со студенческих лет курил "Голуаз". При советской власти ему присылала "Голуаз" двоюродная тетка – заграничная родственница семьи Сергеевых. Она портила анкеты фактом своего существования, но присылала "Голуаз", одежду, лекарства, а когда Сергееву было пятнадцать лет, они с матерью три недели гостили у тетки в Тулузе.
   Когда он проходил мимо остановки, подъехал троллейбус. Но Сергеев упрямо пошел дальше, не поднялся в сухой и теплый салон. Ему не нужна была прогулка (хотя что за прогулка – дождь, резкий ветер, мелкие грязевые брызги от машин), ему нужна была отсрочка. Пусть короткая, пусть на несколько минут… Как ни промозгл был продуваемый и сырой Ленинский проспект – то, что ждало Сергеева впереди, было во сто крат хуже. Поэтому он, не торопясь, шел пешком. Через несколько минут края брючин намокли и неприятно холодили ноги.
   "Бравик, наверное, уже ушел. – Он посмотрел на часы. – Да, ушел Бравик. Мы договорились, что с семи – я".
   – Все. На этот раз он уже не встанет, – сказал Бравик на прошлой неделе.
   – Может, обойдется, – сказал Сергеев.
   – Нет. Не обойдется. – Бравик зло засопел (он всегда так сопел, когда случалась какая-нибудь беда) и, ткнув пальцем в переносицу, поправил очки. – Не обойдется, и не строй никаких иллюзий на этот счет.
   Бравик так вел себя, словно ему легче станет, если он будет говорить резко, почти грубо. Сергеев такое за Бравиком и раньше замечал.
   Но, простившись с Бравиком и сев в машину, он подумал, что сам до сих пор не желал думать, что Сенька скоро умрет. Не желал и все, и не думал. Делал вид, что обойдется. Как страус.
   Сергеев тогда сел в машину и еще подумал о том, что некоторые очевидные явления становятся предельно очевидными, если все подытожит кто-нибудь другой. Ктонибудь другой скажет: "Дважды два – четыре". И вдруг понимаешь – четыре.
   Он немного опаздывал. Полчаса назад он завел машину, вытянул подсос, чтобы погреть, и порвался ремень генератора.
   Это была обычная история – он ничего не проверял загодя, не профилактировал, тормозные колодки менял, когда они начинали визжать и хрустеть. Что-нибудь ломалось – тогда он звал автослесаря, и машину приводили в порядок.
   Поэтому он опаздывал – потому что пришлось ехать на метро. Можно было взять такси, но он знал, какой трафик в это время – на метро получалось быстрее.
   "Никон вчера сказал, что вечером зайдет. Может, Никон еще сидит…" Сенька умирал.
   Сенька лежал на спине, бледный, отечный. Держался молодцом, матерился, как будто все ему по фигу. Наотрез отказался переводиться в реанимацию.
   "Здесь отдуплюсь".
   Может быть, оно и правильно, что Сенька отказался переводиться. Это же было Сенькино собственное отделение. Он здесь столько лет проработал. Сюда он интерном пришел, здесь окончил ординатуру, здесь же защитился на кафедре. И этим отделением семь лет рулил… Здесь был ему догляд, здесь было ему все внимание, сестры ходили – глаза на мокром месте, главврач справлялся каждый день, профессура хмурилась, еженедельно – консилиумы, "…больной Пряжников С.П., сорок один год… поликистоз почек, хроническая почечная недостаточность, терминальная стадия… проводится инфузионная дезинтоксикационная терапия…" Куда уж больше?.. Умирал Сенька.
   Сергеев прошел вдоль ограды, свернул направо и открыл дверь терапевтического корпуса.
   "Из всех московских больниц Первая Градская – самая солидная, – подумал он. – Самая-рассамая…" Давным-давно, когда он еще был доктором, когда Володя Гаривас тоже был доктором, когда Бравик был молодым доктором, они приезжали сюда на заседания Урологического общества. Те заседания тогда проходили в неврологической клинике, там конференц-зал был с балконом. Они – Бравик, Гаривас, Сергеев – сидели на балконе и острили насчет корифеев. Корифеи уже много лет были докторами, а они, Бравик, Гаривас и Сергеев, тогда еще были никем. Однажды в перерыве Кан или, может быть, Гориловский, или Мазо, в общем кто-то курящий, спросил у Гариваса сигарету. Так Гаривас (между прочим, когда у него попросили сигарету, он постыдно засуетился, стал рыться в карманах, уронил пачку на пол) после этого величественно вздергивал брови и говорил: "Видишь ли, дружок… молодой человек…" и "Однажды мы курили с Евсеем Борисовичем…" Сергеев вошел в вестибюль и сдал в гардероб мокрый плащ.
   В отделении на посту сидела сестричка и помечала назначения. "Хорошая девочка", – подумал Сергеев. Он ее запомнил, она хорошо попадала в вену, и улыбка у нее была хорошая.
   – Здрасьте, – сказала сестра, подняв голову.
   – Добрый вечер, – сказал Сергеев.
   Он подошел к столу, достал из портфеля большую коробку конфет и блок сигарет "Вог".
   – Спасибо… Зачем вы…
   – Это вам спасибо, Люда. Как там?
   – Так же, – тихо сказала сестра. – Капаем. Я вам халат приготовила. Положила в палате.
   Сергеев кивнул и пошел по коридору. Сенькина палата была в самом конце.
   Проходя мимо клизменной, Сергеев учуял сигаретный дым и на всякий случай заглянул.
   Так и есть – на подоконнике сидел Никон и курил.
   – Здорово, – сказал Сергеев.
   – Привет, – ответил Никон, кашлянул, встал и пожал Сергееву руку.
   – Ты извини, я тебя задержал.
   – Нормально.
   – Ремень генератора порвался. Паскудство. Так это всегда не вовремя…
   – Потому что надо все вовремя менять, – сказал Никон. – Нельзя так с машиной обращаться, как ты обращаешься. Запасного ремня у тебя, конечно, не было?
   – Не было.
   – А всегда должен быть. Масло ты когда менял?
   – Не помню.
   – Ну так, значит, дождешься – застучит движок. Ладно. На ночь остаешься?
   – Да, конечно.
   – Я утром заеду. Там Люда, сестра. Она все знает, она потом капельницу снимет.
   Сегодня Паша Гулидов дежурит. Он будет обход делать. Если что не понравится – зови его, он в ординаторской. Знаешь, где ординаторская?
   Никон бросил окурок в форточку.
   – Пойдем, – сказал он. – Там сейчас Бравик сидит.
   Они пошли по коридору – впереди Никон, за ним Сергеев.
   Сергеев смотрел на широкую спину Никона, обтянутую белым халатом.
   "Создает же мать-природа, – подумал Сергеев. – Вот бугай…" Никон был ростом под два метра. Могучие, чуть вислые плечи, маленькие мясистые кисти, необъятная спина и шея. Сергеев видал Никона во всех видах. Тот очень даже обожал подраться. В молодости обожал, да и позже был не прочь. "Генка, – говорил Никон, округляя глаза, как будто сам себе удивляясь, – Генка, у меня же удар… охуительной силы!.." И удар был той самой силы, ей-богу. Никон не бил – он сокрушал! И, пожалуй, не было такого, чтобы Никона одолели. Однажды, правда, в кабаке, на Пресне, уговорили Володю графином. Но – сзади, по-подлому…
   Девятнадцать лет тому назад в стройотряде, под Кустанаем, Никон вышел один против четверых местных – но бить не стал, а положил на шею лом и, сипло выдохнув, согнул. Местные быстро развернулись и ушли. А вечером принесли в расположение отряда ящик водки – так сказать, "за уважение".
   Доктор Никоненко. Добрый, опасный, как пулемет… Никон работал в Первой Градской старшим ординатором в отделении урологии.
   Перед дверью палаты Сергеев придержал Никона за локоть и спросил:
   – Ну, а Света чего?
   – Да пошла она… – сквозь зубы сказал Никон. – Сука.
   У Сеньки давно не ладилось с женой. Но последние полгода эти нелады стали безобразными. Сенька часто и подолгу лежал в больнице, а жена почти не показывалась. Сеньке на жену было наплевать, он давно на нее рукой махнул, жил отдельно, на даче. Но тяжело скучал по двухлетней дочке.
   – Слушай, ты, дрянь… – угрюмо сказал Никон по телефону неделю тому назад. – Сама носа не кажешь – черт с тобой… Дочь приведи – слышишь? Дочь приведи, у него совсем плохи дела!..
   Сенькина жена ответила, что не хочет травмировать девочку.
   – Мразь! – сказал Никон и бросил трубку.
   За Сенькой ухаживали Сашка Берг, Бравик, Никон, Сергеев, Тёма Белов – компания.
   Неожиданно появился Майкл, всеми давно позабытый. Их жены готовили для Сеньки, сами они расписали между собой дежурства, раздобывали и приносили нужные препараты – в Москве плохо было с препаратами. Сергеев засбоил с романом, перестал реагировать на звонки из издательства. Саша Берг с помощью своего ньюйоркского приятеля Марка Стронгина списывался с известными американскими клиниками. (Саша был человек не медицинский, он много фантазировал насчет того, что там, где не помогут московские врачи, обязательно помогут американские.) Бравик дергался, брюзжал на своих докторов, в операционной кричал, швырял на пол зажимы, стал держать водку в кабинете, чего никогда прежде не делал.
   Майкл приехал из Бакулевки со стерильным набором, отодвинул здешних реаниматологов, сам закатетеризировал Сенькину яремную вену (здесь почему-то не могли добраться до подключички, говорили про какие-то "синостозы"). Майкл, напряженно сопя, все сделал, помялся, покурил с Никоном и уехал, оставив свой телефон. И стал приезжать через день. Что-то в нем дрогнуло, когда он увидел Сеньку.
   Сенька говорил:
   – Да нормально все, мужики… Чо вы ходите сюда делегациями…
   А у самого в глазах всплывала смертная тоска.
   Сергеев хотел открыть дверь, но дверь отворилась сама, и из палаты вышел Бравик.
   Толстенький, сутулый, в очках с массивной темной оправой.
   – Здравствуй, Гена… – сдавленно сказал он, отвернулся к стене и, кхекая, заплакал.
   – Бравик… – сказал Сергеев. – Прекрати, Бравик.
   Бравик отмахнулся и стал искать по карманам платок, нашел, вытер лицо и лысину, блестевшую от испарины.
   – Ну, чего ты? – недовольно сказал Никон. – Чего ты, старый?
   – Все… Все, я пошел… – невнятно сказал Бравик, вытер глаза и засеменил по коридору.
   – Расклеился Бравик, – сказал Сергеев.
   – Что ни день – то панихида, – зло сказал Никон. – Ни хера себя в руках не держит.
   – Сенька в сознании?
   – Да так, знаешь… Утром еще что-то отвечал. Мочевина за сорок. Приплыли…
   Они вошли в палату.
   – Халат надень, – сказал Никон.
   Сергеев взял со стула сложенный накрахмаленный халат, расправил, встряхнул и надел, не застегивая.
   Сенька лежал с приоткрытым ртом, глаза его были закрыты. У кровати стоял штатив с двумя полулитровыми флаконами. Тонкая прозрачная трубочка от одного из флаконов тянулась к катетеру возле ключицы.
   Сергеев взял Сеньку за вялую кисть.